Шеллинг Ф. В. Й. Ш44 Сочинения в 2 т.: Пер с нем. Т. 2/Сост., ред. А. В. Гулыга; Прим. М. И. Левиной и А. В. Михайлова
Вид материала | Реферат |
СодержаниеИммануил кант Кант не может быть понят в его истинной гениальности, если рассматривать его, как это обычно делается, только |
- Декарт Р. Д 28 Сочинения в 2 т.: Пер с лат и франц. Т. I/Сост., ред., вступ ст., 8822.95kb.
- Вебер М. Избранные произведения: Пер с нем./Сост., общ ред и послесл. Ю. Н. Давыдова;, 402.04kb.
- Д 28 Сочинения в 2 т.: Пер с лат и франц. Т. I/Сост., ред., вступ ст. В. В. Соколова., 8269.62kb.
- Сергей Тимофеевич Избранные сочинения/ Аксаков, Сергей Тимофеевич; сост.,вступ, 126.44kb.
- Макс Вебер, 1158.7kb.
- Протестантская этика и дух капитализма (1905), 3601.19kb.
- Гегель г. В. Ф. Лекции по философии религии, 9480.97kb.
- -, 3288.29kb.
- Сорокин П. А. С 65 Человек. Цивилизация. Общество / Общ ред., сост и предисл., 11452.51kb.
- Послесловие А. И. Федорова, 1076.46kb.
то он оперировал бы ими так же, как это делает, согласно указанному выше, философ.
Существует лишь один принцип конструкции, один, с помощью которого конструируют как в математике, так и в философии. Для геометра это равное во всех конструкциях абсолютное единство пространства, для философа — единство абсолютного. Конструируется, как уже было сказано, лишь одно, а именно идеи, а все выведенное конструируется не как выведенное, а в своей идее.
Быть может, нигде не выражено столь непосредственно и прямо, как в этом рассуждении Канта о философской конструкции, то, что в своей «Критике чистого разума» он безусловно оперирует только рассудком, что таким образом он проник 9 к истинным предметам философии, в царство идей, о котором у него лишь весьма смутные представления, заимствованные у других. В понятиях автора рассматриваемой книги обнаруживается еще известная зависимость от ограниченности Кантовой философии и ее направленности на конечность рассудка, когда он на с. 47 говорит: «Даже те понятия, которые он (Кант) называет идеями, возникают посредством конструкции. Идея есть, собственно говоря, понятие, которое само по себе лишено реальности и, следовательно, вообще не есть понятие; оно не конструировано и не может быть конструировано; ведь в более широком смысле идея — также понятие, которое теперь только еще не имеет реальности. Следовательно, подлинная идея была бы ничем или даже не чем-то мыслимым; однако поскольку она в другом отношении есть понятие, то в этом конструировано именно мое тщетное усилие конструировать его». Однако автору ведь известны, как ясно уже из сказанного, элементы всякой конструкции, совершенно неведомые Канту: абсолютное, само по себе не ограниченное и совершенно единое, и особенное, ограниченное и не единое, а множественное, — противоречие, которое может быть разрешено только в конструкции идеи и посредством продуктивного воображения.
В приведенных выше основаниях против конструкции в философии содержится уже и то, что конструкция создает лишь возможные объекты; автор данной работы также настаивает, быть может, больше, чем это приличествует философии, на внешней необходимости, которую он отличает от идеальной, или внутренней и которая, по его мнению, с давних пор прежде всего занимала метафизику. Что Кант, которому его чистые рассудочные понятия вечно давали всегда лишь возможности, ищет действитель-
12
ность вне их, необходимо. Ибо в конструкции, идею которой автор считает значимой, дана не только относительная или чисто идеальная, но и абсолютная возможность, которая заключает в себе действительность. Трактовка идеи конструкции привела автора к абсолютному идеализму. Если ставить вопрос об абсолютной реальности, то она непосредственно дана вместе с абсолютной идеальностью. Если речь идет, как нам кажется, о внешней необходимости в качестве определения эмпирической действительности, то она как таковая никогда не может быть обнаружена в идее, ибо эмпирической действительностью она становится именно в своем обособлении от идеи, и даже общие законы, по которым она в этом обособлении превращается в определенное так, а не по-иному, могут в свою очередь быть конструированы только в идее.
Последнюю опору фантастической надежды, как именует ее Кант, создать прочную науку в интеллектуальном мире он полагает устраненной, показав, что ни один из трех принципов, необходимых в качестве прочной основы математики, а именно дефиниции, аксиомы и демонстрации, в философии не могут быть применены даже в подражании. Весьма необходимым было бы исследовать, в какой мере дефиниции и аксиомы действительно способствуют основательности математики. Древние скептики видели основные причины сомнения именно в этом подходе к математике. Допустимо ли считать доказательством основательности, скажем, способность дать дефиницию прямой линии или окружности, если мы не способны указать на их генезис? Как я вообще обретаю две вещи или несколько вещей, чтобы построить аксиому, согласно которой две вещи, равные третьей, равны друг другу, или понятия целого и части, чтобы утверждать, что целое больше его части? Число таких вопросов может быть бесконечным; возможность этого доказывает, что аксиомы и дефиниции отнюдь не являются, как характеризует их Кант, истинными принципами, что они скорее являются пограничными точками принципов и науки — пограничными точками в возвращении к абсолютно первому. Такие пограничные точки необходимы в каждой подчиненной науке, например в физике; благодаря им она как бы изолируется и формируется для себя. Как же можно видеть в том, что составляет только ограничение науки, мерило основательности науки вообще и науки всех наук в частности? Именно потому, что философия полностью находится в сфере абсолютного знания, что она конструирует саму конст-
13
рукцию и должна была бы дефинировать так же и дефиницию, для нее этих ограничений не существует.
Но даже в том случае, если бы эта особая научная форма обладала общезначимостью, основания, посредством которых Кант доказывает невозможность истинных дефиниций и аксиом в философии, не выдерживают критики так же, как те, исходя из которых он выводил невозможность конструкции в философии вообще. Он и в дефинициях рассматривает дело философии как чистую аналитику; из этой предпосылки он черпает все свои основания. Поэтому автор совершенно правильно замечает: «Если бы в математике потеряли из виду действие конструкции или перестали бы уделять внимание преимущественно ей, строили бы дефиниции по обычным правилам логики с указанием рода и того, посредством чего понятие становится видом в этом роде, в математике возникли бы те же трудности и заблуждения, которые Кант обнаруживает только в философии; в математике, как и в философии, анализ никогда не может дать уверенность в правильности и полноте и т.д.» (с. 60).
Кант и сам замечает, что для дефиниции пригодны лишь понятия, содержащие произвольный синтез, который может быть конструирован a priori. Но именно все подобные одновременно свободные и необходимые синтезы являют собой конструкции философии и вообще суть идеи. Если в философии нет дефиниций в математическом смысле, то лишь потому, что она нигде не ограничивает свое конструирование. Дефиниции математики также конструкции, только для нее непосредственные.
Если Кант описывает аксиомы как синтетические суждения a priori, обладающие непосредственной достоверностью, то здесь мы сталкиваемся с более высоким исследованием правильности общего утверждения Канта о синтетическом характере всех математических основоположений и теорем. Здесь не место для общего доказательства того, что очевидность вообще и математическая в частности не может быть основана на одном только синтетическом отношении. Из того, что мы вскоре докажем применительно к демонстрациям, станет ясным, что все демонстрации являются не чем иным, как указанием на ту точку, где тождественное и синтетическое едины, или общим возвращение синтеза к чистому тождеству мышления вообще (см. „Систему трансцендентального идеализма", с. 260). Если дело обстоит так, то аксиомы в качестве синтетических, хотя и непосредственно достоверных
14
положений могут отличаться от теорем не по существу, а только по форме. Они представляют собой лишь прерванную демонстрацию, которая при дальнейшем следовании привела бы через особенную сферу математики во всеобщую, подобно тому как, например, математическая аксиома, согласно которой то, что равно одному и тому же, равно между собой, в философии конструируется из природы силлогизма.
Впрочем, если Кант считает аксиомы как таковые чем-то особо свойственным только математике, то он, по-видимому, упускает из виду, что и в этой науке есть аналитические умы, которые считают эти аксиомы, в том числе только что приведенную, доказуемыми и действительно пытаются их доказать; если бы с дефинициями этой науки дело обстояло именно так, как он полагает, то в ней не могло бы быть таких случаев, как, например, известный случай с дефиницией параллельных линий у Евклида, которую значительная часть новейших геометров склонна рассматривать как теорему, хотя еще никто не построил доказательства, способного встретить всеобщее признание.
И наконец, что касается демонстрации, то она вообще есть совершенное отождествление всеобщего и особенного; в ней мы можем различить два момента, из которых только один существенен, другой же принадлежит к особым математическим отношениям. Первый — это абсолютное отождествление всеобщего и особенного единства. Так, если продолжать держаться примера из области геометрии, то в основе всех ее конструкций лежит одно и то же единство идеального и реального — чистое пространство в качестве абсолютной формы; в конструкции же полагается особенная форма, например квадрат или параллелограмм. Здесь отождествление состоит в том, что в каждой единичной конструкции абсолютное единство в качестве всеобщего целиком и нераздельно выражено в особенном. На этом противопоставлении между совершенно всеобщим, которое тем самым не содержит ничего от особенного, и особенным, которое тем самым не адекватно всеобщему, основана всякая конструкция. Для того чтобы доказать свойства указанной фигуры, геометру не нужно ничего другого, кроме общей и абсолютной формы чистого пространства как такового, он не выходит за пределы своего абсолютного, чтобы достигнуть особенного, и именно на том, что для демонстрации особенного единства ему нужно только абсолютное единство, основана вся очевидность.
Другой момент, который принимается во внимание
15
в математике, заключается в том, что и в особенном конструкции всеобщее и особенное рассматриваются геометром как абсолютно равные, что, например, в отдельном треугольнике он мыслит бесконечность всех треугольников, что этот треугольник, хотя он и эмпиричен, служит ему вместо всех. Основание последнего заключается единственно в том, что в геометрии созерцание, интеллектуальное по форме, по материи чувственно.
Что философия лишена первого, существенного, момента демонстрации, Кант не доказал, и следует доказать, что и выражение особенного во всеобщем (как Кант определяет философию) столь же немыслимо, как обратное (вместе с другими объяснять философию как выведение особенного из всеобщего, многообразия из единства), если особенное в качестве конструкции или идеи не обретает в интеллектуальном созерцании нераздельное единство всеобщего.
Следовательно, очевидно, что Канту вновь недостает в философии второго момента, т. е. только чувственного математического отношения, вследствие чего он не допускает в философии возможность демонстрации.
Можно, впрочем, еще заметить, что та же противоположность, которая есть в демонстрации, например, между всеобщим созерцанием треугольника и эмпирическим или образным, в философии имеет место внутри субъекта. Конструированное ведь всегда только созерцание индивидуума и тем самым определено эмпирическими условиями. Разум же видит в противостоящем ему эмпирическом образе лишь идею, или чистый синтез всеобщего и особенного: там, где этого нет, в философии действует не разум, а индивидуум.
* * *
Обратимся к автору названного произведения.
Он утверждает: Кант конструирует, не зная того, что он конструирует (можно было бы, пожалуй, сказать более определенно, что, если бы Кант полностью осознавал свою философию и был бы способен подвергнуть ее рефлексии, он должен был бы конструировать); Фихте же конструирует, но без правил. Можно было бы сказать, что Фихте превратил сократический метод преподавания в объективный метод самой науки, с той только разницей, что там ясно познается преднамеренность, здесь же, напротив, все связано значительно субъективнее и произвольнее.
16
Поразительно, как автор, отправляясь от Фихте, именно вследствие предъявленного к философии требования формы, и по духу, и по существу дела вышел за пределы идеализма Фихте. Уже одно то, как он это объясняет, дает нам право считать его подлинным знатоком философии и писателем, который заслуживает определенного ранга среди истинных мыслителей. «Наука— говорит он на с. 79, — не что иное, как проведенная по определенному правилу конструкция, и только этим она вообще отличается от всякой эмпирии и от выводов и действий обыденного человеческого рассудка. Поэтому философии остается еще сделать этот шаг. Совершенно неизбежно, что по мере того, как идеализм будет все больше разрабатываться и в результате преодоления новых возникающих трудностей приближаться к совершенству, он будет все больше приближаться к этому конструированию по определенному правилу и наконец достигнет его». Если к этому добавить, что, как сообщается в предисловии, работа была написана уже три года тому назад, то тем большее удивление вызывает, насколько правильно автор оценивал положение дел. Далее он замечает, говоря о цели своей работы, что, даже если идеализм своими силами дойдет до требуемого им метода, он достигнет незыблемости математики не раньше, чем будет обладать обоснованной наукой о самом этом методе. Философии принадлежит во всем научном мышлении наибольшая свобода, поэтому она в такой же степени является искусством, как и наукой.
Основным пунктом расхождения между ним и Фихте автор считает то, что в наукоучении в самых важных местах чистое Я смешивается с чистым, свободным от всяких модификаций, совершенно изначальным действием, что таким способом Фихте получает два чистых Я и сразу же не-Я, при этом точка зрения часто сдвигается и ему приходится заверять в том, что его философия полностью идеалистична. Как станет ясно из дальнейшего более подробного описания этого изначального действия, оно, однако, по форме не отлично от Я, так как Фихте приписывает ему чисто центробежную и центростремительную тенденцию, но являет собой только несовершенное выражение освобожденного от отношения к эмпирическому сознанию, созерцаемого самого по себе субъект-объекта.
Теперь нам прежде всего надлежит ознакомиться с собственной идеей философии у автора. Мы не будем останавливаться на введении, которое в соответствии с поставленной целью могло бы быть более научным: автор связы-
17
вает идею философии с противоположностью свободы и необходимости (с. 92).
Способ, которым он пытается выявить чистое действие как принцип философской конструкции, вкратце таков: понятие конструкции, строгое и подлинное, есть ограничение однородного; но однородного и чистого материала для конструкции вне чистого созерцания, интеллектуального или чувственного, вообще не существует (с. 51). В философии, в частности для решения главной задачи этой науки, недостаточно, чтобы объект выступал в образе чистой вещи или субъект — в образе только представления. Поскольку тем самым не только исключена всякая субстанция как объект и как субъект, но и каждая акциденция как состояние и как определенное реальное действие, то в качестве того, из чего следует выводить всякую философию, или, вернее, в чем следует предпринимать всякую конструкцию, остается только независимое от всяких модификаций чистое действие в себе.
Может показаться формально неверным, что автор характеризует изначальное действие только как действие, как постулат и тем не менее затем конструирует. Линия геометра есть постулат именно потому, что — и в какой мере — он ее не конструирует. Постулировать означает отказываться от конструирования. Но это отношение, которое автор придает своему принципу, имеет еще более значительные последствия для содержания его философии. Помимо субъективной зависимости, которую он тем самым получает, и исконное действие в качестве простого постулата не может одновременно пониматься как истинное и единственное само-по-себе бытие, как само абсолютное; тем самым автор опять оказался бы на той точке зрения Фихте, для которого Я, правда, есть принцип, но не одновременно единственно абсолютное, тем самым оно обременено неким вне-его. Абсолютное и ему может представиться только как абсолютная вещь, что явствует из замечаний, направленных против догматизма (с. 103), под которым он также понимает реализм таким, как его изобразил Спиноза. В качестве хотя бы одного примера может служить вопрос, который он (с. 104) задает в своем противопоставлении реализму (понимаемому в этом смысле): «Что такое реальность, которая не есть для интеллигенции, для меня или какого-либо Я?» Этот вопрос достаточно доказывает, что и он для самого-по-себе и абсолютного бытия требует еще вне-Я, ибо поскольку вне-Я всегда и необходимо есть только для Я, то он имеет все основания
18
для своего вопроса, если он само-по-себе бытие понимает первым способом.
Уже этого было бы достаточно для доказательства, что автор в своей конструкции не достиг точки абсолютного совпадения познания и абсолютного — единственной, в которой конструкция абсолютно замыкается, хотя никто, быть может, не подходил к этой точке ближе, чем он. Здесь происходит то же, что у Канта и Фихте, из которых первый, по собственному замечанию автора, все время возвращает нас к реализму, а второй — к абсолютному не-Я; автор все время с неизбежностью оказывается в относительном дуализме Я и вещей — то и другое должно остаться, потому что каждое из них обладает реальностью лишь в противоположности другому. Свобода, несмотря на то что она есть лишь один член антитезиса, другим членом которого является необходимость, сохраняет у него, как и у Фихте, своего рода приоритет; она должна сохранить преимущество, и, насколько это возможно, не только как вещи, лишь для явления, но и в некоем более высоком смысле. Большое значение имеет для него особая реальность вещей, то, что они обладают именно этими, а не какими-либо иными свойствами; эту реальность он понимает, очевидно, в более спекулятивном смысле, чем Фихте (который уверяет, что первым поставил этот вопрос и дал на него ответ), поскольку он считает этот вопрос тождественным с древним вопросом о возникновении зла в мире.
Если мы находим некоторые недостатки в отдельных высказываниях автора, то лишь потому, что они не соответствуют его собственным превосходным идеям. Ступень, действительно достигнутая его умозрением, соответствует высоте, на которой он постиг абсолютную точку тождества своей системы. Это мы подчеркиваем как наиболее характерное для целого, как то, что, собственно, только и можно искать и о чем только и можно ставить вопрос.
Точка объединения между реальным миром, или природой, и интеллигибельной системой сущностей и действий — они должны (реально) полностью соответствовать друг другу, однако при этом не смешиваться друг с другом и не переставать идеально (в представлении) отличаться друг от друга — заключается, по мнению автора, в необходимости общей системы в ограничениях изначального действия, без чего исчезнет их единство и мыслимость. Начало этой системы в интеллигенции, которое есть и начало самой интеллигенции, также следует мыслить как свободным, так и необходимым, а именно с различных
19
точек зрения. Свобода и необходимость в интеллигенции лишь два различных воззрения, точка неразличенности которых находится в изначальном действии без какой-либо модификации. Само по себе оно ни свободно, ни необходимо в противоположении, и тем не менее для рефлексии то и другое существует одинаковым образом. Определенно и необходимо оно в качестве основания, ибо неопределенное основание есть и неопределяющее, а тем самым вообще не есть таковое; однако в качестве абсолютного основания это действие одновременно неопределенно и свободно, поскольку оно не определено каким-либо более высоким основанием. Причинность изначального основания есть одновременно целиком и полностью само действие; переход к определению и оно само есть одно. Поэтому изначальное, выступающее в интеллигенции в качестве свободы действие непонятно и должно быть таковым. Следовательно, первое в каждой определенной цепи понятий, вещей или событий следует понимать как акт абсолютной свободы. Из изначального действия и этой его силы происходит вся жизнь, вся сила природы; если бы оно могло остановиться, исчезло бы все наличное бытие. Из его бесконечности в вещах возникает бесконечно определенное. Определение в его полноте есть система, ибо она есть единство в многообразном.
Посредством сущностного единства изначального действия и в строгом смысле есть только одна система, так как вторая должна была бы возникнуть посредством чего-то другого, отличного от этого действия, что невозможно. В качестве соответствующей абсолютному действию эта система, кроме того, есть в саму себя возвращающаяся, полностью самой собой определяемая; наличие нескольких природ невозможно, ибо природа есть система для конечного созерцателя, совокупность условий для представления бесконечного в конечном, абсолютного в ограниченном. Если природа рассматривается только как объект или только как представление, чисто субъективно, или же только как определенное действие, чисто страдательно, это происходит лишь посредством абстрагирования от известных ее условий.
Основание того, что мы, невзирая на изначальное единство системы, чувствуем себя свободными в каждом действии, заключается не в первом акте, посредством которого впервые возникли действительность и природа, а в новом, тем самым противоположном первому акте рефлексии. Посредством этого акта возникает новая система, не по
20
Г
своему содержанию, не новая природа в собственном смысле слова, а лишь новый тип представления. Эта система, сама по себе такая же, как первая, есть интеллигибельный мир, который, возникнув лишь посредством этого типа представления, противоположен первому, а именно своей свободой. Пока я остаюсь внутри этой интеллигибельной системы, я также не свободен; каждое действие дано, и несмотря на то, что это есть система, органическое целое для сохранения свободы, или, вернее, именно поэтому она определена во всех своих частях. Следовательно, свободен я только во второй рефлексии, которая поднимает меня над этой системой — не с точки зрения характера действий, но с точки зрения его продолжения, поскольку я могу непосредственно вернуться или не вернуться в природу, в которой он (характер действия) уже в качестве такового in concreto содержится. То, что удерживает меня в первой рефлексии, причинность изначального действия, не делает этого во второй. Она может прекратиться, не препятствуя тем самым первой рефлексии. Эта случайность второй рефлексии по отношению к первой, а именно что в системе первой ничего не меняется от того, что я принимаю или не принимаю в себя часть всего ее продукта, есть то, что определяет вменяемость и вообще свободу как выбор между противоположными или произвол.
Над первой и второй рефлексией существует еще более высокая рефлексия, объединяющая обе первые. Это — философская рефлексия. И в ней есть своя система, ибо истина может быть только одна. Эта рефлексия есть не что иное, как всеобъемлющая рефлексия, полная система во всех аспектах, или опять природа. Она есть природа, доведенная до высшего сознания, природа в ее ясности и совершенстве.
Таково если не дословное, то по смыслу и по существу краткое изложение тождественности, которой философия так, как она выражена в данной работе, достигла духом автора. Мы достаточно часто повторяли в данном журнале, какими принципами мы руководствуемся в вынесении нашего суждения, поэтому нет необходимости еще раз заверять в том, что автор достиг, по нашему мнению, истинной умозрительной точки зрения; там, где она присутствует, она сама выражает свою значимость, и критически оценивать отдельные проявления ее или судить о них означало бы вторгаться в особенные формы оригинально мыслящего духа.
Есть еще одна сторона помимо содержания, важность
21
которой постоянно подчеркивается в этой работе. В какой степени идея автора о философии разработана по форме, покажет прежде всего конструирование им изначального действия, тем более что посредством этой конструкции одновременно должна быть определена, и действительно определена автором данной работы, вся научная форма философии.
Введение к своей конструкции он излагает следующим образом: чистое действие есть одновременно самое изначальное и абсолютное. Оно есть чистое созерцание. Ибо только в этом случае возможно предпринять в нем конструкцию. Каждая конструкция требует наличия схемы, изначальная конструкция — самой изначальной схемы, следовательно, той, которая лежит в основе всеобщей высшей задачи: единства с нами самими, Я (этот последний переход, впрочем, не самый удачный и строгий). Однако в Я автор ищет только чистое Я, или интеллигенцию, не Я, обладающее действительным сознанием или какой-либо модификацией, а лишь сущность и форму интеллигенции (чистый субъект-объект).
Самый достопримечательный пункт в этой конструкции, как и во всякой философии, — так называемый переход от бесконечного к конечному, возникновение ограничения в самом по себе неограниченном, совершенно однородном и абсолютном. Мы не можем утверждать, что автор определил эту проблему во всем ее объеме. Однако первый шаг в его конструкции — синтез границы и неограниченного. «В сущности действия в качестве такового, не вне его в каком-либо его значении, необходимо заключено ограничение; ограничение и действие одинаково абсолютны».
Если бы это ограничение или эта граница была текучей и все время менялась, то она не оказывала бы никакого воздействия, не ограничивала бы, действие не имело бы продукта, так как он должен быть фиксирован. Следовательно, с абсолютным ограничением действие должно обрести равновесие, покой, и этот покой есть его граница и одновременно продукт — не ограничения, ибо оно ничего не производит, а продукт синтезированного с ограничением действия, следовательно, продукт, в возникновении которого сообща участвовали противоположные Absolute l0.
Этот первый продукт для автора как бы изначальный материал, из которого посредством постоянного рефлекти-рования и возвращающегося действования изначального действия выступает всякая форма в продолжающемся росте. Каждый последующий продукт характеризуется
22
тем, что в него входит действие предшествующего, и, таким образом, в каждом последующем продукте содержится больше действия, чем в предыдущем. Субъективное становится объективным, деятельность — продуктом. В первом продукте содержится покоящийся объект, во втором — объект, который есть одновременно и действие (или наоборот) — целое есть представление; в третьем — продукт, в котором сам объект есть представление; целое — субъект; в следующем субъект, которому представление служило объектом, становится сам объектом, целое — сознанием, которое поэтому постигает все предшествующие. Посредством последнего действия и то, чей объект есть сознание, само становится продуктом, т. е. Я. Тем самым ряд замкнут с двух сторон: с одной стороны, посредством первого продукта, который есть как бы высший объект, только покой, с другой — посредством абсолютного субъекта, над которым не может быть обнаружен более высокий продукт.
Из того, что Я — во всех отношениях последний продукт, следует, что каждый продукт через него возвращается к одному из тех продуктов, которые возникают в действии до этого Я. В любом возможном отношении возможны лишь три члена, которым соответствуют три продукта. Члены, которые привходят сверх этого числа, должны посредством более ранней рефлексии уже находиться в одном или нескольких членах предшествовавшего отношения. Следовательно, в каждом последующем отношении, или, пользуясь для этого нашим выражением, в каждой последующей потенции, я должен вновь останавливаться на субъекте и получаю опять не что иное, как Я, хотя, правда, более точно ограниченное; члены предшествовавшего отношения, например второго, попадают в объект, но становятся им только в третьем достоинстве и т. д.
Мы не станем утверждать, что эта последовательность ступеней разработана автором до высшей ясности, или, что то же самое, до формальной наглядности; однако хотелось бы пожелать, чтобы те, кто постиг эту форму в том виде, который она обрела в натурфилософии, в системе трансцендентального идеализма и т. д., как простую игру некоторых не слишком ценимых ими способностей духа, по крайней мере заподозрили бы, исходя из того, что она возникла и разработана в других трудах, что она обладает внутренней необходимостью, хотя саму по себе они ее понять не способны.
23
В наиболее ясной и общей форме этот научный метод выражен в следующих словах (с. 156): «Посредством механизма рассудка, — написано там, — синтез, совершенный последним, беспрерывно вновь становится в действии тезисом с его антитезисом, пока в последнем синтезе не будет решена задача, которая состоит в том, чтобы привести интеллигенцию к единству с самой собой в представлении природы или — в более высокой рефлексии — к сознанию этого единства. Как только это достигнуто — что (эмпирически) невозможно и немыслимо, поскольку этот крайний синтез не может проникнуть в сознание как завершенная в своих мельчайших частях система, ибо интеллигенция не может преодолеть свою конечность, — интеллигенция исчезает и становится опять чистым, угасающим в ничто действием; интеллигенции тогда уже нечего понимать, так как все едино, а не понимая, она не существует».
Границы фихтевского идеализма находятся, в чисто теоретическом рассмотрении, преимущественно в том, что у него основание ограничения заключено не абсолютно в Я, а в противоположном ему, что он ограничивает конструкцию или, скорее, рефлексию узким местом совпадения чистого и эмпирического Я (субъективного субъект-объекта 11) и что форма тезиса, антитезиса и синтеза взята им только логически. Я, которое здесь есть принцип, для автора — конструированное; его мышление действительно трансцендентально потому, что устанавливает последовательность ступеней действий, находящихся вне Я; форма тезиса, антитезиса и синтеза повторяется у него как в единичном, так и в целом и есть тип реальной и всеобщей организации.
Об объективном объеме и универсальной связи, которые проявляются в идее автора по крайней мере в своих начатках, можно судить из следующих высказываний. В конструкции материи так, как она дана в «Метафизических началах естествознания» Канта, мы встречаем у него единственную попытку сознательной конструкции. «Что же такое эта конструированная им изначальная материя?» — спрашивает автор. «Не что иное, как модификация той изначальной реальности, которая выражала продукт первого мыслимого действия и содержалась в нем. Этот продукт был и первым объектом; далее я обретаю выведенный из этого или, точнее, ограниченный объект в пространстве. Следовательно, и сущность материи состоит в этом отрицательном и положительном, посредством чего
24
она наполняет пространство. Но что верно по отношению к материи вообще, должно быть верно и по отношению ко всякой материи, как бы она ни была определена и индивидуализирована. К тому же определенная материя есть также продукт и, следовательно, обладает свойствами продукта, так как природа возникает для меня путем конструкции, а всякая конструкция есть продуцирование. Следовательно, поскольку этот дуализм обнаруживается в качестве существенного в каждой конструкции, он должен служить и единственным удовлетворяющим объяснением всех явлений. То, что не могут объяснить ни атомистика, ни механистическая химия, ни материальная психология, ни гилозоизм или какие-либо тайные свойства, должно стать понятным посредством этого принципа. Даже сцепление, как и определенные тела и их свойства, должно быть таким путем развито и связано с ним. В учении о природе эластичность уже известна, и, быть может, это понятие еще слишком мало применяют. Во всяком случае мы имеем основания предполагать, что полярность, которая обнаруживается в известных телах, может быть выведена из этой эластичности или оказаться в некоей связи с ней, тем более что то и другое, по-видимому, есть лишь модификация всеобщего дуализма. Без натурфилософии нет естествознания. Единственной истинной конечной целью (эмпирического) изучения природы может быть помимо его применения лишь приведение специального знания о природе к необходимой и полной связи с такой метафизикой природы».
В потоке выходящих в Германии философских работ, авторы которых большей частью отличаются невероятной грубостью, недостатком образования и даже знания истории философии, весьма радостно обнаружить в чужой стране столь разработанное, продуманное, действенно проникающее в состояние науки произведение, написанное с полным знанием и серьезной оценкой существующей литературы вопроса.
Из предисловия переводчика мы узнаем, что после появления данной книги, которая служила автору конкурсной работой, он, по общему мнению и суждению общества, занял первое место среди тех, кто был предложен правительству в качестве претендентов на свободную кафедру по теоретической философии в Упсале. «Однако, — добавляет переводчик, — глубокомыслие, совершенное знание предмета, живой интерес к науке и ее распространению, дар ясно и наглядно преподносить свой предмет и тому
25
подобные в остальном, быть может, и не вредные качества являются лишь второстепенными чертами в образе официального профессора.
Только тот, кто может вызвать похвалу своей способностью к компромиссам, заслуживает счастья — и удивления — быть назначенным преподавателем философии».
^ ИММАНУИЛ КАНТ 1
Хотя Кант умер в преклонном возрасте, он не пережил себя. Некоторых своих самых ожесточенных противников он пережил физически, всех их — морально, а пламя тех, кто следовал за ним, послужило лишь тому, чтобы отделить от примесей времени и представить в чистом сиянии золото его философии. Влияние великого мыслителя на общество определяется всегда либо его противоположностью, либо его соответствием своему времени. Первое, как правило, складывается вначале, но затем рано или поздно переходит во второе. Каждая крайность требует по закону природы действия своей противоположности, и для неустойчивой, расслабленной в духовном и моральном отношении эпохи возможность возвыситься под действием столь непреклонного и прекрасного в своей целостности духа не могла не быть благотворной. После периода эклектического и неустойчивого философствования, когда суждения об объектах умозрения, известных лишь из традиции, высказывались исходя из представлений обыденного рассудка, то внутреннее единство, та строгая взаимосвязь, которые царили в этом созданном как бы на едином дыхании труде, проникающем к истокам познания, уже самой своей формой и своим замыслом, даже оставляя в стороне его содержание, не могли не вызвать к себе серьезного отношения и глубокого почтения. Особенно притягательным этот труд должен был оказаться для молодежи, радовавшейся, как великому открытию, новым формам мышления, которые позволяли рассматривать с легкостью и вместе с тем с большей основательностью, чем ранее, не только проблемы науки, но и жизни. В ходе сильнейшей борьбы и противоборства само время создало момент, в который Кант оказался в полной гармонии со своей эпохой и явился для Германии высшим провозвестником и пророком ее духа. То, что великое событие, каким была французская революция, [то обстоятельство], что только
27
и позволило ему оказать столь всеобщее воздействие на общество, которого его философия сама по себе никогда бы не достигла, отнюдь не следует считать поверхностным наблюдением. Ряд его восторженных последователей удивлялись совпадению обоих одинаково значительных, как они считали, переворотов и видели в этом перст судьбы, не помышляя о том, что один и тот же издавна сформировавшийся дух явил себя в зависимости от характера наций и обстоятельств там в реальной, здесь в идеальной революции. Если следствием философии Канта было то, что в Германии быстрее сложилось суждение о революции, то потрясение всех сложившихся основ, поставившее в центр общих интересов убеждение в вечности непоколебимых и нерушимых основ права и общественного устройства, привело к тому, что знание кантовской философии, которая представлялась высшей инстанцией в решении этих вопросов, стало потребностью даже для светских людей и государственных деятелей. Сжатость ее нравственных формул, позволявших с величайшей определенностью выносить суждения по вопросам морали, ригоризм защищаемых ею нравственных и правовых принципов и возвышение их над всякой зависимостью от опыта, который мог бы подвергнуть их проверке, — все это соответствовало великим моральным событиям эпохи, находило в ней параллели и богатейший материал для применения. Если с наступлением в революции периода упадка то же произошло как будто с влиянием философии Канта, то причину этого мыслящий человек будет искать не столько в исчезновении той случайной поддержки, которую интерес к революции придавал интересу к философии Канта, сколько в действительном внутреннем соответствии и тождестве того и другого, ибо общим свойством обеих является чисто отрицательный характер и неудовлетворяющее решение противоречия между абстракцией и действительностью, остававшегося для одной столь же непреодолимым в умозрении, сколь для другой на практике.
Если оценивать воздействие философии на общество по ее влиянию на другие доктрины, то следует признать, что Кант заложил основу нового способа рассмотрения не только в моральных и политических науках, но прямо или косвенно и в большинстве других наук. Подобно своему соотечественнику Копернику, переместившему движение центра на периферию, он прежде всего коренным образом перевернул представление, согласно которому воспринимающий субъект пребывает в бездеятельности и покое,
28
а предмет деятелен, — переворот, проникший, подобно электрической искре, во все отрасли знания.
В наше намерение не входит дать подробную оценку научной заслуги Канта; для нашей цели более интересно выявить в его трудах отпечаток его личности. Часто обращали внимание на то, что в духе Канта идея целого философии не предшествовала частям, а, напротив, части предшествовали целому и поэтому целое возникло скорее атомистически, нежели органически. Обязанный по своей должности читать курс умозрительной философии, он потратил ряд лет на скептическую характеристику господствовавшего в то время вольфо-баумгартеновского учения, так как глубокая честность по отношению к самому себе и искренность его духа не позволяли ему, подобно другим, примириться с догматизмом этой философии. Однако в 1770—1780 гг. он, вероятно, уже достаточно ясно разработал основные идеи своей «Критики», поскольку они, даже в популярной форме, содержатся в известной беседе, описанной в появившейся около этого времени работе Гиппеля 2 («Жизненные пути по восходящей линии»), где декан философского факультета является не только научным, но и личным портретом Канта.
Если задаться вопросом, чем Кант в глазах каждого добропорядочного человека бесконечно превосходит большинство своих противников, в том числе и недавно выступившего против него Якоби, который не пожалел яда в своей полемике, то причину этого следует усматривать в той упомянутой выше философской искренности, отсутствие которой он в чистой ясности своего духа, презирая уловки, пустые разглагольствования и ложную значимость, столь неохотно обнаруживал у большинства философов и которую восхвалял как их главную добродетель. Из всего хода изложения в его трудах явствует, насколько непреднамеренно он приходил к своим результатам, из иных его высказываний можно даже умозаключить, что он едва ли не вопреки своей склонности и лишь для пользы людей занимался столь абстрактными исследованиями, которые содержит его «Критика». Для него самого она была скорее как бы процессом освобождения от философии и представлялась лишь необходимым переходом от «тернистого пути умозрения» к плодотворной области опыта, где, как он достаточно ясно дает понять, благодаря его усилиям смогут вольно бродить его более счастливые потомки. Его дух вообще отнюдь не был мрачным и углубленным в себя (tiefsinnig), каким его обычно представляют
29
(в своей «Антропологии» он потешается над этим словом, которое, по его мнению, означает лишь меланхоличность), а легким и радостным по своему характеру. Склонность к французскому изяществу и остроумной беседе, свойственной этой нации, обнаруживается уже в его самых ранних произведениях, например в «Наблюдениях над чувством прекрасного и возвышенного». Отсюда и его любовь к живому общению, просветленной духовной радостью трапезе, любовь, от которой он никогда не отрекался, его неисчерпаемый запас юмористических затей и остроумных анекдотов — часть их наряду с менее значительными высказываниями вошла в его «Антропологию».
При таких свойствах характера и будучи в известной степени philosophe malgre lui 3 ^ Кант не может быть понят в его истинной гениальности, если рассматривать его, как это обычно делается, только как философа. Однако несомненно, что лишь человек такого духовного склада мог одержать решительную победу над догматизмом и расчистить заволакиваемый им горизонт философии. Если бы веселый старый Парменид, так, как он описан у Платона, и диалектик Зенон увидели его искусно разработанные антиномии — эти непреходящие свидетельства победы над догматизмом и вечные пропилеи истинной философии, они радостно признали бы его своим духовным собратом.
Несмотря на то что его философия возникала, складываясь из отдельных частей, его духу свойственно естественное и неудержимое влечение к целостности, которой он в своей сфере и достиг. Его более поздним умозрительным исследованиям предшествовали, помимо тех, которые относились к обществу и жизни, преимущественно естественнонаучные труды, и вплоть до того момента, когда угасла его мысль, они наряду с первыми в наибольшей степени привлекали его творческую мысль. Его «Теория и история неба» достаточно превозносилась вследствие предвосхищения им открытия неизвестной в то время планеты (что, впрочем, не имело большого значения), почти правильного определения — до проведения наблюдений — времени обращения Сатурна и смелых мыслей, высказанных им о системе неподвижных звезд, млечных путей и туманных пятен; впервые высказанные им, они были повторены и стали знамениты благодаря «Космологическим письмам Ламберта» 4, где, однако, Кант упомянут не был; надо, впрочем, сказать, что они скорее поражают воображение, чем удовлетворяют своим обоснованием
30
разум 5. Значительно выше всего этого дерзновенный полет его духа, заставивший его искать в материи и ее природных силах обоснования и тех определений мировой системы и ее движения, для объяснения которых учение Ньютона отсылает непосредственно к божественному Всемогуществу.
Свою теоретическую критику разума в качестве формальной стороны он позже в известной степени дополнил в качестве реальной своими «Метафизическими началами естествознания», однако это обособление не дало истинного единства основоположений обеих частей, его наука о природе не стала натурфилософией, и здесь ему также не удалось привести всеобщее к полной гармонии с особенным. Еще в 1801 г. в немногие часы свободного полета мысли он работал над исследованием «Переход от метафизики к физике», который, если бы возраст не воспрепятствовал его окончанию, без сомнения, оказался бы чрезвычайно интересным. Его воззрения на органическую природу не были связаны с общим естествознанием; в его «Критике телеологической способности суждения» 6 они изложены без связи с ним.
Его дух озарил рядом светлых мыслей и обширную область истории — преграды ему ставила лишь господствовавшая в то время идея непрерывного прогресса человечества.
Светящаяся во всех его трудах наивность, в которой часто сквозит доброта его души и не в меньшей степени глубина его духа, нередко божественный инстинкт, который уверенно ведет его, особенно заметны в «Критике эстетической способности суждения». Лишь чистотой истинно независимой души и великими дарованиями ясного духа можно объяснить, что в эпоху глубочайшего унижения искусства, когда царила пустая сентиментальность, а от искусства ждали то грубого материального наслаждения, то улучшения нравов или во всяком случае, поучения или какой-либо иной пользы, когда было полностью забыто или не понято все прекрасное, сказанное Винкельманом и Гёте, Кант поднимается до идеи искусства в его независимости от всякой иной цели, кроме той, которая заключена в нем самом, утверждает безусловность красоты и постулирует наивность как сущность гения в искусстве. Это тем более поразительно, что и в силу природной направленности своего духа, и в силу жизненных обстоятельств (он никогда не отлучался из своего родного города Кёнигсберга более чем на несколько миль) Кант не мог обрести
31
большее знание истории изобразительного искусства и прекрасных художественных произведений, чем то, которым он обладал, говоря о творениях поэзии; среди них поэмы Виланда 7 (предел его знакомства с немецкой поэзией) и Гомера стояли для него приблизительно на одном уровне. Когда он для пояснения своего учения о гении говорит: «Ни Гомер, ни Виланд не могут сказать, как могли возникнуть и сочетаться в их сознании фантастические и вместе с тем глубокие идеи, потому что они сами этого не знают», то трудно решить, чему следует более удивляться — наивности ли, с которой он указывает на Гомера для пояснения (современного) понятия о гении, или добродушию, с которым он утверждает, что Виланд сам не может знать, как сочетались в его сознании фантастические идеи; с точки зрения знатоков французской и итальянской литературы, Виланд вполне может это знать. Как известно, Виланд впоследствии дурно отблагодарил Канта за его добродушие.
Невзирая на все это, несомненно одно: только начиная с Канта и благодаря ему было дано научное определение сущности искусства. Он, поистине сам того не ведая, дал понятия, которые позволили увидеть и в прошлом немецкого искусства прекрасное и подлинное, составить о нем правильное суждение; и, как почти все жизненное в науке, тот смелый взлет, который наблюдается в критике последних лет, также может быть косвенно сведен к влиянию Канта.
Это косвенное отношение ко всему позднейшему как бы обособляет его и сохраняет чистоту его образа. Он олицетворяет собой границу между двумя эпохами философии — одну он навсегда завершил, другую, мудро ограничиваясь своей только критической целью, подготовил в ее отрицательном аспекте.
Образ его духа, который не способны исказить ни грубые черты, привнесенные непониманием тех, кто, именуя себя его толкователями и сторонниками, были лишь его карикатурами или плохими гипсовыми слепками, ни тем, что приписывалось ему яростью его ожесточенных противников, будет сиять в его завершенной неповторимости в будущем философского мира.
Распространение его философии среди других народов кроме северных, которые всегда были ближе немецкой философии, не было значительным и вряд ли может быть таковым в будущем. Философия Канта, и еще более того ее изложение, носит сильный национальный отпечаток
32
и много теряет в оощедоступности и универсальности вследствие многообразной связи с господствовавшей до него в Германии школьной философией. Все те, кто до сих пор пытался пересадить его на чужую почву, оказались не способны отделить чисто национальное, примесь индивидуальности и времени от существенного, как, например, господин Виллер 8, который к тому же познакомил своих соотечественников с Кантом, искаженным непониманием немецких кантианцев. Между тем если философия Канта необходимым образом должна была оказаться чуждой научному безразличию нации, величайшими философами которой были кроме Бэкона Локк и Юм, то, не говоря уже о том, что некоторыми своими сторонами она могла действительно оказаться ближе французской культуре, уже само возмущение ведущих французских журналистов учением и личностью немецкого философа свидетельствует о том, что они рассматривают силу этой философии отнюдь не с тем безразличием, которое они изображают; особенно это относится к сенатору в Корнетте; желая отомстить Канту за его славу, он в скудости своего остроумия не мог придумать ничего лучшего, чем отнести к Канту плоскую эпиграмму Попа 9 на Ньютона посредством еще более плоского ее преобразования, — этому автору вообще следовало бы ограничиться в своей деятельности единственным достойным его противником, аббатом Жоффруа 10.
В памяти своей нации — ей он по своему духу и по своим душевным дарованиям только и может действительно принадлежать — Кант будет жить вечно как один из тех немногих великих в интеллектуальном и моральном отношении индивидуумов, в которых немецкий дух созерцал себя в своей живой целостности. Have sancta anima 11.