Нарратив: проблемы и обещания одной альтернативной парадигмы
Вид материала | Документы |
- В. А. Шкуратов рассказывать и нормировать (горизонты свободы в нарративе) Мы хотим, 336.04kb.
- Или Песнь акына о нибелунгах, парадигмах и симулякрах Философия в России: парадигмы,, 3203.67kb.
- И. В. Троцук Нарратив как междисциплинарный методологический конструкт, 336.07kb.
- И. В. Троцук Нарратив как междисциплинарный методологический конструкт, 336.29kb.
- Ульяновский Государственный Технический Университет Кафедра вычислительной техники, 320.99kb.
- Краткое содержание лекций курса «Лингвокультурология», 52.33kb.
- I международная научно-практическая конференция, 94.02kb.
- 10 июля 2002 г. Совет Федерации рассмотрел и одобрил законопроект об альтернативной, 17.24kb.
- Курс 1 apya 5301 Актуальные проблемы русского языкознания, 238.15kb.
- Нарратив как междисциплинарный методологический конструкт в современных социальных, 457.04kb.
ссылка скрыта
Брокмейер Й., Харре Р.
Нарратив: проблемы и обещания одной альтернативной парадигмы
// Вопросы философии. – 2000. – №3 – С. 29-42.
Й. Брокмейер, Р. Харре
НАРРАТИВ:
ПРОБЛЕМЫ И ОБЕЩАНИЯ ОДНОЙ АЛЬТЕРНАТИВНОЙ ПАРАДИГМЫ
За период времени немногим более чем одно десятилетие нарратив стал предметом большого числа новых исследований. Многие из исследователей полагают при этом, что речь идет не просто о новом эмпирическом объекте анализа – рассказах для детей, дискуссиях за обедом в различных социальных кругах, воспоминаниях о болезнях или путешествиях за границу, автобиографиях, обсуждениях научных проблем, – но и о новом теоретическом подходе, о новом жанре в философии науки. Все возрастающий интерес к изучению нарратива означает появление еще одной разновидности стремления к созданию «новой парадигмы» и дальнейшего усовершенствования постпозитивистского метода в философии науки. Это движение обещает, по всей видимости, нечто большее, чем создание новой лингвистической, семиотической иди культурологической модели. Фактически то, что уже получило в психологии и других гуманитарных науках название дискурсивного и нарративного поворота, должно рассматриваться как часть более значительных тектонических сдвигов в культурологической архитектуре знания, сопровождающих кризис модернисткой эпистемы. В большинстве гуманитарных дисциплин позитивистская философия, которая вела к серьезным искажениям в понимании науки, подверглась резкой критике, что открыло новые горизонты для интерпретативных исследований, фокусирующихся на социальных, дискурсивных и культурных формах, противостоящих бесплодным поискам законов человеческого поведения. Осознание этих изменений привлекло особое внимание к формам и жанрам нарратива. Вопрос о том, почему нарратив стал таким почти знаковым явлением нового стиля, является первым вопросом, который мы бы хотели бы обсудить в данной статье.
Проблема объяснения динамических образцов человеческого поведения представляется более близкой к своему разрешению через исследование нарратива, чем даже посредством таких хорошо известных подходов как использование функционально-ролевой модели. Мы рассмотрим некоторые из тех качеств нарратива, которые сделали его таким продуктивным подходом. Делая это, мы должны определить нарратив, отдифференцировав его от других типов дискурса, вырисовывающихся в лингвистических и литературных исследованиях, в социо- и психолингвистике, в развивающейся психологической нарратологии. Наша следующая задача будет состоять в идентификации некоторых теоретических трудностей, которые должны быть осознаны исследователями нарратива. Наконец, мы обрисуем одно из пониманий нарратива, цель которого – принять во внимание его специфическую дискурсивную включенность и таким образом учесть его открытый и текучий характер.
Отправной точкой нового интереса к нарративу в гуманитарных науках является, по-видимому, «открытие» в 1980-х гг. того, что повествовательная форма – и устная, и написанная – составляет фундаментальную психологическую, лингвистическую, культурологическую и философскую основу наших попыток прийти к соглашению с природой и условиями существования [см., напр.: 2, 30, 33, 34, 10, 11, 32, 5]. Именно такое интимное осознание создает возможности для понимания и создания смыслов, которые мы находим в наших формах жизни. Сверх того, в той мере, в какой это касается человеческих дел, с помощью нарратива мы осмысливаем и более широкие, более дифференцированные и более сложные контексты нашего опыта. В сущности именно понятие нарратива было обобщено и расширено и в то же время специфицировано в широком спектре вопросов, которые включают исследование способов, посредством которых мы организуем нашу память, намерения, жизненные истории, идеи нашей «самости» ими «персональной идентичности».
Сфера действия понятия «нарратив»
Так же, как и в случае с понятием дискурса, использования понятия «нарратив» стало довольно быстро весьма широким, несмотря даже на то, что оно появилось в контексте гуманитарных наук сравнительно недавно. Это расширение довольно удивительно, если учесть существование длительной традиции исследования нарратива в теории литературы и лингвистики. Вследствие такого расширения концептуальная и аналитическая сила этого понятия остается неясной. Для начала мы попытаемся определить более четко нашу точку зрения относительно этого понятия. Мы попробуем провести границу, пусть неопределенную, которая отдифференцировала нарратив от других от других дискурсивных образцов. Язык используется для самых разных целей. Чтобы проконтролировать нашу аналитическую задач, мы сфокусируемся на использовании языка для убеждения, что является фокусом «Риторики» Аристотеля.
Единицы дискурса. Лингвистическая организация различных типов дискурса уже была предметом многих исследований начиная от тех, которые концентрировались на фонологических аспектах и кончая теми, которые анализировали синтаксические, семантические, прагматические, логические и эстетические аспекты. Использовалось много разных способов вычленения единиц языка: анализировались смыслы слов, выражений, предложений, речевых актов, текстов и разговорных форм дискурса; изучалась логика наименований, предложений, метафор и лексических сетей. Однако ни одна из единиц, неявно предполагавшаяся во всех этих анализах, не смогла обеспечить возможность определить уровень структуры, на котором убеждающая сила дискурса могла бы быть увидена как хорошо обоснованная. Скорее, как показывают многочисленные исследования, само объяснение этих возможностей должно также ссылаться на нарратологические аспекты лингвистических и когнитивных аспектов убеждающего дискурса.
Виды нарратива. Что делает тот или иной дискурс историей? В качестве необходимых условий должны наличествовать действующие лица и сюжет, который эволюционирует во времени. Большое число разнообразных дискурсов удовлетворяют этим минимальным условиям. Виды нарратива удивительно разнообразны и многоцветны: фольклорные истории, эволюционные объяснения, басни, мифы, сказки, оправдания действий, мемориальные речи, объявления, извинения и т.д. Бесчисленны жанры и формы нарративных текстов. Вместе с тем все они имеют некоторые общие особенности независимо от того, сообщаются ли они в монологах или диалогах, в литературных или обычных историях, устных или письменных текстах. В своем общепринятом и обобщенном смысле нарратив – это имя некоторого ансамбля лингвистических и психологических структур, передаваемых культурно-исторически, ограниченных уровнем мастерства каждого индивида и смесью его или ее социально-коммуникативных способностей с лингвистическим мастерством (Брунер называет это протезными приспособлениями [12]). Не последнюю роль играют здесь такие личностные характеристики, как любознательность, страсть и иногда одержимость. Когда сообщается нечто о некотором жизненном событии – затруднительном положении, намерении, когда рассказывается сон или сообщается о болезни или состоянии страха, обычно это принимает форму нарратива. Сообщение оказывается представленным в форме истории, рассказанной в соответствии с определенными соглашениями.
Общее и частное. Хотя нарратив может очерчивать сугубо индивидуальные и ситуационно-специфические версии реальности, он используется в общепринятых лингвистических формах, таких как жанры, структуры сюжета, линии повествования, риторические тропы. Таким образом рассказываемая история, вовлеченные в нее рассказывающие и слушающие, и ситуация, в которой она рассказывается, оказываются связанными с базовой культурно-исторической структурой. Иными словами, наш локальный репертуар нарративных форм переплетается с более широким культурным набором дискурсивных порядков, которые определяют, кто какую историю рассказывает, где, когда и кому. Определяют ли эти пан-культурные формы общечеловеческую форму жизни? Положительный ответ на этот вопрос не кажется неестественным, однако нуждается в более широких компартивистских исследованиях. То, что действительно верно, так это то, что каждая культура, о которой мы знаем, была культурой, рассказывающей истории.
Родовые категории нарратива и дискурса
Здесь мы должны уточнить два главных понятия, которые мы используем в этой статье: «нарратив» и «дискурс». Дискурс является наиболее общей категорией лингвистического производства. Человеческие существа общаются посредством большого числа способов, включая вербальный. Как правило, вербальное общение происходит одновременно и независимо от других материальных и символических способов, и именно в этом смысле мы называем лингвистический продукт (как процесс, так и результат) дискурсом. Процессы говорения, писания, слушанья и т.д. всегда являются, как утверждал Витгенштейн [38], неустранимыми аспектами языковых игр, конкретных практик, прорастающих с помощью слов.
Таксономия дискурсивных форм. Мы рассматриваем нарратив как подвид дискурса, но как вид наивысшего уровня или классифицирующего понятия в таксономии нарративных форм более низкого уровня. Этим понятием охватываются различные понятия нарратива, некоторые из них являются частными случаями наиболее общей литературной категории «жанр». Но существует и такие дискурсы, которые охватывают большое число различных субкатегорий или жанров одновременно. Прекрасным примером является экологический язык, играющий центральную роль в «озеленении» всех типов общественной и частной жизни, свидетелями чего мы являемся в последние два десятилетия [9]. Подтипы дискурса, в которых «Зеленый язык» артикулируется, простираются от всех типов естественных до научных, моральных и литературных нарративов. Полномасштабное изучение их лингвистического и культурного базиса должно включать в себя коммуникативные типы деятельности, такие как беседа и другие символические формы личного взаимодействия (например, рассказывание старых и новых сказок, имеющих в качестве сюжетной линии какие-либо экологические истории, осуществляющиеся в местных контекстах); когнитивные виды деятельности, такие как аргументирование и рассуждение; экспрессивные типы деятельности, такие как пение и молитвы, а также создание и восприятие электронно опосредованных «текстов» (в лингвистическом и семиотическом смысле). Не все они являются нарративами.
Подвиды нарратива включают мифы, народные и волшебные сказки, правдивые и вымышленные истории и некоторые исторические, правовые, религиозные, философские и научные тексты. Каждый из этих подвидов может быть подвергнут дальнейшей дифференциации, поскольку, например, не все правовые тексты являются нарративами – некоторые анализируют правовые концепции, и было бы неестественным укладывать их в прокрустово ложе «рассказывания историй». Литературные нарративы, например, включают истории (беллетристику), охватывающие различные формы прозы, такие как роман. Имеется однако широкий спектр смешанных форм, поскольку нарративы представлены также в виде поэтических произведений, эпоса, драмы, музыки, фильма, балета и с определенными изменениями в визуальных искусствах. Каждый из этих видов в свою очередь включает подвиды. Роман предполагает такие жанры, как героический и рыцарский, приключенческий роман, детективные истории, записки путешественников и воспитательные романы, все они структурируются вокруг развивающегося во времени сюжета.
Воспитательный роман. Интересно наблюдать, как воспитательный роман уже стал важным жанром в экологических нарративах. Он служит, например, для обрисовки возможных экологических сценариев того развития, через которое, как ожидается, пройдет главное действующее лицо (человечество, Западная культура, цивилизация, дети третьего мира и т.д.). В наших исследованиях, касающихся «Зеленого языка», мы анализировали также в качестве подтипов нарратива такие виды дискурсов, как научные описания, которые, на первый взгляд, представляют и экземплифицируют различные формы дескриптивного логического рассуждения. Однако детальное изучение большого числа научных тексов, посвященных экологической проблематике, позволило обнаружить нарративные структуры, более похожие на структуры воспитательного романа, нежели на логически безупречное изложение гипотетико-дедуктивной мысли.
Другими способами научных текстов и речений, схваченных на том же уровне общности жанра, что и нарратив, могли бы быть составление списков, выражение некоторого формально верного вывода и т.д. Под «списком» как видовым понятием высокого уровня общности мы можем поместить в качестве частных случаев списки, составленные в соответствии с размерами перечисляемых сущностей, или их расположением на полках супермаркетов, или (что более важно для целей нашего изучения экологического дискурса) списки видов животных и растений, классифицированных согласно уровню опасности, которой они подвергаются. Такой список мог бы быть не только частью более широкой нарративной формы, но и сам заключать в себе или вызывать нарратив, типа драматического рассказа о вымирании того или иного вида как результата человеческой активности.
Имеется много других путей установления таксономии типа нарративных дискусов, некоторые из них приняты в литературных исследованиях, другие – в социо- или психолингвистике и в истории. Вслед за нарративным или текстуальным поворотом в истории [см., например: 4], были высказаны, например, предложения о проведении различий между типами, формами или жанрами исторического нарратива (или нарратива истории). Уайт [37] и Кронон [14], в частности, провели различие между хрониками и нарративами, между простыми списками событий и историческими дискурсами, реализующими повествовательную линию. Отличие нарративов от списков, хроник, перечислений и дедукций явилось как раз одним из тех способов классификации дискурсов, которые в нашем исследовании доказали свою полезность в убеждающих возможностях различных форм экологического дискурса.
Трудности определения
Несмотря на существование, казалось бы, хорошо упорядоченной классификации, которую мы обрисовали, имеется по крайней мере пять причин, по которым не так-то просто провести четкую границу вокруг смысла понятия нарратив.
Многообразные варианты. Во-первых, как мы видели, формы и стили нарратива являются очень разнообразными и многоцветными. Его культурная феноменология удивительно многообразна и носит открытый характер. Во-вторых, элементы или структуры нарратива присутствуют в большинстве других типов дискурса, таких как научный, правовой, исторический, религиозный и политический тексты.
Гибриды. Существуют специфические способы представления нарративов. У. Эко [16], сфокусировав внимание на нарратологически-семиотических аспектах, назвал соответствующую форму или способ презентации дискурсом в добавление к таким традиционным категориям как фабула и сюжет. Такие дифференциации дают возможность понять, что содержание повествования не существует как таковое, само по себе, а оказывается связанным различными способами со структурой, формой и целями его письменной или устной презентации. Это ведет к появлению интересных гибридов.
Чтобы продемонстрировать многообразие взаимоотношений между формой и содержанием в таких гибридах, давайте обратимся к отрывку из поэмы Мильтона «Люсидас». Этот отрывок хорошо показывает, что поэтический язык имеет специфические способы оформления и создания нарративных структур, используя для этого даже визуализацию.
В мильтоновском «Люсидасе» нумерологический центр поэмы (определяемый посредством счета строк), обозначен центральной длинной строкой – 102. Как показал Фаулер [19], отнюдь не является совпадением то, что срединная строка поэмы как целого относится также к наивысшей точке в топографии ландшафта рассказа. По аналогии со многими поэмами того времени, ввиду давно существующей иконографической традиции, поэма имеет в этой точке триумфальный и победный образ. Это «священная голова» Люсидаса. Автор поэмы сокрушается по поводу гибели Люсидаса, причиной которой послужил корабль, «построенный в затмение и наделенный проклятиями тьмы». Организация поэмы во второй части является даже в своем пространственном порядке зеркальным отражением ее организации в первой части. Первая строка второй половины поэмы вновь начинается словами «священная голова» Люсидаса, однако вместо дальнейшего подъема к своему зениту поэма приводится к своему надиру посредством смерти, принесенной фатальным членом («Она опустилась так низко твоя священная голова»).
В других многообразных формах поэма и другие произведения того же самого периода демонстрируют наличие симметрических относительно своих срединных точек элементов. Таким образом они добавляют некоторую суггестивную, визуальную и пространственную остроту поэтическому видению, некоторый «архитектурный фасад», как называет это Фаулер [19, P. 179]. Это смешение жанров нарратива, поэзии, визуального воображения и пространственной репрезентации особенно интересно еще и по другой причине. Оно иллюстрирует исторический, а следовательно, изменчивый характер того, что создает структуру нарратива. В современной нарративной поэзии повторение образцов и других формальных симметрических структур, которые обрисовывают визуальное, но статическое очертание содержания, вытесняется более динамичными образцами «рассказа». Именно эта отражающая последовательный ход событий, ориентированная на действие, диахроническая структура рассказа, кажется более подходящей для оформления тем и сюжетов развития, изменения и прогресса, которые становятся превалирующими в XIX и XX столетиях. Другими словами, не только нарратив опосредует, выражает и формирует культуру, но и культура в свою очередь определяет нарратив. Это обстоятельство делает еще более трудным определение нарратива как такового, взятого в изоляции от тех дискурсивных контекстов, в которые он оказывается помещенным благодаря различным культурным условиям.
Различие средств и планов, которые поэзия выбирала в процессе своего многовекового развития, внушает мысль, что традиционное допущение о том, что жанры представляют собой нечто вечное и неизменное, являясь некими естественными образцами, которым дискурс и в особенности нарратив должны соответствовать, следует подвергнуть сомнению. Существует аналогия между лингвистическими, и, в частности, литературными жанрами и биологическими образцами «сознания». Идея вечных жанров, уходящая своими корнями в философию Аристотеля, была поставлена под вопрос в XIX в., примерно в то же время, когда идея неизменности биологических видов была подвергнута сомнению. Было бы интересно проследить связь, которая, по-видимому, существует между дарвиновской естественной историей, исторической геологией и появлением исторической филологии и компаративных исследований в литературоведении.
Кто является носителем авторского голоса? Третья трудность связана с определением авторства нарративов. Как мы уже подчеркивали, истории не только случаются, но и рассказываются. Однако не всегда ясно, кто является рассказчиком, и где он находится. Иногда рассказчиком является та личность, которая оказывает влияние на аудиторию и испытывает в свою очередь воздействие аудитории и той ситуации, в которой нарратив имеет место. Иногда рассказ создается совместно или кооперативно, как показали, например, Мидлтон и Эдварде [28], исследуя феномен коллективных воспоминаний, а Нельсон [31] и Файвуш [18], исследуя диалогическое происхождение детских автобиографических историй. Для Бахтина каждая история и каждое слово являются «многоголосыми» (полифоническими); их смысл определяется многочисленными предшествующими контекстами, в которых они использовались. Бахтин называет это «диалогическим принципом» дискурса, внутренне присущую ему интериндивидуальность: каждое слово, предложение или повествование несет на себе следы всех тех субъектов, возможных и реальных, которые когда-либо использовали это слово, предложение или нарратив.
Как показали эти и другие подобные исследования, нарративы не могут рассматриваться как совершенно личностные или индивидуальные изобретения, как стал бы утверждать субъективист: они не являются и простой репрезентацией объективного описания вещей и событий, как хотел бы заставить нас думать позитивист. Истории рассказываются с определенных «позиций», они «случаются» в локальных моральных контекстах, в которых права и обязанности лиц как рассказчиков влияют на определение места нахождения авторского голоса [21]. Они должны быть услышаны как артикуляции специфических нарративов, рассказанных со специфической точки зрения и специфическими голосами. Значение такого перспективизма еще должно получить свою оценку.
Но как маркируются голоса? Каким образом они могут быть идентифицированы? Это трудные вопросы, потому что авторитарный характер представления нарративом своего видения реальность достигается часто за счет затемнения большой части этой самой реальности, например, запрета, игнорирования или подавления альтернативных или диссидентствующих голосов [14]. Степень, с которой важные общественные документы могут игнорировать альтернативные голоса посредством принятия единственной сюжетной линии истории, была вскрыта Хьюджесом [25] при исследовании исторических сюжетных линий, принятых в школьных и университетских текстах по всемирной истории. В этих текстах превалируют исключительно те нарративные формы, в которых акцент сделан на понятиях «развитие», «прогресс», «победа» и исключаются другие нарративные формы, такие как мифы (т.е. нарративы устных культур). В центре внимания оказались мифы индейского племени Навахо о происхождении людей. Главные сюжетные линии этих мифов базируются на представлениях об имевшем место «экологическом процессе», в котором граница между животном и человеком оказывается разрушенной. В соответствии с таким взглядом в этих мифах люди и животные образуют связный социальный и моральный порядок. В настоящее время, будучи «переформулированными» в соответствии с телеологическими сюжетными линиями «прогресса» и «развития цивилизации», присущими Западным нарративам, мифы Навахо потеряли все то, что делало их нарратологически и культурно специфическими.
Вездесущность повествовательных линий как организующих принципов дискурса. Имеется и четвертая причина, почему часто не так легко дать четкое определение нарратива. Это относится к еще одному аспекту его вездесущности. Поскольку мы с самого детства вросли в рассказывающий истории репертуар нашего языка и нашей культуры и используем его таким же привычным и спонтанным способом, как и язык вообще, нарратив стал «прозрачным». Подобно всем типам обычного дискурса он представлен универсально во всем, что мы говорим, делаем, думаем и воображаем. Даже наши сны в значительной степени организованы как нарративы. В результате его существование, воспринятое как само собой разумеющееся, начинает рассматриваться как естественно данный нам способ мышления и деятельности.
Постоянно встречающиеся заблуждения в нарратологическом анализе
Нарратив как металингвистическая иллюзия: онтологическое заблуждение. В своей книге «Языковые связи» Харрис [22] утверждает, что многие из тех металингвистических категорий, в рамках которых, начиная с античности, осуществлялось исследование языка, оказались ловушкой. Попытки философов и лингвистов исследовать языковые сущности, такие как слова и предложения, как они понимаются лингвистами, а предложения и смыслы, как они понимаются философами, с самого начала было погоней за химерами. Слова, предложения, утверждения и смыслы являются навязанными нам категориями. Они являются лишь тенью теоретических сущностей. С точки зрения дискурса (в данном случае под этим понимается «язык в использовании») не существует ничего подобного изолированному предложению или утверждению. Однако в процессе их исследования эти металингвистические тени приобретали стабильные «реальные» существования. Обозначающие их категории материализовались в реальные сущности. Харрис назвал эту онтологию некоторой «металингвистической иллюзией».
Нам представляется, что существует такое понимание нарративного дискурса, которое таит в себе эту же опасность – осуществление подобного процесса транссубстантизации, превращения металингвистической категории в реальную сущность. Таким образом, форма, жанр или дискурсивный тип нарратива, которые, строго говоря, представляют собой не более чем металингвистическую категорию – могут быть овеществлены и превращены в разновидность онтологической категории.
Для определенных целей мы изолируем некоторую историю, выхватываем фабулу и оформляем ее в некий специфический жанр. Однако идентификация рассказа, так же как сценарий и жанр в качестве идентификаторов, могут быть просто отражениями друг друга. То же самое разворачивание дискурса могло бы осуществиться многими другими способами, и в некоторых из них рассказ мог бы не иметь места. Веру в то, что здесь существует некая реальная история, ждущая своего раскрытия, лишенная аналитической конструкции и существующая до нарративного процесса, мы можем охарактеризовать как онтологическое заблуждение.
Нарратив как описание: репрезентационное заблуждение. Тесно связанной с онтологической иллюзией является ошибка, состоящая в предположении, что имеется одна и только одна человеческая реальность, с которой в конечном счете должны согласовываться все нарративы. Возможно, эта вера проявляется в связи с проведением слишком близких параллелей между знанием материального мира и знанием социальной действительности. Материальный мир является действительно сложным и многоаспектным, но каждая версия схватывает какой-либо из аспектов одного-единственного физического универсума. Согласно весьма распространенному взгляду, особенно в когнитивной психологии, но также и в теории литературы, социологии, психологии и других гуманитарных науках, есть нечто лежащее вне этих наук, в мире, который является реальностью человеческого существования. Наше знание об этой реальности и посредством этого знания самой реальности бывает представлено помимо других средств языком. Согласно этому взгляду лингвистические представления (или самой реальности, или наших знаний о ней) часто принимают форму нарратива, особенно если речь идет о проявлениях сложной человеческой деятельности. Мы будем называть допущение о существовании некоей единственной, лежащей в основании нарратива истинной человеческой реальности, которая якобы и должна быть представлена в нарративном описании ошибкой репрезентации.
Следует постоянно помнить о том, что может существовать множество различных историй, которые говорят о таких сложных вещах, как, скажем, человеческая жизнь. Из исследований феномена автобиографии широко известно, что любая история жизни обычно охватывает несколько жизненных историй, которые, к тому же, изменяют сам ход жизни. Ошибочно полагать, что разнообразные автобиографические нарративы различаются по тому, что некоторые из них являются «верными», а другие «не (или менее) верными». Лежащая в основании этой ошибки идея состоит в том, что существует некоторый тип градации значений истинности историй, начинающийся от истинной истории, базирующейся на документальных фактах, и кончающийся неверной историей, часто основывающейся на лжи или самообмане. Реальность, таким образом, рассматривается как некоторый сорт объективного, квази-документального критерия, на основании которого можно судить об истинности нарративной репрезентации. Но если и есть такого типа «реальная» жизнь, которую некто уже ведет, как мы узнаем об этой предзаданной реальности? Она, конечно же, не дана нам, потому что все, что служит жизни, становится ее частью.
Нарратив как дискурсивная реальность
Очевидно, что две последние проблемы, которые мы упоминали, тесно связаны друг с другом. Первая проявляется в тенденции овеществить, материализовать металингвистическую категорию нарратива; это – онтологическое заблуждение. Вторая состоит в стремлении рассматривать нарратив как представление, или, возможно, как перевод. И первое, и второе заблуждение могут рассматриваться как две стороны одной медали, поскольку оба они исходят из предположения, что существует некоторый скрытый уровень додискурсивных смысловых структур. Нарративный вариант этого хорошо известного предположения – Витгенштейн однажды описал его в его Augustinean версии – состоит в том, что эти смыслы принимают форму, порядок и связанность только будучи рассказанными.
Возьмем саму идею реальности в этом контексте, как характеризующую некоторый жанр дискурса. Это потребует о нас переформулировки нашей проблемы в форме мирских вопросов, таких как: что представляет собой тот нарративный процесс (и его ситуационный контекст), посредством которого (и в котором) раскрывается реальность? Что представляют собой те стратегии и технические средства, которые используются для вызывания этой реальности? Таким образом, это исследование не нацелено на обнаружение способов репрезентации чего-то, что находится вовне, в самом мире (как хотел бы заставить нас верить наивный реалист), и не стремится обнаружить какое-либо скрытое или подавленное преддискурсивное или преднарративное состояние деятельности, некоторый вид первоначальной онтологии, как могла бы предполагать, например, психоаналитическая нарратология [см. 7]. Следуя Витгенштейну [38] и Выготскому [39], которые предостерегали от точки зрения, согласно которой язык может быть истолкован как некий тип трансформации или даже перевода долингвистических смыслов в слова и предложения, нарративы также не следует понимать как представляющие некоторую внешнюю версию неких особых ментальных сущностей, дрейфующих в чем-то подобном досемиотическому состоянию. Представить нечто как нарратив – не значит «экстернализировать» некую «внутреннюю» реальность и придать ей лингвистическую форму. Скорее наоборот, нарративы представляют собой формы, внутренне присущие нашим способам получения знания, которое структурирует наше восприятие мира и самих себя. Выражая это другими словами, можно сказать, что тот дискурсивный порядок, в котором мы сплетаем мир наших восприятий, возникает только как modus operandi самого этого нарративного процесса. Иными словами, мы изначально имеем дело не с некой репрезентации, но с неким специфическим способом конструирования и установления реальности, как отмечал Брунер [11]. Для исследования этого способа мы должны обратить особое внимание на те методы, с помощью которых люди пытаются осмыслить свой опыт. Они делают это, помимо всего прочего, рассказывая об этом опыте. Каким образом они оформляют при этом свои интенции, надежды и страхи? Как справляются они с напряжениями, противоречиями, конфликтами и затруднениями? Вопрос, таким образом, не в том, как люди используют нарративы в качестве средства для отчета, а в том, что представляют собой конкретные ситуации и условия, в которых они рассказывают истории, и делая это, неявно определяют то, чем нарратив является.
Описания или инструкции? Во многих случаях то, что мы полагаем описанием некоторой категории бытия, при ближайшем рассмотрении того, как используются имеющие к ней отношения выражения, оказывается рядом концентрированных правил и инструкций, служащих для того, чтобы привести то, что кажется независимым бытием, к существованию. Например, руководство по игре в теннис может быть написано так, как если бы оно описывало, что теннисные игроки делают независимо от содержащегося в нем нарратива, фактических теннисных ударов и тому подобного. На самом деле его функция в теннисе как одной из форм человеческого существования состоит в том, чтобы обучить правильной игре и таким образом вызвать игроков (и тех, кто может стать ими) к существованию. Возможно, нарративные понятия и нарратологические категории работают таким же способом.
Если мы посмотрим, как фактически используются слова «нарратив», «наррация» и «наррат» (плюс «рассказ», «история», «миф» и т.п.), если мы исследуем действительную практику повествования, они начинают выглядеть по меньшей мере описывающими и по большей – предписывающими. В нашем контексте этот нарратологический и нарративный словарь часто служит в качестве концентрированного предписания или указателя как вести себя в решении различных практических задач, типа сравнения, отношения к чему-либо, группировки, противопоставления, классифицирования и т.д. Эти задачи нацелены на организацию опыта, идей и интенций в некоторый дискурсивный порядок. Нарратив, как мы уже отмечали, слишком часто используется так, как если бы он был лишь словом для обозначения некоторой онтологии. Однако это понятие должно использоваться скорее как выражение ряда инструкций и норма в различных практиках коммуникации, упорядочивания, придания смысла опытам, становления знания, процедурах извинения и оправдания и т.п. Хотя нарратив и кажется некоторой хорошо определенной лингвистической и когнитивной сущностью, его следует рассматривать, скорее, как конденсированный ряд правил, включающих в себя то, что является согласованным и успешно действующим в рамках данной культуры.
Следовательно, с этой точки зрения нарратив – это слово для обозначения специального набора инструкций и норм, предписывающих, что следует и чего не следует делать в жизни, и определяющих, как тот или иной индивидуальный случай может быть интегрирован в некий обобщенный и культурно установленный канон. Так, квалификация последовательности речевых актов в качестве нарратива означает приписывание их к определенному типу деятельности. Что описывают нарративы? – один вопрос. Что достигается рассказыванием нарратива? – совсем другой. Оба вопроса связаны сложным образом, как мы это видели, например, в анализе автобиографий. Побуждение рассказать о собственной жизни вряд ли является бескорыстным стремлением зарегистрировать случайные факты.
Нарративные конвенции и человеческая деятельность: проблема эффективности
Мы уже выдвигали предположение о том, что нарративные конвенции являются имманентными рассказыванию историй. Альтернативным подходом явилось бы представление их в качестве некоторых предсуществующих шаблонов, которым должны соответствовать истории, распознаваемые в качестве таковых в той или иной культуре. Мы могли бы вообразить психологию, которая следовала бы этой альтернативной картине; в ней жизнь мыслится скорее как творческое написание курса, в котором некто аккумулирует литературные модели, до того как отважится на саму композицию, например, развитие характера. Насколько мы можем видеть, обнародование искусства рассказывания историй совсем непохоже на это. Никто не дает инструкций молодым, как рассказывать истории. Скорее, они с детства окружены историями, имеют неограниченную потребность в них, причем не только к самим рассказам, но и к их бесконечным повторениям. Но если истории руководят жизнью, что руководит самими историями?
Таким образом, существуют две проблемы, требующие разрешения. (А может быть они представляют собой на самом деле одну проблему?) Является ли рассказывание историй неким жизненным эпизодом, не отличающимся от любого другого эпизода в том, что касается его генезиса? Мы должны подумать над тем, является ли рассказывание жизни и ее проживание одним и тем же по своей сущности феноменом, или «жизнь» и «жизненная история» сложным образом переплетены и вовлечены в один непрерывный процесс продуцирования значений и смыслов [8].
Это внушает предположение, что две тесно связанные теории, согласно которым порядок в социальной жизни создается чем-то вроде принуждения сюжетом, не могут быть очень полезными в проблеме понимания эффективности историй. Речь идет о сценарной теории [35] и теории ролевых образцов [20]. Обе теории предполагают некий тип извлечения из опыта шаблонов, которые затем оказываются эффективными в руководстве действиями, подобно тому как книги по этикету, различные инструкции и т.п. являются очевидными руководствами по продуцированию последовательности правильных действий, будь то церемонии этикета или действия, необходимые для сборки мебели. В обоих случаях существует очевидное использование модельного случая, в котором действие направляется явным вниманием к инструктирующему дискурсу. В случае, когда люди справляются с жизнью, методически следуя определенному распорядку, эти теории предполагают, что в данном случае существует некоторое скрытое учебное пособие, но ни одна из этих теорий не дает какого-либо объяснения тому, как достигается соответствие с таким пособием. Оно не может быть сознательным контролем над деятельностью в свете содержащихся там инструкций, поскольку, согласно гипотезе, не существует ни контроля, ни внимания к правилам или сценарию.
Можно предположить еще одну, третью, теорию, используя в качестве основы уточнение обыденного понятия «закоренелой привычки». Мы не получаем специальных инструкций как рассказывать истории, как равным образом и не составляем такие инструкции по мере нашего продвижения вперед. Мы просто привыкаем к широкому репертуару сюжетных линий. Как было уже сказано, мы врастаем в культурный канон нарративных моделей. Этот процесс нарративного и дискурсивного «образования» начинается тогда, когда дети начинают говорить и слушать истории [17]. С самого начала они учатся тому, как выразить то, что им нужно донести до слушателя, и делают выводы [15]. Если рассказчик не выполняет некоторых условий, слушатели будут жаловаться, могут прекратить слушать, начнут смеяться, поправлять рассказчика и т.д. При соблюдений условий рассказчик пользуется вниманием слушателей. Однако простое повторение приведет к скуке, по крайней мере тогда, когда аудитория становится взрослой, и рассказчик должен овладевать тонким искусством комбинирования традиционных элементов с новыми, обычного с неожиданным, канонического с его изменением.
Короче, проблема эффективности в нарратологическом подходе не отличается от того, как она вообще формулируется в новой парадигме социальной психологии. Вопрос о том, каковы взаимоотношения между рассказом о жизни и проживанием жизни, мало чем отличается от вопроса о том, какая вообще существует связь между культурными конвенциями и социальным порядком.
Некоторые специфические преимущества нарратологического подхода
к социальному пониманию
Быстропроходящие структуры. Чтобы обрисовать, что является с нашей точки зрения главными моментами в исследовании нарративов, мы хотели бы подчеркнуть особую значимость двух специфических свойств рассказывания историй. Во-первых, нарратив является в особой степени открытой и гибкой структурой, позволяющей исследовать наиболее адекватно такие фундаментальные аспекты человеческого опыта, как его открытость и гибкость. Эти аспекты, как правило, игнорируются гуманитарными науками. В наших собственных исследованиях мы уже пришли к пониманию того, что, например, экологический дискурс пропитан нарративными структурами, и эти структуры и элементы, такие как жанр, сценарий, сюжетные линии, точки зрения, голос и т.п. являются чем угодно, но только не стабильными и жесткими формами. Они оказываются скорее удивительно открытыми и адаптирующимися структурами, изменяющими свою организация и форму с изменением дискурсивного контекста и лежащими в их основании социальными и (что особенно характерно для литературы) эстетическими функциями. Развивающаяся модель нарратива образовательного романа, например, может быть найдена в «зеленых» текстах, претерпевающих соответствующие изменения в зависимости от того, публикуются они экологическими или промышленными организациями, правительственными структурами, или социологами и естествоиспытателями.
Это послужило нам еще одним доводом, для того чтобы рассматривать формы нарратива как значительно лучше укладывающиеся в то, что Витгенштейн [38] называл «грамматикой»: они являются неустойчивыми констелляциями форм жизни, которые лучше всего удается понять в рамках концепции структуры как текучих образцов деятельности и упорядочивания. Формы нарратива не существуют в качестве образцов, которые нужно наполнить конкретным содержанием; они вынуждены принимать формы под влиянием требований ситуации, в которых они оказываются. Мы предлагаем рассматривать нарративы не столько в качестве когнитивных, лингвистических, металингвистических или онтологических сущностей, сколько в качестве modus operandi особых дискурсивных практик. Термин «нарратив» обозначает различные формы, внутренне присущие процессам нашего познания, структурирования деятельности и упорядочивания опыта. Чтобы исследовать феномен нарратива, мы должны, следовательно, проанализировать эти дискурсивные практики, их культурологические тексты и контексты.
Согласно этой точки зрения существенная характеристика нарратива состоит в том, что он является в высокой степени чувствительным к изменчивой и подвижной природе человеческой реальности, поскольку является частью этой реальности. Именно это делает его важным объектом исследования для гуманитарных наук вообще и для психологических и антропологических исследований, в частности. Изучение феномена нарратива предлагает нам переосмыслить вопрос о гераклитовской природе человеческой реальности, поскольку он действует как открытая и способная к изменениям исследовательская рамка, позволяющая нам приблизиться к границам вечно изменяющейся и вечно воссоздающейся реальности. Он предполагает возможность задавать порядок и придавать согласованность опыту фундаментально нестабильного человеческого существования, а также изменять этот порядок и согласованность, когда опыт и его осмысление меняются.
Нарратив как модель. Это приводит нас ко второй особенности нарратива в качестве специфической формы дискурса, к которой мы бы хотели привлечь внимание. Мы утверждаем, что вместо того чтобы быть онтологической сущностью или способом репрезентации, нарратив действует как особо гибкая модель. Любая модель в очень общем смысле слова является аналогией. Она связывает неизвестное с известным, используется для объяснения (или для интерпретации) ряда явлений путем отсылки к правилам (или схемам, структурам, сценариям, рамкам, сравнениям, метафорам, аллегориям и т.п.), которые так или иначе включают в себя обобщенное знание. Мы уже отмечали, что жанры и формы нарративного знания в высокой степени зависят от того культурного контекста, в котором они используются. Именно культурный канон делает ту или иную специфическую аналогию успешной и интеллигибельной. В то же время нарративы действуют как чрезвычайно изменчивые формы посредничества между личностными (с их специфической реальностью) и обобщенными канонами культуры. Рассмотренные под таким углом зрения нарративы являются одновременно моделями мира и моделями собственного «я». Посредством историй мы конструируем себя в качестве части нашего мира.
Для большого числа тем и проблем, поднимаемых в новом типе исследования нарратива, мир литературных текстов, язык беллетристики и поэзии, несомненно, останутся продуктивной точкой отсчета. Конечно, причина этого отнюдь не в особой страсти психологов, социологов и антропологов к литературе и искусству. Скорее дело в том, что гуманитарии должны признать: значительная часть нашего знания как о нарративных дискурсах, так и об интерпретативном мышлении базируется на длительной традиции исследований, выполняемых лингвистами, теоретиками и историками литературы, семиотиками культуры. Недавний пример – то чрезвычайное влияние, которое оказали теории Бахтина [2, 3] относительно дискурса романа (в них он развивает свои идеи о диалогичности, полифонии и многоголосии сознания) на исследования культуры, психологии и образования [см., напр.: 24, 36, 23].
Есть и еще одна, возможно, более глубокая причина. Она, по-видимому, коренится в одном исключительном свойстве литературы, которое делает ее неисчерпаемым источником исследований для философской, психологической и социологической антропологии. Литература как и все искусство может рассматриваться (и всегда рассматривалась) как некая лаборатория, в которой возможная человеческая реальность может быть представлена и протестирована. Представление о лаборатории связано со взглядом на нарратив как на модель мира. Для иллюстрации этого особого экспериментального качества литературного мира нам бы хотелось сослаться на одну идею, которую Умберто Эко [16] обсуждал в своих гарвардских лекциях. Эко утверждал, что каждый вымышленный мир паразитирует на действительном или реальном мире, который вымышленный мир берет в качестве основания. Когда мы входим в вымышленный мир, вызванный к жизни некоторой историей, и воображаем себя странствующими по улицам города или холмам деревни, в которых разворачивается действие нарратива, мы ведем себя так, как будто бы находимся в реальном мире. Мы делаем это, даже если знаем, что это только нарративная модель реального мира. Когда мы узнаем, что Грегор Замза, один из знаменитых персонажей Кафки, «пробудился однажды утром от беспокойного сна» и «обнаружил, что он превратился в гигантское насекомое», это, конечно, ставит нас в чрезвычайно странную ситуацию. Тем не менее рассказ «Превращение» Кафки [27] – это пример реализма, а не сюрреализма. Главный герой повествования, а вместе с ним и читатель, видит это невероятное превращение, размышляет над ним так, как если бы оно было неким событием, возникшим в соответствии с обычными законами. Его описание не содержит в себе никаких признаков нереальности или абсурдности. Это просто трезвое и реалистическое описание того, как любой человек в нормальном мире мог бы вести себя, обнаружив, что произошло.
Эко [16] показал, что читатели или слушатели литературного произведения должны знать многое о реальном мире, для того чтобы рассматривать его в качестве верной основы вымышленного мира. Одной ногой они стоят в действительном мире, другой – в универсуме нарративного дискурса. Но это как раз тот способ, которым обычно действуют модели. «С одной стороны, в той мере, в какой речь идет об истории немногих действующих лиц, которая к тому же происходит во вполне определенном месте и времени, вымышленный универсум может рассматриваться как маленький мир, бесконечно более ограниченный, чем действительный. С одной стороны, поскольку он добавляет у целостности реального мира (который выступает в качестве основы смысла) некоторые новые черты и события, вводит в него новых индивидов, он должен полагаться большим, чем мир нашего опыта. С этой точки зрения вымышленный универсум не заканчивается с окончанием самой истории, а продолжается бесконечно» [16, P. 85].
Эко объяснил, что делает нарративную беллетристику лабораторией для продуцирования вымышленной реальности. Как он объяснял, вымышленные миры паразитируют на действительном мире, на мире наших повседневных дел. «Но в действительности они являются «маленькими мирами», которые выносят за скобки многое из того, что мы знаем о реальном мире, и позволяют нам концентрироваться на конечном, закрытом мире, очень похожем на наш, но более бедном в онтологическом отношении [16, P. 85]. Однако, поскольку мы не можем путешествовать вне его границ, мы вынуждены концентрировать все наше внимание на этом модельном мире, глубоко исследуя все возможные и невозможные его изменения.
Действительные и возможные миры. И, наконец, давайте рассмотрим еще один момент, взглянув на экспериментальный характер нарратива под несколько иным углом зрения. Можно сказать, что литература является зондом для исследования как действительного, так и возможных миров. В то же время она позволяет нам сделать шаг назад и исследовать, например, тот способ, с помощью которого мы вообще исследуем незнакомые, странные и угрожающие явления. Возможно, мы можем даже зайти так далеко, что заявить, что литературный и поэтический язык сам является воплощением пластичности человеческого бытия. Выступая с позиций литературной антропологии, Айзер [26] утверждает, что литература с ее вымышленными мирами служит зеркалом человеческой способности разрушать ограничения. Она делает понятным, что сознание хотя бы иногда может перешагнуть свои собственные границы, что оно может «прочитывать» смыслы как возможности действия и выбора агентов этого действия. Литература прорывается через тот горизонт, который привычка, рутина, невежество и усталость (а часто и дискурс научной психологии) вписывают в нашу жизнь. Она несет с собой возможность человеческого выбора, который Итало Кальвино [13] назвал leggerezza – легкостью, которую нарративное воображение может вдохнуть в pezantezza – тяжеловесность действительности.
Одна из существенных функций нарратива как искусства состоит таким образом в субъективизации мира, как называет это Брунер [11]. Суть этой субъективизации состоит в том, чтобы сделать нас открытыми для гипотетического, для сферы актуальных и возможных перспектив, образующих реальную жизнь интерпретирующего сознания [6].
Тем не менее в конце нам хотелось бы подчеркнуть, что взгляд на нарратив, который мы здесь представили, как раз не ориентирован на мир литературного воображения как противостоящий миру обыденной реальности, как это обычно считается. Напортив, мы уже утверждали, что исследовательские и экспериментальные возможности нарратива сложным образом переплетены с самой нашей изменчивой действительностью – с текучим материалом и символической реальностью наших действий, сознаний и жизней. По-видимому, не последней функцией нарратива является его способность наделять человеческое существование особой открытостью и пластичностью. Таким образом, мотивом – а возможно и лейтмотивом – изучения нарративных реальностей должно быть исследование свойства предельной открытости дискурсивного сознания, а также раскрытие многоликих форм культурного дискурса, в котором оно реализуется.
Литература
1. Aristotle (1959). Ars rhetorica (W.D. Ross, ed.). Oxford, England, Clarendon.
2. Bakhtin M. (1981). The dialogic imagination (M. Holquist, Ed.). Austin: University of Texas Press.
3. Bakhtin M. (1986). Speech genres and other late essays (C. Emerson & M. Holquist, Eds.). Austin: University of Texas Press.
4. Berkhofer R.F., Jr. (1997). Beyond the great story: History as text and discourse. Cambridge, MA: Belknap Press.
5. Britton B.K. & Pellegrini A.D. (Eds.) (1990). Narrative thought and narrative language. Hillsdate, NJ: Lawrence Erlbaum Associates, Inc.
6. Brockmeier J. (1996). Explaining the interpretive mind // Human Development, 39, 287-295.
7. Brockmeier J. (1997a). Autobiography, narrative, and the Freudian conception of the history // Philosophy, Psychiatry, Psychology, 4, 175-199.
8. Brockmeier J. (1997b, May). Between life and story: Possibilities and limits of the psychological study of life narratives. Paper presented at the Seventh Biennial Conference of the International Society for Theoretical Psychology, Berlin, Germany.
9. Brockmeier J., Harre R. & Muhlhausler P. (in press). Greenspeak: A study on environmental discourse. Newbury Park, CA: Sage.
10. Bruner J.S. (1986). Actual minds, possible worlds. Cambridge, MA: Harvard University Press.
11. Bruner J.S. (1990). Acts of meaning. Cambridge, MA: Harvard University Press.
12. Bruner J.S. (1991). The narrative construction of reality // Critical Inquiry, 17 (Autumn), 1-21.
13. Calvino I. (1988). Six memos for the next millennium. Cambridge, MA: Harvard University Press.
14. Cronon W. (1992). A place for stories: Nature, history and narrative // The Journal of American History, 28, 1347-1376.
15. Dunn J. (1988). The beginnings of social understanding. Oxford, England: Blackwell.
16. Eco U. (1994). Six walks in the fictional woods. Cambridge, MA: Harvard University Press.
17. Engel S. (1995). The stories children tell: Making sense of the narratives of childhood. New York: Freeman.
18. Fivush R. (1994). Constructing narrative, emotion, and self in parentchild conversations about the past // U. Neisser & R. Fivush (Eds.). The remembering self: Construction and accuracy in the self-narrative (pp. 136-157). Cambridge, England: Cambridge University Press.
19. Fowler A. (1970). “To shepard’s ear”: The form of Milton’s Lycidas // A. Fowler (Ed.). Silent poetry (pp. 170-184). London: Routledge & Kegan Paul.
20. Harre R. & Second P.F. (1972). The explanation of social behavior. Oxford, England: Blackwell.
21. Harre R. & Van Langenhove L. (1993). Positioning and autobiography: telling your life // N. Coupland & J. Nussbaum (Eds.), Discourse and lifespan identity (pp. 81-99). Newbury Park, CA: Sage.
22. Harris R. (1996). The language connection. Bristol, England: Thoemmes Press.
23. Hicks D. (1996). Learning as prosaic act // Mind, Culture, and Activity, 3, 102-118.
24. Hirschkop K. & Shephard D. (1989). Bakhtin and cultural theory. Manchester, England: Manchester University Press.
25. Hughes J.A. (1995, Spring). Ecology and development as narrative themes of world history // Environmental World Review, 1-16.
26. Iser W. (1993). The fictive and the imaginary: Charting literary anthropology. Baltimore: Johns Hopkins University Press.
27. Kafka F. (1993). Metamorphosis and other stories (J. Neugroschel, Trans.). New York: Scribner.
28. Middleton D. & Edwards D. (1990). Collective remembering. London: Sage.
29. Milton J. (1983). Lycidas (C.A. Patrides, Ed.). Columbia: University of Missouri Press.
30. Mitchell W.J.T. (Ed.). (1981). On narrative. Chicago: University of Chicago Press.
31. Nelson K. (1993). The psychological and social origins of autobiographical memory // Psychological Science, 4, 1-8.
32. Polkinghorne D. (1987). Narrative knowing and the human sciences. Albany, NY: SUNY Press.
33. Ricoeur P. (1981). The narrative function // Hermeneutics and the human sciences. Cambridge, England: Cambridge University Press.
34. Sarbin T.R. (Ed.). (1986). Narrative psychology: The stories nature of human conduct. Princeton, NJ: Princeton University Press.
35. Schank R. & Abelson R. (1975). Scripts, plans and understanding. Hillsdale, NJ: Lawrence Erlbaum Associates, Inc.
36. Wertsch J.V. (1991). Voices of the mind: A sociocultural approach to mediated action. London: Harvester Wheatsheaf.
37. White H.V. (1987). The content of the form: Narrative discourse and historical representation. Baltimore: Johns Hopkins University Press.
38. Wittgenstein L. (1953). Philosophical investigations. Oxford, England: Blackwell.
39. Vygotsky L.S. (1987). Thinking and speech (N. Minick, Ed.). New York: Plenum. (Original work published 1934).
Перевод с англ. Е.А. Мамчур