Булате Шалвовиче Окуджаве. Ее авторы совершенно разные люди: писатели, поэты, литературоведы, музыканты, художники, деятели кино, не слишком знакомые друг с другом, объединены любовью к человеку, которому посвящена книга

Вид материалаКнига

Содержание


Цдл и окрестности
Последнее путешествие
Московский муравей
Я вновь повстречался с надеждой
На любовь свое сердце настрою…
А все-таки жаль, что нельзя с александром сергеичем…
Ах, марбург зимою и летом…
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   26

Знаете, что мы увидели, подъехав к нужному дому? На ступеньках, ведущих в будущее кафе, сидела Марина и листала только что пришедшую по почте «Панораму». Хотя почему «будущее»? Для нас быстро накрыли стол и, несмотря на то что кафе открывалось только завтра, накормили чем бог послал – главным образом пельменями из запасов доживающего последние часы русско-американского кулинарного предприятия. И было это совсем неплохо – как и всё то время, что мы провели в этой поездке.

Повторить бы ее сейчас…

После нескольких дней в Нью-Йорке была «Аленушка» – пансионат в Лонг-Айленде, существующий заботами концертного импресарио Виктора Шульмана. Имя это знакомо российским исполнителям, гастролирующим по всему миру, – и по его антрепризе, и по дому отдыха, расположенному на берегу невероятной красоты озера. Были лодочные прогулки, была сауна и, конечно, долгие вечерние разговоры за обильным столом: здесь же отдыхал в ту пору составивший нам компанию литератор Саша Иванов[28] с женой – известной балериной Олей Заботкиной.

И были еще годы творчества. Были вместительные и всё равно переполненные почитателями поэта залы в самых окраинных, самых отдаленных от России уголках нашей планеты. И в Америке – тоже.


^ ЦДЛ И ОКРЕСТНОСТИ

Поздняя осень 91-го, Москва. Здесь я впервые за 15 с лишним лет – они составляют расстояние, отделившее меня от дня, что я оставил родной город. И у меня есть ровно 10 дней.

– Пойдем обедать в ЦДЛ, – предлагает Булат.

Мы входим через главный вход, с Герцена, и задерживаемся у киоска, пестреющего газетами, названия которых мне большей частью незнакомы. И книгами – теми, которые еще совсем недавно следовало обертывать плотной бумагой, а надежнее переплести заново, чтобы на обложке читалось что-нибудь совсем безобидное…

Выяснив у вечной бабульки, ведающей всем этим богатством, что недавно завезенные сюда в порядке смелого эксперимента выпуски «Панорамы» разошлись полностью, мы следуем в сторону ресторана. Остается пройти одно просторное помещение, мы приближаемся к его дверям и обнаруживаем здесь некую долговязую фигуру в темном костюме. Она полностью загораживает собою вход, не выказывая намерения уступить нам дорогу.

– Мы – в ресторан… – собираясь спокойно миновать фигуру, произносит Ольга, она оказалась у дверей первой.

– Отсюда – не положено!

– То есть как?.. – не понимаем мы.

– А так! Не положено. – И, снизойдя до нашей непонятливости, фигура поясняет: – Будет ремонт.

С места, где мы стоим, хорошо видны двери, ведущие в ресторан: на всем пути к ним никаких признаков хотя бы готовящегося ремонта не заметно. Булат, не меняя привычной позы – руки в карманах, – делает шаг вперед.

– Мы пройдем здесь… – спокойно произносит он.

– Не положено! – повторяет фигура.

– Что?! – Редко, крайне редко доводится мне видеть Булата разгневанным. Он оборачивается к нам – Ольга, Буля и я стоим чуть позади, готовые вернуться на улицу, чтобы обойти здание и оказаться у бокового входа в него – со стороны Поварской, тогда носившей еще имя Воровского.

– Идем! – Булат двигается вперед, мы – за ним. Фигура оторопело смотрит нам вслед, не делая даже попытки остановить нас.

– Поставили тут болванов! – громко, но уже почти спокойно говорит Булат. – Писатель не может войти в свой дом… Болваны, – повторяет он, не оглядываясь на нас, идущих следом.

Большую часть обедающих в тот год составляют еще литераторы – и к нашему столику непрерывно кто-то подходит, чтобы выразить участие и радость по поводу благополучно завершившейся операции.

Потом мы сидим за столиком: слева от меня, лицом ко входу со стороны Поварской, – Булат, справа Оля и Буля, я сижу лицом к залу. Ресторан почти полон, а посетители всё подходят и подходят. Кто-то подсаживается к кому-то, создаются импровизированные компании. В ожидании неторопливых подавальщиц за столиками беседуют, прикладываясь к непустеющим рюмкам. Всё нормально, обед в ЦДЛ.

– Посмотри, писатели едят. – Сейчас Булат, сидя вполоборота, кивком указывает в сторону тесно уставленных по всему залу столиков. – Я было совсем перестал здесь обедать, противно стало: сплошь торговое сословие. Какие-то лица… А сейчас снова хожу: писателей нынче печатают, видишь – они могут заплатить за обед 50 рублей… – Булат задумывается и потом добавляет: – При средней по стране зарплате 350 рублей. А барахло – нет, не печатают.

Конечно, Булат говорит сейчас о солидных издательствах, в чьих традициях (и утверждаемых где-то на самом верху тематических планах) значились прежде всего имена членов писательского Союза – отнюдь не обязательно самых талантливых и самых читаемых. Да, тогда, послепутчевым сентябрем 91-го, мы еще не догадываемся о грядущем засилье «барахла» на книжных прилавках России. Но «барахла» уже другого сорта, появление которого закономерно: оно спровоцировано активным спросом существенной части российского народонаселения.

Время от времени кто-то подходит к нам, здоровается, перекидывается несколькими словами. Ерофеев Виктор, Леонид Жуховицкий… Андрей Битов, проведший здесь, что вполне заметно по нему, уже не один час… Оставив свою компанию, он почтительно пожимает руку Булату, кивает нам, сидящим вокруг столика. Отходит, оглядывается, снова подходит, упирается в меня взглядом:

– Половец, это правда ты?

Битова я не видел два года – с тех пор, как он останавливался у меня в Лос-Анджелесе. А здесь я не был почти 16 лет…

Отобедав, мы некоторое время остаемся за столиком. К Окуджаве подходит еще кто-то, разговор затягивается, я прошу еще кофе и посматриваю в зал, отмечая знакомые лица… В какой-то момент в широком дверном проеме возникает силуэт высокого, опирающегося на палку человека. Сергей Михалков. Слегка сутулясь, он оглядывается, неторопливо пересекает зал в поисках места. Свободный столик находится почти рядом со входом. Прислонив палку к стене, Михалков садится. Сразу на его столике появляется суповая тарелка, он склоняется над ней, не поднимая головы. Сидящие в зале в его сторону не смотрят, не замечая его. А те, кто видит, быстро и, как мне кажется, демонстративно отводят взгляд.

Удивительно ли? Михалков – один из немногих открыто поддержал путч. И из первых: кто-то из его коллег просто не успел и, как вскоре оказалось, очень кстати, промолчал. В этот раз обычно острое чутье сановитого писателя подвело его – путч, не начавшись, провалился… А в зале сегодня – сплошь «апрелевцы».

Рассчитавшись с официанткой, мы поднимаемся и идем к выходу. Ольга за несколько шагов до дверей задерживается с кем-то в разговоре. Булат перед самым выходом сворачивает к столику Михалкова и через минуту догоняет нас. Дождавшись Ольгу, мы выходим из здания.

– Булат, что ты сказал Михалкову?

Ольга выжидающе смотрит на супруга.

– Ничего. Поздоровался, спросил, как дела… А что?

– Он плачет. Склонился над супом – и плачет.

Булат хмурится и молчит.

Прошло больше десяти лет. Дурацкий эпизод у входа в ресторан московского Дома литераторов, наверное, следует прочно забыть. Но я по сей день размышляю про себя: что же вызвало тогда гнев Булата – обычно спокойного, всё понимающего, умевшего по-доброму не заметить людскую слабость? Ну, действительно, не этот же дурень, загородивший нам вход! Этот, скорее всего, если и помнил имя Булата, в лицо его узнать никак не мог. Что неудивительно: ресторан в тот год готовился шагнуть в реальный, каким его понимают в России, капитализм, место в котором литераторам отводится не самое первое. Коммерсантами, новыми хозяевами ресторана, набран был соответствующий контингент обслуги – что с нее взять…

Да что ему эта фигура, понимаю я. Скорее всего, Булат и не очень-то ее заметил. «Болваны» для него на самом деле – те, стоящие за подлой, навсегда рухнувшей, как нам кажется, осенью 91-го системой. Ее столпы и опора, с огромными мускулами и нелепо крохотной головкой, тогда они только еще явили свое мурло – открыто, уверенно и нагло.

А он, Окуджава, – вот так же, не вынимая рук из карманов, а только силою слова, спокойно, почти не замечая, отодвинул тех, вместе с их «не положено». Он прошел мимо них, с гитарой, зажатой подмышкой, с мудрой и горькой усмешкой – и вошел в бессмертие.


Илья Медовой

^ ПОСЛЕДНЕЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПОДАРОК…


Последний свой день рождения Булат Окуджава праздновал в Марбурге. Хотелось развеяться, прокатиться по Европе, оторваться от горестей, неудач, болезней и душевной смуты. А первым делом – заехать на фестиваль русской культуры в Марбург.

Телефонный разговор перед поездкой:

– Булат Шалвович, как себя чувствуете?

– Да похвастаться нечем. Но – поедем! Поедем!

Энергичное «Поедем!» не вязалось с состоянием Окуджавы последних месяцев. Барахлило сердце, дышалось с трудом. Только что его обследовали по поводу аллергии в больнице. И с год уже, наверное, он никуда не ездил.

На фестиваль русской культуры в Марбург его приглашали не первый раз. Осенью и зимой он отменил поездку. Терпеливые немцы прислали приглашение снова. У меня тоже было приглашение. Так мы оказались с Булатом Окуджавой и его женой Ольгой Владимировной в этой поездке вместе. Из московского холода попали в тридцатиградусное пекло Франкфурта, а потом – в цветущий Марбург. Белоснежные магнолии, розовая пена сакуры, парящий высоко в небе средневековый замок цвета охры. Казалось, вот он, рай земной…

В первый марбургский вечер расположились в летнем кафе и, наслаждаясь теплым вечерним воздухом, любовались огромным лугом и дальним лесом на горе, сменой их очертаний и цвета в сгущавшихся сумерках.

А следующим пронзительно солнечным утром Булат Шалвович прочитал нашей небольшой компании только что написанное стихотворение, посвященное давней и доброй своей знакомой преподавателю здешнего университета Барбаре Кархофф.

Когда петух над марбургским собором

Пророчит ночь и предрекает тьму,

Его усердье не считайте вздором,

Но счеты предъявляйте не ему.


Кричи, петух, на марбургском соборе,

Насмешничай, пугай, грози беду разжечь.

Пока мы живы и пока мы в горе,

Но есть надежда нас предостеречь.

Повлияла ли аура Марбурга, где стали поэтами Ломоносов и Пастернак, благословенное ли тепло и буйство природы или чистосердечная радость от его приезда марбургских друзей Барбары Кархофф и Вильгельма Люкеля, но только у Булата Окуджавы после полугодового молчания «пошли» стихи. Писалось ему легко. Начал сочинять и прозу. Судьба иной раз дарует тем, кому благоволит, вспышку творческих сил на излете жизни.

День рождения – праздник приватный. Но марбургцам очень хотелось знаменитого гостя поздравить. И вот 9 мая в полдень собрались в ратуше, в кабинете обер-бургомистра, откуда открывался вид на горбатые крыши и мощеную ратушную площадь.

Обер-бургомистр Мёллер сказал слово об истинной культуре, которая, по его мнению, должна вызывать дерзкие вопросы. А гостя назвал ее олицетворением. Президент университета Шааль, известный математик, произнес спич на тему числа 73 (именно столько лет исполнилось виновнику торжества). Число 73, поведал он, относится к редкому типу неделимых чисел, так же как обратное ему 37.

– Не знаю, как 73, а число 37 действительно мистическое, – ответил Окуджава. Растолковывать не стал, да и не требовалось: присутствовавшие и без того знали, что 37 – для русского поэта возраст роковой.

Если бы Окуджава ушел в тридцать семь, подумал я тогда, не было б огромного куска моей жизни. Да и вся жизнь была бы иной.


^ МОСКОВСКИЙ МУРАВЕЙ

…Ассоциация, не выветрившаяся с детства: Окуджава – это запах уксусной эссенции, раскаленной ламповой магнитолы «Неринга», по которой тысячу раз прогнана взад и вперед затертая до дыр, клеенная-переклеенная магнитофонная лента.

Вовсю звенела «оттепель», но мозги еще были вывихнуты. А ненавязчивый голос Окуджавы для многих оказался лекарством. Он учил ненавидеть в себе раба, избавляться от жлобства, лицемерия и эгоизма. Доверять себе, ценить свою и чужую личность, собственное достоинство.

…Помню стрессовое состояние, которое испытал, увидев Окуджаву первый раз вблизи. Дело было в редакции «Советской культуры», где я тогда работал. От этой встречи осталось ощущение высокой простоты. Фигурой он был легок и тонок, словно подросток. В скромном сером костюме (потом я узнал, что тот костюм был единственным), в обыкновенных отечественных башмаках и рубашке в зеленую клетку, этот немолодой человек был молод, изящен и красив. А как он был точен в словах и как остро ощущались исходившие от него флюиды благородства и чистоты!

Что еще осталось в памяти от той встречи? То, как странно он настроил струны моей шестиструнной гитары перед тем, как петь (скорее, на лирический лад семиструнной). И как отказался (ничуть, впрочем, не обидно) на инструменте расписаться: «На гитаре как-то нехорошо!» Запомнилась характерная манера старого курильщика чиркать спичкой и держать сигарету. Врезались в память слова, которые потом не раз от него слышал: «Всё просто: надо только стараться выполнить задачу, которую во все времена выполнял любой художник – прозаик, поэт, композитор, краснодеревщик, танцор, – средствами, которые есть в твоем распоряжении, пытаться выразить себя, поделиться своими впечатлениями об окружающем мире. И при этом – не трусить, не изменять себе». И суждение о том, что в искусстве обязательно должно быть открытие – маленькое, угловатое, необструганное, но свое. Иначе нет смысла. И еще: «Жизнь – это движение сквозь препятствия. Их надо одолевать. Но так, чтобы не делать несчастными других людей».


^ Я ВНОВЬ ПОВСТРЕЧАЛСЯ С НАДЕЖДОЙ

Однажды на заре «перестройки» популярная московская газета, за которой выстраивались спозаранку очереди у киосков, решила опубликовать размышления Окуджавы о том, что с нами происходит. И мне поручили встретиться с поэтом и побеседовать с ним о жизни.

В ту весну мы виделись несколько раз. Ощущение скованности, тихого ужаса и эйфории от встречи с гением постепенно прошло. Я освоился в рабочем кабинете хозяина – с чучелом ворона, бюстом Наполеона на шкафу и затейливыми настольными лампами. Пригрелся в одном из монументальных кресел, в которых мы вели неспешные беседы. Материал для газеты был готов. Но я лукавил. Тянул время. Уверял, что надо еще кое-что прояснить, дополнить. Мы болтали запросто, перемежая обсуждение последних новостей с беседами на «вечные темы». Однажды собеседник мой непринужденно, словно свежий номер «Известий» из киоска на углу, протянул мне (почитайте на досуге!) несколько «тамиздатских» журналов «Континент» и «Страна и мир». Впоследствии не раз выходил из дома Окуджавы с журналами и книгами, благодаря чему открыл для себя многих хороших писателей.

…Девятого мая 87-го с утра примчался в знакомый дом. Подарил Окуджаве «на счастье» серебряный рубль, отчеканенный в год его рождения. Он, как ребенок, принялся разглядывать изображение на монете, где рабочий показывал оторопевшему крестьянину встающее из-за горизонта солнце. Эта идеологическая картинка олицетворяла и надежду. О надеждах мы много раз говорили в ту весну.

– Надежд с возрастом, – признавался Окуджава, – становится всё меньше.

И все-таки он смотрел в будущее с оптимизмом. В те дни ему слышалась уже не былая музыка атак, побед или печали, а музыка надежд. «Если процесс обновления общества пойдет по восходящей, – говорил он, – жизнь наладится. И мы будем существовать и тем наслаждаться. Это и есть жизнь».


^ НА ЛЮБОВЬ СВОЕ СЕРДЦЕ НАСТРОЮ…

Не смея причислять себя к числу его друзей (я был лишь среди тех, кого хозяева этого радушного дома дарили своим благорасположением), свидетельства дружеской приязни Окуджавы испытывал и наблюдал не раз.

По моим наблюдениям, он ценил в друзьях (и с возрастом всё больше) не интеллект и блеск, а надежность. Будучи сам натуральным человеком, предпочитал людей естественных, без маски.

Собственная его натуральность проявлялась, например, в том, что он мог твердо отказаться делать то, что ему делать не хотелось. В таких случаях ответом было твердое: «Не могу», «Не умею», «Я об этом не думал», «Мне трудно об этом судить». Был щепетилен в денежных делах. Как-то, узнав, что гонорар за нашу с ним беседу распределен поровну, позвонил мне и сурово отчитал, заявив, что денег за интервью никогда не брал; я должен это иметь в виду, если не хочу, чтобы наши отношения прекратились.

Был проницателен. Но и снисходителен. Ни разу не слышал от него издевательских слов по поводу людей малоталантливых. Как-то вскользь при нем высказался пренебрежительно по поводу неудачной, на мой взгляд, статьи коллеги-журналиста. Мой собеседник осторожно кашлянул. И я мгновенно ощутил неловкость. Как же мне было потом стыдно…

Он не был мстителен и не помнил зла.

Однажды я спросил, как он относится к критику Б., который свирепо драконил каждый его роман. «Я счастлив, что уже тридцать лет Б. кормит семью на критических статьях обо мне», – ответил Окуджава.

Стены его московского и переделкинского домов были увешаны фотографиями дорогих ему людей. Некоторые из них пришли на празднование семидесятилетия Окуджавы 9 мая 1994-го в московский театр «Школа современной пьесы». Праздник этот собрал цвет московской интеллигенции. Перед началом чествования в вестибюле раздавали выпущенный к этому дню журнал. На моих глазах вручили его и юбиляру. «Старались угодить, Булат Шалвович!» – в наплыве чувств пробормотал юный даритель. «Спасибо! – мягко ответил Окуджава. – Только угождать никому никогда не надо!»

В любви к нему в тот вечер объяснялись люди из правительства, популярные артисты и знаменитые поэты. Юбиляр поблагодарил всех за добрые слова, за терпение и любовь. Андрей Макаревич и Юрий Шевчук затянули с балкона под гитару «Смоленскую дорогу». А площадь перед театром подхватила. По бульвару плыл синий троллейбус. И было народное ликование. Казалось, теперь возможно всё. Виноградные косточки дадут буйные всходы на Трубной площади. Или придет с соседней площади по бульвару Александр Сергеич…


^ А ВСЕ-ТАКИ ЖАЛЬ, ЧТО НЕЛЬЗЯ С АЛЕКСАНДРОМ СЕРГЕИЧЕМ…

В Окуджаве мне всегда виделось сходство с Пушкиным. Пушкин в рабской стране дал внутреннюю свободу личности, мысли, любви. Окуджава сделал нечто подобное в пору советского безвременья.

У независимого Окуджавы была приватная территория – маленькое островное государство в Переделкине, деревянный дом в окружении высоких деревьев. Три комнаты и веранда, служившая хозяину кабинетом и спальней. Письменный стол светлого дерева, столик для пишущей машинки, два кресла, топчан и книжные стеллажи, собственноручно сбитые из досок хозяином. Над письменным столом с потолка свисали, тихо позванивая на ветру, бронзовые, фарфоровые, стеклянные колокольчики. Булат Шалвович укреплял их на тонких нитях.

Однажды я навестил его и Ольгу Владимировну в Переделкине, и он в считанные минуты чудесным образом устроил с помощью одной лишь бутылки вина праздник. Пиршественным столом для нас стала прибитая им к высокому пню на лужайке перед домом столешница. Он изящно ввинтил штопор, легко вытащил пробку, артистично, демонстрируя сильную и гибкую кисть, разлил вино по бокалам…

Талант устройства праздника из дружеского общения был в равной степени присущ хозяину и хозяйке этого дома. В какой момент дня и ночи вы бы к ним ни нагрянули – обречены были стать участниками блистательного застолья (пусть даже и при самом скудном наборе провизии). Календарный повод для этого не требовался. Повод всегда есть: мы существуем вопреки всему!


^ АХ, МАРБУРГ ЗИМОЮ И ЛЕТОМ…

Когда ходишь по старой части Марбурга, то и дело задираешь голову до хруста в шее. Над головой – тесно уходящий вверх город, фахверковые дома, узкие улочки, крошечные садики и мосты, крутые лестницы, рестораны и кафе. Прогулка по вечернему городу, расцвеченному разноцветными огнями, напоминает путешествие внутри новогодней елки, которую венчает, как шпиль, ярко освещенный средневековый замок.

Окуджава не расставался с блокнотом, куда заносил стихотворные строки. Шутил. И радовался, что его не тянет к телевизору.

Его узнавали на улице. Подходили, вступали в разговор. И – поразительная вещь – с любым прохожим, с любым новым знакомым он говорил так же, как до того с высокопоставленными лицами. У него не было отдельных интонаций для министра и для не облеченных чинами.

Он был остроумным, но не язвительным собеседником. Уважающим человеческую личность, умеющим говорить просто о сложном. Обходиться минимумом слов, но выбирать и расставлять их настолько точно, что звучало это всегда квинтэссенцией смысла.

Накануне своего дня рождения он выступал в знаменитом кафе «Фетер» – месте сборищ философов и литераторов, в том самом, куда в начале века любил захаживать студент философского факультета Борис Пастернак. Для встречи с Булатом Шалвовичем приехали ценители литературы со всей Германии – из Берлина и Франкфурта, Дортмунда и Кельна. Он предупредил собравшихся, что им предстоит не концерт, а просто встреча. Прочел несколько стихотворений. Рассказал смешные и грустные истории из своей жизни. А потом просто беседовал со слушателями.

– Испытываете ли вы ностальгию по прошлому? – спросили его.

– Я испытываю ностальгию по молодости, – ответил Окуджава, – а вовсе не по тому режиму, который был. Не могу сказать, что всё ушедшее время кажется мне отвратительным. Что касается людей – всё зависело от их таланта, характера. (Далее привожу по памяти, но за смысл ручаюсь. – И. М.).

В детстве я был очень красный мальчик. Твердо верил, что коммунизм – это прекрасно, а капитализм – отвратительно. Что в Германии – бесноватый фюрер, а у нас – гениальный вождь. Что свастика – плохо, а серп и молот – хорошо.

Когда арестовали моих отца и мать, я считал, что с ними произошла ошибка, а всех остальных арестовывали заслуженно. Жизнь вносила коррективы, учила меня… После ХХ съезда я и многие мои друзья думали, что всё будет иначе. А через год мы поняли, что ошиблись. В принципе ничего не изменилось. Когда началась перестройка, мы решили, что всё будет иначе. Но эйфория была недолгой. И нам стало ясно, что хоть многое и переменилось, но в принципе советская власть продолжается. И наконец, после 1993 года мы сочли, что всё изменится. А спустя год осознали главное: этот трудный, мучительный, трагический процесс столь труден не потому, что во главе какие-то злодеи. А потому, что всё наше общество к этому не готово. Мы все – советские люди с советской психологией. И наши руководители из той же школы, что и мы…