Родные нам кажутся вечными. Меньше всего я могла думать, что об Отце, Гоше, как называли его в нашей семеечке, мне придется говорить в леденящем сердце прошедшем времени

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   33
Под маской Достоевского


Летом 1881 г. в Керенске во время ежегодного отпуска Федоров завершил работу над рукописью, начатой как ответ Достоевскому. В дальнейшем эта редакция им будет многократно переделываться и дополняться, разросшись, как свидетельствовал впоследствии Пе­тер­сон, «почти вдвое, или даже больше» 1, однако в тот момент в писании была поставлена некая точка. Этим же летом Петерсон начал очередную переписку законченной рукописи. Часть переписан­ного Федоров увез в Москву, оставшееся Петерсон высылал ему в письмах.

Итак, изложение учения о воскрешении было закончено. Достоевский рукопись прочитать уже не мог. Однако мысль, нашедшая наконец выход в письменном слове, нудила к тому, чтобы начать выводить ее в мир. Да и одушевленный отклик Достоевского даже на краткий и весьма несовершенный ее пересказ явно ободрял Федорова. Впрочем, трудно сказать, решился ли бы философ дать рукопись кому-нибудь из своего окружения или нет, но волею судеб в конце сентября 1881 г. он знакомится с Л.Н.Толстым, а спустя короткое время в его доме встречает и В.С.Соловьева. 5 октября 1881 г. Толстой оставляет знаменитую дневниковую запись, передающую его впечатление от первых контактов с Федоровым: «Николай Федорыч — святой. Каморка. Исполнять! — Это само собой разумеется. — Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели» 2. Вскоре, предположительно в конце октября — начале ноября, Федоров дает Толстому и Соловьеву ту часть своей рукописи, которая впоследствии составила вторую часть «Вопроса о братстве...», а тогда представляла собой «Предисловие к проекту» 3, спустя же два месяца, в начале января 1882 г., знакомит Соловьева с основным текстом заветного своего труда, прервав тем самым своеобразный обет молчания и сделав первую попытку привлечь к учению всеобщего дела своих современников.

Оба читателя (один — знаменитый литератор, второй — восхо­дящая звезда отечественной философской мысли), как мы знаем, ранее сталкивались с идеями Федорова: Соловьев — 24 марта 1878 г., когда Достоевский прочел ему рукопись статьи Петерсона «Чем должна быть народная школа?», Толстой — летом 1878 г., во время случайной встречи с Петерсоном на станции Пачелма (подробнее см. главу «Тема “Ф.М.Достоевский и Н.Ф.Федоров”. Вехи изучения и интерпретации»). Характерно, что уже при этом первом, заочном, знакомстве, прошедшем к тому же вполне по касательной, обозначились те два вектора, в направлении которых будет развиваться отношение к Федорову двух выдающихся его современников. Соловьев «глубоко сочувствует мыслителю» 1 — и здесь, как в зерне, скрыты будущие духовные всходы, которыми прорастет общение с Федоровым в творчестве философа Богочеловечества и всеединства: идея активной, преображающей веры в лекции «Жизненный смысл хрис­тианства», концепция искусства как жизнетворчества в эстетических статьях конца 1880-х — начала 1890-х гг., имморталистическая философия любви («Смысл любви»), определение христианства как религии «общего дела», историческая задача которой — «перерождение человечества и мира в духе Христовом» 2 в реферате «О причинах упадка средневекового миросозерцания», воскресительная этика «Оправдания добра»... Толстой заинтересован неординарной личностью Федорова, однако о «долге воскрешения» говорит, что это ему «не симпатично» 3, — и в этом «не симпатично» свернуты будущие споры писателя и мыслителя о смерти и бессмертии, смысле воскресения и сущности христианства, «неделании» и «отеческом и братском деле».

Впрочем, осенью 1881 г. оба, не только Соловьев, но и Толстой, испытывают явную симпатию и к самому Федорову, и к тому, с чем он их познакомил. И это совсем не удивительно. Ведь текст, который они читали, был посвящен теме, являвшейся для каждого из них собственной заветной темой: речь шла об образе идеального устроения, основанного не на внешнем, формальном, а на внутреннем, родственно-сердечном законе, о возрастании человека «в духе и истине», о совершеннолетии человеческого рода, выходящего из состояния вечной игры, сознающего свою ответственность за бытие. По свидетельству самого Федорова, вскоре после знакомства с «Предисло­вием» Толстой и Соловьев защищали взгляды Федорова в споре с Н.Н.Страховым, которому, в отличие от них, «Предисловие» «очень не понравилось» (IV; 48). Спустя два с половиной месяца Соловьев знакомится с продолжением рукописи Федорова, пишет ему восторженное письмо, и это укрепляет мыслителя в намерении передоверить свои идеи молодому, но уже известному и почитаемому философу. Он по-прежнему, как и когда готовил ответ Достоевскому, продолжает считать, что вынести в мир столь дерзновенную идею, которая поистине «для иудеев соблазн и для эллинов безумие» (1 Кор. 1:23), лучше и легче через известное и авторитетное лицо, высказывания которого имеют вес в глазах современников.

Не менее сильно надеется он и на Толстого. Раскрывая великому писателю свои идеи, встречая, кроме того, на первых порах живой интерес к ним, он хочет верить, что, восприняв эти идеи, Толстой выступит с призывом ко всеобщему делу от своего имени. Но все оказалось совсем не так просто. Векторы взаимного интереса писателя и философа с самого начала были разнонаправлены. Для Толстого сразу после знакомства на первый план выдвигается личность Федорова, цельность которой его поражает. Встречи с мыслителем духовно поддерживают и укрепляют Льва Николаевича в его собственном нравственном выборе, не случайно он особенно «приникает» к Федорову весной 1884 г., когда внутренний конфликт из-за несоответствия проповеди опрощения и вынужденной барской жизни был особенно обострен. В дневнике от 26 марта / 7 апреля — запись: «Чувствую необходимость большей последовательности и освобождения от лжи — юродство — да» 1 и здесь же — о посещении Румянцевского музея и беседе с Федоровым: «Мне спокойно с ним» 2. Спустя полтора месяца, в дни тяжелых размолвок с женой и мучительных переживаний («Мне тяжело. Я ничтожное, жалкое, ненужное существо и еще занятое собой. Одно хорошо, что я хочу умереть» 3) новые записи: «Пошел в музей. Николай Федорович добр и мил. Походил с ним <...>», «Пошел в библиотеку. Николай Федорович все так же добр ко мне» 4. Подобные посещения Румянцевского музея и квартиры Фе­дорова в трудные для Толстого дни имели место и в последующие годы (см. запись от 7 февраля 1889: «Ничего не делал, уныл и слаб. Пошел ходить, в Музей. Николай Федорович, Корш. Мне легче с ними <...>» 5).

Что же касается отношения к учению Федорова, то тут дело обстояло гораздо сложнее. Толстой, безусловно, был впечатлен глубиной и цельностью этого учения. В письме к В.И.Алексееву читаем: «Он (Н.Ф.Федоров. — А.Г.) составил план общего дела всего человечества, имеющего целью воскрешение всех людей во плоти. Во-пер­вых, это не так безумно, как кажется. (Не бойтесь, я не разделяю и не разделял его взглядов, — но я так понял их, что чувствую себя в силах защитить эти взгляды перед всяким другим верованием, имеющим внешнюю цель.)» 1. Писателю был близок нравственный пафос Федорова, критика позитивистских концепций прогресса. Сочувственный резонанс вызывали взгляды мыслителя на историю, стремление прозревать в ней живую преемственность поколений, самоотверженный труд отцов и предков, «записавших» себя в культуре и ге­нетически — в каждом из нас 2. Толстой сходился с Федоровым в негативной оценке современной цивилизации с ее культом потребления и комфорта, системой ложных жизненных ценностей, в восприятии нынешнего состояния мира как небратского и неродственного; так же, как и Федоров, опирался на «неученых», патриархальное крестьянство... Близки были мыслители и во взглядах на искусство. Общение с Федоровым в 1880-е гг. во многом способствовало утверждению эстетических взглядов Толстого, в этом общении вызревала стержневая для писателя мысль о религиозной ориентации искусства, закреплялась та шкала ценностей, на которой идея жизни, ее утверждения, возрастания и совершенствования становилась выше идеи культуры, дающей лишь мнимое увековечение живущему и требующей при этом «страшных жертв трудами, жизнями людскими» 3. Однако центральная идея Федорова — идея имманентного воскрешения — оказалась Толстому достаточно чужда, а с каждым годом, по мере вызревания собственных убеждений, — чужда все более и более.

Хотя тот первотолчок, с которого началось рождение учения, и у Толстого, и у Федорова был один — сознание смертности (см. в «Исповеди»: «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?» 1), конечные выводы, к которым пришли писатель и философ, весьма различались. Для Толстого страх смерти, мука бессмысленности существования преодолевались ощущением причастности своего локального бытия «мировому целому» (смотреть в бездну неба и забывать о бездне внизу — так кончалась «Исповедь»), высшей Божественной воле, императивом исполнения нравственных заповедей. Человек призван к добросовестному труду на ниве Хозяина, пославшего его в мир и мудро распоряжающегося его жизнью: «Он вывел меня на свет для своих целей <...> я не свой, а его», «он послал меня и, может быть, теперь не то, что решил, а выходит, что я стал не нужен, и он хочет устранить меня <...> или, может быть, даже вовсе уничтожить меня. И тотчас же мне так стало ясно, спокойно. Ведь он — любовь (иначе я не могу понимать его), он вывел меня любя и потому уведет меня, куда ему нужно, тоже любя» 2. В этой абсолютной покорности воле Творца, властного распоряжаться душами и жизнями своих рабов, выводить их из небытия и возвращать обратно в тень и сень смертную, был некий неуловимый привкус того типа религиозного сознания, который утвердился на Востоке и предполагал «полное подавление человечества Божеством», непризнание «за человеческим началом» «ни свободы, ни самостоятельной энергии» 3 — в отличие от христианства, где «совершенный человек есть тот, который, обладая полной силой и энергией, подчиняет все человеческое в себе вышнему Божеству» 4. Выбор такого типа религиозности сочетался у Толстого со спиритуалистическим уклоном в понимании личности, опять-таки отчасти идущим от Востока, от буддизма, — истинная жизнь только в духе, тело — лишь бренная оболочка, и потому для человека, полагающего свою жизнь в духе, смерти нет 5. Идея воскрешения мертвых в такой системе координат обессмыслена, как обессмыслено и Воскресение Христово: если смерти нет, то оно избыточно и бесполезно. Христос-Воскреситель не нужен, достаточно Христа-проповедника, Христа Нагорной проповеди, а не Фавора и Голгофы. А если уж говорить о воскресении, то только духовном, нравственном, но никак не физическом, во плоти. Это свое credo Толстой неоднократно выражал и в сочинениях, посвященных критике церковного вероучения («Исследование догма­тического богословия», «В чем моя вера»), в дневниках, письмах, художественных произведениях второй половины 1880-х — 1890-х гг.: «Отец Сергий», «Божеское и человеческое», «Записки сумасшедшего», неоконченная драма «И свет во тьме светит», роман «Воскресение». О том же, уже после смерти Федорова, он писал Петер­сону: «Очень сожалею, что не могу согласиться с тем, что вы пишете <...>, не могу согласиться, потому что теперь, стоя на пороге плотской смерти, все больше и больше убеждаюсь в благодетельности плотской смерти и невозможности смерти того духа, которым живу, если живу им, т.е. любовью» 1. Тут-то и был основной пункт расхождения с мыслью Федорова, которая истекала из христианской традиции, стоявшей на понимании личности как нерасторжимого триединства тела, души и духа, а потому и «чаявшей воскресения мертвых», восстановления распадшегося человеческого естества в светоносном, прославленном состоянии.

Тем не менее, несмотря на разницу в коренном, главном пункте, в первые годы знакомства с Толстым Федоров активно стремится воздействовать на писателя, надеясь, что тот поможет вынести учение «всеобщего дела» в мир и утвердит его своим авторитетом. Нельзя сказать, чтобы мыслитель не замечал несходства, но в то время он искренне стремился обращать внимание более на черты, роднящие его и толстовское мировоззрения. Заметим, что и Толстому в эйфории первых бесед поначалу казалось, что в Федорове он встречает полное сочувствие своему учению: «Книгу мою — Краткое изложение читали и Орлов, и Федоров и мы единомышленны с Сютаевым во всем до малейших подробно­стей» 2, — возможно, писатель чисто внешне сближал сютаевские идеи о зле городов и спасительности сельской жизни, крестьянского труда с той критикой городской, торгово-промышленной цивилизации, которая разворачивалась у Федорова. Что же касается возможности диалога на почве религиозной, то она с самого начала была сомнительной — слишком противоположна была толстовская трактовка «благой вести» тому, о чем думал и писал Федоров. Сочувствие в Федорове вызывали искания Толстого, его религиозная неуспокоенность, жажда религии дела, но никак не те выводы, к которым пришел Толстой в результате своего духовного переворота. Более того, Федоров пытался переубедить Толстого, направить его духовное брожение в иное русло, скорректировать те направления мысли писателя, которые, в его собственном понимании, были тупиковыми. И конечно, старался подвигнуть на выступление с идеями активного хри­стианства от своего имени. Косвенное указание на это встречаем и в дневнике Толстого, в упоминавшейся уже записи от 26 марта / 7 апреля: «В библиотеке Николай Федорович как будто чего-то хочет от меня» 1. Толстой, кстати, по крайней мере в первые годы знакомства, время от времени и бывал готов, как писал В.И.Алексееву, «защитить» взгляды «Московского Сократа». Выше уже говорилось, что вскоре после знакомства с Федоровым, он отстаивал его идеи в споре со Страховым. А в начале 1880-х гг. даже выступил с изложением учения о воскрешении перед членами Московского психологического общества. Однако эти случаи были единичны и не удовлетворяли Николая Федоровича. С.Л.Толстой, один из сыновей писателя, вспоминал: «При каждой встрече с моим отцом он (Федоров. — А.Г.) требовал, чтобы отец распространял эти идеи. Он не просил, а именно настойчиво требовал, а когда отец в самой мягкой форме отказывался, он огорчался, обижался и не мог ему этого простить» 2.

В процессе общения с Толстым, особенно интенсивного в первой половине 1880-х гг., начинает нарастать, прежде всего со стороны Федорова, сознание принципиальной разницы их основных подходов и установок. Особенно отчетливой эта разница была в отношении писателя и мыслителя к христианству. Толстой брал в Христовом учении его нравственную сторону, признавал в нем лишь то, что дает «самый простой, ясный, практический смысл для жизни каждого отдельного человека» 3. Догматика, метафизика, обрядовость христианской религии им не принимались. Федоров же увидел в благой вести Христа прежде всего ее онтологический смысл: обетование будущего вхождения природного мира в бессмертный, божественный эон бытия (Царствие Небесное). И не только обетование, но и призыв к активному участию человечества в деле обожения. Этическое учение Хрис­та Федоров, в отличие от Толстого, мыслил неразрывным с конечными целями христианства; будучи же оторваны от последних, нравствен­ные заповеди, по его убеждению, превращаются в прекраснодушную мечту, заведомо недостижимую в условиях падшего природного порядка вещей.

Толстой много и часто говорил о необходимости «делать порученное нам дело Божие», о том, что «человек есть орудие высшей силы, Бога, через которую Он делает свое дело» 1, — на первый взгляд эти слова перекликаются с федоровским представлением о человеке как соработнике Творца, но как по-разному понимают мыслители объем предстоящего человеку дела! Если у Федорова — поистине вселенский размах (регуляция природы, победа над смертью, восстановление всех когда-либо живших, благое творчество в преображенном мироздании), то у Толстого — это просто жизнь, праведно прожитая, в любовном общении с другими людьми. Весьма характерно встречающееся у писателя сравнение человеческой жизни с трудом заводского рабочего, который «может знать только то, когда он содействует и когда не содействует общему делу, но не может знать всего устройства завода и цели, для которой он работает», эта цель «не может быть даже вполне понятна ему» 2.

Особенно возмущало Федорова отношение Толстого к основным христианским догматам: Троичности Бога и воскресения. Само отрицание их писателем было понятно: коль скоро религиозное делание всецело ограничено для человека его земной жизнью — а именно так веровал Толстой, — эти догматы, относящиеся к области трансцендентного, оказываются излишними. Для Федорова же они, напротив, — краеугольный камень истинной, совершеннолетней веры. Ведь в догмате Троичности, подчеркивал мыслитель, просвечивает принцип совершенного, божеского мироустроения (нераздельность-несли­янность), который должен быть проведен во всех сферах жизни и человеческой, и природной, уничтожив ту «двойную непроницаемость» вещей этого мира (в пространстве и во времени), о которой так четко позднее скажет Соловьев в работе «Смысл любви». А воскресение Христа — прообраз грядущего всеобщего воскресения, которое стяжается трудом всего человечества 3.

Своего рода перелом в отношении Федорова к Толстому, по всей вероятности, произошел в 1884–1885 гг. — после выхода в свет сочинений «В чем моя вера» (оно было запрещено цензурой, но фактически все экземпляры, будучи увезены в Петербург, осели «наверху» и разошлись по частным собраниям; сочинение широко было известно в гектографированных, литографированных и рукописных копиях) и «Так что же нам делать?». Первое из них обнажило всю несхожесть, вплоть до противоположности, отношения двух мыслителей к христианству (разбору главы именно этого сочинения посвящена самая ранняя из дошедших до нас заметок Федорова о Толстом — см.: IV, 16). Второе, несмотря на то что многое в нем шло от Федорова (критика «общества по типу организма», протест против ложно направленных науки и искусства, утверждение, что «первая и несомненная обязанность человека есть участие в борьбе с природою за свою жизнь и жизнь других людей» 1), — тем не менее ограничивало разрешение вопроса «что делать?» сугубо социальной сферой, сужало его до вопроса «о бедности и богатстве», что, по мысли Федорова, не только не вело к действительному разрешению, но еще и вольно или невольно могло способствовать усилению сословной розни.

Точка зрения Федорова на Толстого в середине 1880-х гг. устанавливается окончательно: Толстой «великий художник» и «плохой философ» (IV, 48), и это превращение «великого художника в плохого философа» мыслитель не может ему простить. Не может именно потому, что Толстой-художник, мучающийся вместе со своими героями над главным вопросом существования — «вопросом о смерти и жизни» и переживающий вместе с ними трагедию человеческой конечности, оказывается ему гораздо ближе Толстого-моралиста, авторитетно вещающего, что «смерти нет». В работе «“Не-делание” ли или же отеческое и братское дело?» мыслитель назовет «Войну и мир» «лучшим <...> произведением Толстого», указывая при этом, что «ожесточенный враг воскресения и Христова, и всеобщего, воскресения ожидаемого и исполняемого» в этом романе «сколько имеет сил, воскрешает своих отцов, влагая свой великий талант в это дело, — конечно, лишь словесное» (II, 362). А в одной из заметок начала 1890-х гг. соотносит творческий путь Толстого со своим собственным духовным путем, подчеркивая, что Толстой «имеет особое значение» (IV, 15) для учения всеобщего дела, ибо раскрывает перед людьми мир в его несовершенном, разрозненном состоянии и взыскует восстановления совершенства — он же, Федоров, в ответ на слово Толстого выдвигает положительный идеал: так, в автобиографической трилогии «Детство», «Отрочество», «Юность» Толстой «оплакивает утрату детства», а в этике общего дела «“Детственность”, отрицание чуждости или — точнее — незнание чуждости, сознание всеобщего родства, сыновства и братства признается основою учения о воскрешении как цели и смысле жизни» (IV, 15–16). Однако как только от объемной художественной картины Толстой переходит к спрямленному проповедническому слову, тотчас между учением о воскрешении и упрямой аксиомой «смерть — вещь недурная» 1 разверзается целая бездна.

При очевидной разнице главных религиозных идей и установок, надежды Федорова на то, что Толстой может стать апологетом учения о воскрешении, выглядели воистину утопическими. И все же осенью 1891 г., несмотря на идейные расхождения, Федоровым была сделана еще одна, уже действительно последняя попытка подвигнуть Толстого на содействие своим проектам. На этот шаг он решился в экстремальной ситуации голода 1891 г., желая привлечь внимание русской общественности к идее атмосферической регуляции: в ней он видел одно из решающих средств борьбы с неурожаями, влекшими за собой гибель от голодной смерти тысяч и тысяч людей. 21 октября филолог И.М.Ивакин, друг Федорова и бывший учитель сыновей Толстого, отправил Льву Николаевичу большое письмо, написанное по внушению мыслителя и излагавшее два волновавших его в то время проекта: международного книгообмена с Францией и атмосферической регуляции как средства борьбы с неурожаями и голодом. (Заметим: здесь почти повторилась история петерсоновского обращения к Достоевскому, с тою лишь, впрочем, разницей, что Петерсон отправлял свое изложение учения всеобщего дела втайне от Федорова, а здесь последний сам инспирировал письмо к Толстому.) Ответ писателя последовал 12 ноября. Толстой, много сделавший для оказания помощи голодающим, был весьма доброжелателен и приветствовал оба начинания: «Обмену книжному я, разумеется, всей душой сочувствую и думаю, что в деле духовном нельзя считаться, и нет таких весов, на которых бы можно было вешать выгоды и невыгоды. А чем больше общение, тем лучше. <...> О воздействии на движение туч, на то, чтобы дождь не падал назад в море, а туда, где он нужен, я ничего не знаю и не читал, но думаю, что это не невозможно и что все, что будет делаться в этом направлении, будет доброе. Это именно одно из приложений миросозерцания Николая Федоровича, которому я всегда сочувствовал и сочувствую, как дело стоящее труда и дело общее всего человечества» 2. Однако Федоров таким ответом не был удовлетворен. Прежде всего потому, что хоть и слабо, но все-таки надеялся не просто на одобрение своих идей, а на деятельное участие в их распространении (Ивакин, кстати, прямо намекал на это Толстому: «Вы своим властным словом и в России, и во Франции сделали бы то, чего конечно не сделали бы сотни писателей тысячами писаний» — IV, 657). Толстой же ограничился лишь письменным откликом и никаких реальных действий по распространению идеи искусственного дождевания не предпринял.

Итак, никаких практических последствий обращение к Толстому не имело, а в начале 1892 г. между Федоровым и Толстым произошел резкий разрыв, поводом к которому послужило опубликование 14 ян­варя в лондонской газете «Daily Telegraph» статьи Толстого «О голоде» (статья была расценена Федоровым как провокационная, вносящая вражду и смуту в общество в момент тяжелейшего народного бедствия, когда, по убеждению мыслителя, требовалось, напротив, единение и согласие в общем противостоянии голоду). После этого Федоров оставляет всякую мысль о возможности содействия своим идеям со стороны Толстого, о котором теперь отзывается лишь негативно. Напротив, в письме Петерсону (между 25 сентября и 30 ок­тября 1893), говоря о новом своем проекте — повсеместного постро­ения Троицких школ-храмов — и о предпринятых им шагах по его обнародованию, резко подчеркивает: «Хуже же всего искать покровительства Л.Н.Толстого <...> Его покровительство гораздо пагубнее вся­кой вражды. Этот мнимый противник войны есть враг всякого примирения и сеятель вражды. Что может быть хорошего в этом старании выдвинуться напоказ, да еще при помощи Толстого!» (IV, 259).

В 1888–1894 гг. с большими перерывами Федоров работает над полемическим сочинением, направленным против учения Толстого, «В защиту дела и знания, против автора “не-думания” и “не-делания”, или Научил ли нас чему голод 1891 года?» (окончательное название «“Не-делание” ли или же отеческое и братское дело?» — см.: II, 342–370). Если «Вопрос о братстве», выросший из ответа Достоевскому, был положительным изложением учения о воскрешении, то теперь Федоров намеревается представить свои идеи в полемике, дополняя критику положений толстовства изложением собственных взглядов, дававших, по его убеждению, положительную альтернативу «отрицательным заповедям» Толстого. Более того, по предложению Кожевникова, летом 1894 г. готовит работу «В защиту дела и знания...» к опубликованию отдельной брошюрой. Однако представленная в цензуру рукопись не получила разрешения на выход в свет 1.

В случае с В.С.Соловьевым ситуация обстояла более благоприятно. 9–10 января 1882 г. Соловьев читает «самый проект воскрешения» (IV, 48), т.е. продолжение рукописи, выросшей из ответа Достоевскому, и 12 января пишет Федорову восторженное письмо:


«Глубокоуважаемый Николай Федорович

Прочел я Вашу рукопись с жадностью и наслаждением духа, посвятив этому чтению всю ночь и часть утра, а в следующие два дня, субботу и воскресенье, много думал о прочитанном.

“Проект” Ваш я принимаю