Б. И. История русской журналистики (1703 1917). М.: Наука, 2000. Содержани е учебное пособие

Вид материалаУчебное пособие

Содержание


В.я. брюсов
В.г. короленко
А.и. богданович
Подобный материал:
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   33

^ В.Я. БРЮСОВ

(1873—1924)

Свобода слова1

«Литературное дело, — пишет г. Ленин в «Новой жизни» (№ 12), — не может быть индивидуальным делом, независимым от общего пролетарского дела. Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов-сверхчеловеков! Литературное дело должно стать колесиком и винтиком одного единого великого социал-демократического механизма»2. И далее: «Абсолютная свобода есть буржуазная или анархическая фраза. Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Свобода буржуазного писателя, художника, актрисы есть лишь замаскированная зависимость от денежного мешка»...

Г. Ленин делает сам себе возражения от лица «какого-нибудь интеллигента, пылкого сторонника свободы» в такой форме: «Как! Вы хотите подчинения коллективности такого тонкого индивидуального дела, как литературное творчество! Вы хотите, чтобы рабочие по большинству голосов решали вопросы науки, философии, эстетики! Вы отрицаете абсолютную свободу абсолютно-индивидуального идейного творчества!» И отвечает: «Успокойтесь, господа! Речь идет о партийной литературе и ее подчинении партийному контролю... Я обязан тебе предоставить, во имя свободы слова, полное право кричать, врать и писать, что угодно. Но ты обязан мне, во имя свободы союзов, предоставить право заключать или расторгать союз с людьми, говорящими то-то и то-то... Партия есть добровольный союз, который неминуемо распался бы, если бы он не очищал себя от членов, которые проповедуют антипартийные взгляды... Свобода мысли и критики внутри партии никогда не заставит нас забыть о свободе группировки людей в вольные союзы, называемые партиями».

Вот по крайней мере откровенные признания! Г. Ленину нельзя отказать в смелости: он идет до крайних выводов из своей мысли: но меньше всего в его словах истинной любви к свободе. Свободная («внеклассовая») литература для него — отдаленный идеал, который может быть осуществлен только в социалистическом обществе будущего. Пока же «лицемерно свободной, а на деле связанной с буржуазией литературе» г. Ленин противопоставляет «открыто связанную с пролетариатом литературу». Он называет эту последнюю «действительно свободной», но совершенно произвольно. По точному смыслу его определений обе литературы не свободны. Первая тайно связана с буржуазией, вторая открыто с пролетариатом. Преимущество второй можно видеть в более откровенном признании своего рабства, а не в большей свободе. Современная литература, в представлении г. Ленина, на службе у «денежного мешка»; партийная литература будет «колесиком и винтиком» обще пролетарского дела. Но если мы и согласимся, что общепролетарское дело — дело справедливое, а денежный мешок — нечто постыдное, разве это изменит степень зависимости? Раб мудрого Платона все-таки был рабом, а не свободным человеком. <...>Свободе слова г. Ленин противопоставляет свободу союзов и грозит писателям внепартийным исключением из партии... Что это значит? Странно было бы толковать это в том смысле, что писателям, пишущим против социал-демократии, не будут предоставлены страницы социал-демократических изданий. Для этого не надо создавать «партийной» литературы. Предлагая только выдержанность направления в журналах и газетах, смешно было бы восклицать, как это делает г. Ленин: «За работу же, товарищи! Перед нами трудная и новая, но великая и благодарная задача...» Ведь и теперь, когда «новая и великая» задача еще не решена, писателю-«декаденту» не приходит в голову предлагать свои стихи в «Русский вестник», а поэты «Русского богатства» не имеют претензии, чтобы их печатали в «Северных цветах». Нет сомнения, что угроза г. Ленина «прогнать» имеет иной, более обширный смысл. Речь идет о гораздо большем: утверждаются основоположения социал-демократической доктрины, как заповеди, против которых не позволены (членам партии) никакие возражения.

Г. Ленин готов предоставить право «кричать, врать и писать что угодно», но за дверью. Он требует расторгать союз с людьми «говорящими то-то и то-то». Итак, есть слова, которые запрещено говорить. «Партия есть добровольный союз, который неминуемо распался бы, если бы он не очищал себя от членов, которые проповедуют антипартийные взгляды». Итак, есть взгляды, высказывать которые воспрещено. «Свобода мысли и свобода критики внутри партии никогда не заставит нас забыть о свободе группировки людей в вольные союзы». Иначе говоря, членам социал-демократической партии дозволяется лишь критика частных случаев, отдельных сторон доктрины, но они не могут критически относиться к самым устоям доктрины. Тех, кто отваживается на это, надо «прогнать». В этом решении — фанатизм людей, не допускающих мысли, что их убеждения могут быть ложны. Отсюда, один шаг до заявления халифа Омара: «Книги, содержащие то же, что Коран, лишние, содержащие иное, — вредны».

Почему, однако, осуществленная таким образом партийная литература именуется истинно-свободной? Многим ли отличается новый цензорский устав, вводимый в социал-демократической партии, от старого, царившего у нас до последнего времени? При господстве старой цензуры дозволялась критика отдельных сторон господствующего строя, но воспрещалась критика его основоположений. В подобном же положении остается свобода слова и внутри социал-демократической партии. Разумеется, пока не согласным с такой тиранией представляется возможность перейти в другие партии. Но и при прежнем строе у писателей протестантов оставалась аналогичная возможность уехать, подобно Герцену, за рубеж. Однако, как у каждого солдата в ранце есть маршальский жезл, так каждая политическая партия мечтает стать единственной в стране, отожде­ствить себя с народом. Более, чем другая, надеется на это партия социал-демократическая. Таким образом, угроза изгнанием из партии является в сущности угрозой извержениям из народа. При господстве старого строя писатели, восставшие на его основы, ссылались, смотря по степени «радикализма» в их писаниях, в места отдаленные и не столь отдаленные. Новый строй грозит писателям-«радикалам» гораздо большим: изгнанием за пределы общества, ссылкой на Сахалин одиночества.

Екатерина II определяла свободу так: «Свобода есть возможность делать все, что законы позволяют». Социал-демократы дают сходное определение: «Свобода слова есть возможность говорить все, согласное с принципами социал-демократии». Такая свобода не может удовлетворить нас, тех, кого г. Ленин презрительно обзывает «гг. буржуазные индивидуалисты» и «сверхчеловеки». Для нас такая свобода кажется лишь сменой одних цепей на новые. Пусть прежде писатели были закованы в кандалы, а теперь им предлагают связать руки мягкими пеньковыми веревками, но свободен лишь тот, на ком нет оков даже из роз и лилий. «Долой писателей беспартийных»! — восклицает г. Ленин. Следовательно, беспартийность, т.е. свободомыслие, есть уже преступление. Ты должен принадлежать к партии (нашей или, по крайней мере, к официальной оппозиции), иначе «долой тебя!» Но в нашем представлении свобода слова неразрывно связана со свободой суждения и с уважением к чужому убеждению. Для нас дороже всего свобода исканий, хотя бы она и привела нас к крушению всех наших верований и идеалов. Где нет уважения к мнению других, где ему только надменно предоставляют право «врать», не желая слушать, там свобода — фикция.

«Свободны ли вы от вашего буржуазного издателя, господин писатель? от вашей буржуазной публики, которая требует от вас порнографии?» — спрашивает г. Ленин. И думаю, что на этот вопрос не один кто-нибудь, а многие твердо и смело ответят: «да, мы свободны». Разве Артюр Рембо не писал своих стихов, когда у него не было никакого издателя, ни буржуазного, ни не буржуазного, никакой публики, которая могла бы потребовать от него «порнографии» или чего другого. Или разве не писал Поль Гоген своих картин, которые упорно отвергались разными жюри и не находили себе, до самой смерти художника, никаких покупателей? И разве целый ряд других работников «нового искусства» не отстаивал своих идеалов вопреки полному пренебрежению со стороны всех классов общества? Заметим кстати, что работники эти были вовсе не из числа «обеспеченных буржуа», а нередко должны были, как тот же Рембо, как тот же Гоген, терпеть и голод и бесприютность.

По-видимому, г. Ленин судит по тем образчикам писателей-ремесленников, которых он, быть может, встречал в редакциях либеральных журналов. Ему должно узнать, что рядом встала целая школа, выросло новое, иное поколение писателей-художников, тех самых, кого он, не зная их, называет насмешливым именем — «сверхчеловеки». Для этих писателей — поверьте, г. Ленин, — склад буржуазного общества более ненавистен, чем вам. В своих стихах они заклеймили этот строй «позорно мелочный, неправый, некрасивый», этих «современных человечков», этих «гномов». Всю свою задачу они поставили в том, чтобы и в буржуазном обществе добиться «абсолютной» свободы творчества. И пока вы и ваши идете походом против существующего «неправого» и «некрасивого» строя, мы готовы быть с вами, мы ваши союзники. Но как только вы заносите руку на самую свободу убеждений, так тотчас мы покидаем ваши знамена. «Коран социал-демократии» столь же чужд нам, как и «коран самодержавия» (выражение Ф. Тютчева). И поскольку вы требуете веры в готовые формулы, поскольку вы считаете, что истины уже нечего искать, ибо она у вас, — вы враги прогресса, вы наши враги <...>

Литературная газета, 22 июля, 1990 г.



1 Впервые напечатано в журнале «Весы» 1905 г., №11. Статья была подписана псевдонимом Аврелий, Печатается с сокращениями.

2 Речь идет о статье В.И. Ленина «Партийная организация и партийная литература».

В. Г. Короленко


^ В.Г. КОРОЛЕНКО

Сорочинская трагедия1

 Открытое письмо статскому советнику Филонову

Г. статский советник,

Филонов!

Лично я вас совсем не знаю, и вы меня также. Но вы чиновник, стяжавший широкую известность в нашем крае походами против соотечественников. А я писатель, предлагающий вам оглянуться на краткую летопись ваших подвигов.

Несколько предварительных замечаний.

В местечке Сорочинцах происходили собрания и говорились речи. Жители Сорочинец, очевидно, полагали, что манифест 17 октября дал им право собраний и слова. Да оно, пожалуй, так и было: манифест действительно дал эти права и прибавил к этому, что никто из русских граждан не может подлежать ответственности иначе, как по суду. Он провозгласил еще участие народа в законодательстве и управлении страной и назвал все это «незыблемыми основами» нового строя русской жизни.

Итак, в этом отношении жители Сорочинец не ошибались. Они не знали только, что, наряду с новыми началами, оставлены старые «временные правила» и «усиленные охраны», которые во всякую данную минуту предоставляют администрации возможность опутать новые права русского народа целою сетью разрешений и запрещений, свести их к нулю и даже объявить беспорядком и бунтом, требующим вмешательства военной силы. Правда, администрация приглашалась сообразовывать свои действия с духом нового основного закона, но... у нее были и старые циркуляры, и новые внушения в духе прежнего произвола.

В течение двух месяцев высшая полтавская администрация колебалась между этими противоположными началами. В городе и в губернии происходили собрания, и народ жадно ловил разъяснения происходящих событий. Конечно, были при этом и резкости, быть может излишние, среди разных мнений и заявлений были и неосновательные. Но мы привыкли оценивать явления по широким результатам. Факт состоит в том, что в самые бурные дни, когда отовсюду неслись вести о погромах, убийствах, усмирениях, — в Полтаве ничего подобного не было. Не было также тех резких форм аграрного движения, которые вспыхивали в других местах. Многие, и не без основания, приписывали это, между прочим, и сравнительной терпимости, которую проявила высшая полтавская администрация к свободе собрания и слова. <...>

Теперь это уже только прошлое. С 13 декабря полтавской администрации угодно было переменить свой образ действий. Результаты тоже налицо: в городе — дикий казачий погром, в деревне — потоки крови. Вера в значение манифеста подорвана, сознательные стремления сбиты, стихийные страсти рвутся наружу или, что гораздо хуже — временно вгоняются внутрь, в виде подавленной злобы и мести...

Зачем я говорю вам все это, г. статский советник Филонов? Я, конечно, хорошо знаю, что все великие начала, провозглашенные (к сожалению, лишь на словах) манифестом 17 октября 1905 года, вам и непонятны, и органически враждебны. Тем не менее это уже основной закон русского государства, его «незыблемые основы» ... Понимаете ли вы, в каком чудовищно преступном виде предстали бы все ваши деяния перед судом этих начал?

Но я буду «умерен»... Я буду более чем умерен, я буду до излишества уступчив... Поэтому, г. статский советник Филонов, я применю к вам лишь обычные нормы старых русских законов, действовавших до 17 октября.

Факты.

В Сорочинцах и соседней Уствице происходили собрания без формального разрешения. На них говорились речи, принимались резолюции. Между прочим, постановлено закрыть винные монополии. Составлены приговоры и, не ожидая официального разрешения, монополии закрыли, на дверях повесили замки...

Восемнадцатого декабря, на основании усиленной охраны, то есть в порядке внесудебном, арестован один из сорочинских жителей, Безвиконный. Односельцы потребовали, чтобы его предали суду, а до суда отдали им на поруки <...>. Сорочинцам было отказано. Тогда они, в свою очередь, арестовали урядника и пристава.

Девятнадцатого декабря помощник исправника Барабаш приехал в Сорочинцы во главе сотни казаков. Он виделся с арестованными и, как говорят, уступая их убеждениям, обещал ходатайствовать об освобождении Безвиконного и отошел с отрядом. Но затем, к несчастью, он остановился на окраине, разделил свой отряд, сделал обходное движение и опять подъехал к толпе. Произошло роковое столкновение, подробности которого установит суд. В результате смертельно ранен помощник исправника, смертельно ранено и убито до двадцати сорочинских жителей...

Известно ли вам, г. статский советник Филонов, при каких обстоятельствах погибли эти двадцать человек? Все они убивали исправника? Нападали? Сопротивлялись? Защищали убийц?

Нет. Казаки не удовольствовались рассеянием толпы и освобождением пристава. Они кинулись за убегавшими, догоняли и убивали их. Этого мало: они бросились в местечко и стали охотиться за жителями, случайно попадавшимися на пути <...>

Мне нет никакой надобности применять к этой трагедии великие начала нового основного закона. ... Для этого достаточно любого закона любой страны, имеющей хоть самые несовершенные понятия о законе писанном или обычном. <...>

Двадцать первого декабря из Сорочинец увезли тело несчастного Барабаша, умершего в больнице. Еще не стих печальный перезвон церковных колоколов, как вы, г. статский советник Филонов, въехали в Сорочинцы во главе сотни казаков <...>

Вы сразу стали поступать в Сорочинцах, как в завоеванной стране. Вы велели «согнать сход» и объявили, что, если сход не соберется, то вы разгромите все село, «не оставив от него и праха». Мудрено ли, что после такого приказания и в такой форме казаки принялись выгонять жителей по-своему. Мудрено ли, что теперь в селе, называя имена, говорят о целом ряде вымогательств и даже изнасилований, произведенных отрядом, состоявшем в вашем распоряжении.

Для чего же вам понадобился этот сход, и какие законные следственные действия производили вы в его присутствии?

Прежде всего вы поставили их всех на колени, окружив казаками с обнаженными шашками и выставив два орудия. Все покорились, все стали на колени, без шапок и на снегу...

Эта толпа нужна вам была как фон, как доказательство вашего советницкого всемогущества и величия и ... презрения к законам, ограждающим личность и права русских граждан от безрассудного произвола. Дальнейшее «дознание» состояло в том, что вы вызывали отдельных лиц по заранее составленному списку.

Для чего? Для допроса? Для установления степени вины и ответственности?

Нет, едва вызванный раскрывал рот, чтобы ответить на вопрос, объясниться, быть может, доказать полную свою непричастность к случившемуся, как вы, собственной советницкой рукой с размаха ударяли его по физиономии и передавали казакам, которые, по вашему приказу продолжали начатое вами преступное истязание, валили в снег, били нагайками по голове и лицу, пока жертва не теряла голоса, сознания и человеческого подобия...

<...> А вы, г. статский советник Филонов, глядели на это избиение и поощряли бить сильнее...

Господин статский советник Филонов! Поверьте мне: я устал, я тяжко устал, излагая только на бумаге все беззаконные истязания и зверства, которым вы, под видом якобы законных следственных действий, подвергали без разбора жителей Сорочинец, не стараясь даже уяснить себе, — причастны они или не причастны к трагедии 19 декабря... А между тем, вы производили все это над живыми людьми, и мне предстоит еще рассказать, как вы отправились на следующий день для новых подвигов в Уствицу... А за вами, как за триумфатором, избитые, истерзанные, исстрадавшиеся, тащилась ваши сорочинские пленники, которым место было только в больнице...

Так ехали вы в Уствицу восстанавливать силу закона...

Толпу вы держали и здесь на коленях два часа, вымогая у нее, как в Сорочинцах, имена «зачинщиков» и требуя приговора о ссылке неприятных администрации лиц. Вы забыли при этом, статский советник Филонов, что пытка отменена еще Александром I, что истязания тяжко караются законом, что телесное наказание, даже по суду, отменено для всех манифестом от 11 августа 1904 года, а приговоры, добытые подобными, преступными приемами, не имеют ни малейшей законной силы...

Я кончил. Теперь г. статский советник Филонов, я буду ждать.

Я буду ждать, что, если есть еще в нашей стране хоть тень правосудия, если у вас, у ваших сослуживцев и у вашего начальства есть сознание профессиональной чести и долга, если есть у нас обвинительные камеры, суды и судьи, помнящие, что такое закон или судейская совесть, то кто-нибудь из нас должен сесть на скамью подсудимых и понести судебную кару: вы или я. <...>

Пусть страна видит, к какому порядку, к какой силе законов, к какой ответственности должностных лиц, к какому ограждению прав русских граждан зовут ее два месяца спустя после манифеста 17 октября.

За всем сказанным вы поймете, почему, даже условно, в конце этого письма, я не могу, г. статский советник Филонов, засвидетельствовать вам своего уважения.

9 января 1906 г.                                                                                         Вл. Короленко

Короленко В.Г. Собр. соч. в 10 тт.,

Т. 9, М., 1955. С. 435—447.



1 Впервые напечатано в газете «Полтавщина» 12 января 1906 г. Публикуется с сокращениями

А. И. Богданович


^ А.И. БОГДАНОВИЧ1

(1860—1907)

Текущие заметки2

Прошло почти два месяца, как начала... действовать, хотел я сказать, государственная дума, но жизнь, текущая ужасная жизнь немедленно остановила меня: «не действовать, а — говорить».

И мне стало стыдно за себя и грустно за думу.

Действительно, я, как истый российский обыватель, не привыкший к действиям, принимал искренно слова за действия. Я аплодировал членам государственной думы, когда они говорили речи с балкона клуба в день открытия думы. Я задыхался от неизъяснимых чувств не то восторга, не то удовлетворенного самолюбия, когда 13 мая дума выразила недоверие министерству. Я горел вместе с думой от негодования, когда на запросы министрам дума получала оскорбительные отписки.

И долго еще я пребывал бы в таком состоянии пламенного самообольщения силой и энергией моей государственной думы. Моей — ибо я ее сам выбирал, сам агитировал за партию народной свободы...3

Словно завеса разверзлась передо мною и я увидел то, что скрывалось за думой, за ее словесной борьбой с министрами, за всем тем обаятельным зрелищем, какое являл в течение шести недель первый русский парламент. Я увидел, что мы, обыватели, должны были видеть все время, но, увлекшись игрою в парламент, как-то просмотрели. Увидел, что ничто не изменилось, все не только осталось на своих местах, но укрепилось и стало откровеннее и наглее. Дума явилась как бы ширмой, за которой администрация почувствовала себя превосходно и потому сбросила с себя остатки стеснительных покровов законности.

Да, что ужаснее по своей откровенности, по своей наглядности переживали мы до сих пор? Ни в Кишиневе, ни в Одессе, ни в Гомеле офицеры, генералы и солдаты так спокойно и открыто не учиняли... расправы с «крамолой», олицетворяемой для них в «жиде». Офицер Миллер тяжело ранит девушку Рубановскую, ворвавшись за нею в ресторан. В присутствии подполковника Буковского и полковника генерального штаба Тяжельникова, солдаты и хулиганы грабят магазин Бернблюма, (золотых и драгоценных вещей), капитан 4-ой роты Владимирского полка отдает команду: «По жидам стрелять беспощадно!»* — и стреляли, стреляли беспощадно. Стреляли день, стреляли два, стреляли три дня. А генерал Бадер доносит 9 июня военному министру: «Поведение войск примерное... нарекание газет ложь...»

Сбылось, к моему великому ужасу, тяжелое предчувствие, заставившее меня два месяца тому назад высказать опасение, что при думе может оказаться еще хуже, чем было до думы. Я говорил, что это возможно в том случае, если мы, обыватели, возложив всю ответственность и надежды на думу, сами будем только вожделеть к «свободам» да критиковать эту думу, по исконному обычаю русских обывателей. Так оно и вышло. Дума, если ничего не сделала, то худо-ли, хорошо-ли говорила и на своих «переходах к очередным делам» все же давала выход удручавшим ее и нас чувствам. Дума все-таки сочиняла законопроекты, хотя бы и не без тяготения к участку. Дума все как-ни-как волновалась, кипела, ругала министров, насколько могла, отравляла им существование, — словом старалась во всю, поскольку ей это было отпущено. И если за два месяца ничего не добилась реального, то у нее есть — не оправданье, а некоторое право на снисхождение. И самая прелестная девушка не может дать больше того, что имеет: так и самая энергичная дума в условиях русской действительности добилась бы немногого.

Но мы-то, господа избиратели? Что мы делали за это время? Чем мы воздействовали на условия, в которых пришлось работать первому русскому парламенту? Я вам напомню ту странную пустыню, какую представлял Петербург в первый день русского парламента. Небольшая горстка любопытных, тысячи в три, около думы — вот как реагировала столица с полуторамиллионным населением на открытие первого нашего представительного учреждения <...>

Тут мы и возвращаемся к источнику всех наших надежд, радостей и огорчений: к народу. Он, и только он может спасти страну. В нем сила, в нем и спасение. И дума, и кадеты, и трудовики, и мы, стоящие вне думы, избиратели ее, постольку сильны, мощны, разумны, поскольку мы с ним.

Но что же такое народ?

Народ — это вся совокупность населения нашей родины, это вся масса в сто тридцать миллионов людей — русских, поляков, евреев, армян, татар, и прочих наших бесчисленных народностей. Вся эта гигантская масса всколыхнулась, охваченная общим страданием и общим стремлением. Страданье это — рабство, истомившее нас вконец, стремленье это — к свободе, необходимой нам всем одинаково, как свет, как воздух, как пища, вода и огонь. Века мы изнывали под игом самовластья. Оно дошло до высшей степени своих преступлений, ввергнув нас под конец в бездну нищеты, позора, несказанных страданий и обид. Оно еще держится силою сорганизованной насильников и палачей, которым выгодно все то, от чего мы, народ, страдаем и гибнем. Противопоставить этой организованной силе насилия такую же сорганизованную силу свободного народа — такова задача борющихся за свободу партий, такова задача народа.

Ряд побед уже одержан, ряд позиций уже отбит у врага; он выбит из позиций законности, и всякое его действие есть голое насилие, носящее свое оправдание на конце штыка. Это важнейшее пока завоевание, и наша дума сыграла и играет огромную роль в вытеснении врага в область беззакония... Дума, как истинная представительница народа, стоит на почве закона и день за днем объявляет все действия правительства вне закона. Только опираясь на штыки и пулеметы, правительство еще держится. Другой почвы у него нет. Устами своих представителей оно заявляет, что само считает свои действия незаконными, как это открыто высказали пристава, врываясь в типографии. И так как ни один из них не был привлечен к ответственности, напротив — с высоты думской кафедры министр Столыпин признал их незаконные действия «закономерными», то они, эти наивные выразители министерской программы, являются в наших глазах истинными выразителями того режима, с которым борется народ.

Отбив почву закона у умирающего режима самодержавия, народ имеет еще перед собою главную часть задачи освободительного движения: вырвать у самодержавия оружие, тот штык и пулемет, на которые оно только и опирается ныне. Эта задача страшно трудна, и не надо скрывать от себя всех трудностей ее выполнения. Администрация — это одна враждебная рать, которую надо обезоружить и подавить. Армия — это вторая рать. Обе вместе они страшно сильны, ибо сорганизованы, и этой организацией они сильнее, чем даже оружием, понимая под последним технические средства нападения и обороны. Отдельные стычки с этой силой зимой прошлого года показали, что они ведут только к усилению врага, обессиливая в то же время народ, который растерял при этом все слабые зачатки своей организации.

Дума пусть продолжает свое дело, дело дезорганизации правительства, все больше и больше проводя в население идею о внезаконности его существования. Избиратели должны на местах, всячески поддерживая думу в ее агитации, готовить окончательное наступление всего народа на общего врага — самодержавную бюрократию.

«Мир божий», 1906, № 6, с. 35—42.



1 Богданович — критик и публицист 90-х гг.

2 Печатается с сокращениями.

3 Партией народной свободы называли себя кадеты.

* «Речь» 5—20 июня, «Наша жизнь» 5—20 июня, «Двадцатый век» 5—20 июня, (примеч. Богдановича)

А. А. Блок