ВЛ. Бурцев

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20
Глава ХL.


Приезд Стародворского заграницу. — Его открытое ко мне письмо в газетах. — Мой ему ответ. — Третейский суд между Стародворским и мной. — Борьба Стародворского в Петербурге с Морозовым и Новорусским. — Письма шлиссельбуржцев в защиту Стародворского. — Свидетели на суде.


После опубликования мной документов Стародворского он выступил в русских газетах с открытым ко мне письмом.

Стародворский писал, что он обвиняет меня в том, что я, получивши из Деп. Полиции „якобы им писанные документы", немедленно же не предъявил ему копий с означенных документов, засвидетельствовав точность этих копий своей подписью и подписью лиц, в присутствии которых эти „якобы подлинные" документы я копировал, что, не дожидаясь третейского суда, я напечатал листок с прошениями о помиловании, за который я подлежу „бесспорной ответственности по законам всех цивилизованных стран" и что своим злонамеренным образом действий я, распространяя слухи и подозрения об его службе в охранном отделении, причинил ему моральный ущерб и нанес оскорбление, глубины которого я не в состоянии понять. Стародворский не отрицал, что первый и четвер­тый документы писаны им „при исключительных условиях", но им лично никому не подавались, были лишь толь­ко проектами и не заключали в себе ничего „лично его" „компрометирующего". Он требовал, чтобы напечатанные и переданные мною отдельные экземпляры моего листка были немедленно вытребованы от тех, кому я их посылал, (323) и уничтожены. В заключение он соглашался, несмотря на весь вред, который я ему причинил, извинить меня, если будет доказано, что я был введен в заблуждение, а не поступал злонамеренно.

Газета, напечатавшая это письмо, со своей стороны до­бавила: „Для всех, кто знает В. Л. Бурцева, „злонаме­ренность" исключается с самого начала".

Стародворский вначале имел в виду обратиться с жалобой на меня во французский суд, где он рассчитывал легко добиться моего осуждения. Но эмигранты, к кому он обратился, объяснили ему, что для него это бу­дет очень невыгодно. Да такой суд, конечно, не улыбал­ся и Департаменту Полиции. Там не могли не понимать, что, и осужденный в европейском суде, я выиграю в общественном мнении заграницей и благодаря этому суду смогу широко поднять в европейской прессе вопрос о провокации.

Выступая в печати со статьями об Азефе, Жученко, Путяте, Стародворском, я всегда имел в виду не толь­ко лично их и даже не столько их, сколько политику и практику охранных отделений и Департамента Полиции. Только с этой точки зрения и может быть понятно мно­гое в моих литературных выступлениях того времени по делу Стародворского.

Отвечая Стародворскому, как вообще и в других аналогичных случаях, я из Парижа вел полемику не только с Стародворским, а через его голову, по поводу его дела, с Департаментом Полиции или, вернее, с министерством внутренних дел и вообще с русским правительством, от имени которого и по указаниям которых действовали все Стародворские.

На письмо Стародворского я сейчас же напечатал в русских газетах свой ему ответ.

„Опубликовал (я) прошения г. Стародворского, писал я, потому, конечно, что смог проверить их подлинность, и сделал это после, того, как десятки выдающихся общественных деятелей, в том числе многие из шлиссель­буржцев, познакомились с этими документами и (324) согласились с необходимостью их опубликования в данное время.

Иные, может быть, признают подлинность документов г. Стародворского, но не найдут в них и его по­ведении после освобождения ничего вызывающего возмущение, или, по крайней мере, признают за лучшее систему замалчивания, — с логикой этого рода людей мы ничего общего не имеем".

В „Киевских Вестях" (в конце сентября 1908 г.) появилась беседа с каким-то шлиссельбуржцем и этот шлиссельбуржец заявил, что ему предоставляются несооб­разными и неправдоподобными те два документа, которые Стародворский назвал в своем письме к г. Бурцеву под­ложными и, они, по мнению этого шлиссельбуржца, не толь­ко не вяжутся, но прямо противоречат действительным фактам и в том числе самому существенному — двадца­тилетнему заключению Стародворского в Шлиссельбургской крепости. В остальных двух документах этот шлиссельбуржец не увидел ничего, кроме „политики" Стародворского по отношению к властям, которая напоминает известное письмо Лассаля, прошение Тургенева в связи с его статьей о Гоголе, показания Писарева и т. д.

По поводу такого добродушного отношения к „политике" Стародворского в другом органе говорилось: „Газе­та касается вопроса крайне щекотливого, в области которого многие примкнут к резкому и определенному мнению В. Л. Бурцева."

В своем письме в газеты и на суде Стародворский упрекал меня еще, и в том, что я опубликовал его прошения, не предупредивши его и до третейского суда. На это я ему ответил следующее:

„О документах, касающихся г. Стародворского, я лич­но ему говорил более 1 1/2 года тому назад, — тогда же ему о том же говорили некоторые из его бывших това­рищей — шлиссельбуржцев. Я слышал стороной о решении Стародворского вызвать меня на третейский суд еще в Финляндии летом 1907 г., слышал в Париже о том (325) же в апреле этого года, — но никакого вызова от г. Стародворского не получил".

Весной 1908 г. Стародворский был в Париже и мне Фигнер в частной беседе передала, что Стародворский решил вызвать меня на третейский суд. Я, конечно, то­гда же заявил, что вызов приму. Но со времени этого случайного моего разговора с Фигнер прошло много вре­мени и никакого вызова от Стародворского я не получил. Тогда я решил его прошения напечатать. Формального обвинения в сношениях с охранниками я не предъявлял Стародворскому и поэтому только и мог состояться наш третейский суд. Иначе я ему предложил бы разбирать дело в какой-нибудь специальной комиссии или обратиться в обыкновенный французский суд.

После опубликования его прошений о помиловании Ста­родворский поторопился с вызовом меня на третейский суд и своим представителем прислал ко мне Носаря. Я сейчас же принял вызов и через несколько дней сообщил Носарю имена своих представителей. В судьи сна­чала был приглашен Кропоткин, но его кандидатура скоро была оставлена. В это время эсеры возбудили против меня дело по поводу Азефа, и они хотели во что бы то ни стало, чтобы в этом деле, которому они придавали особо важное значение, один из судей непременно был бы Кропоткин.

Третейский суд состоялся под председательством эсдека Л. Мартова (Цедербаума), при участии Георгия Сте­пановича Носаря (Хрусталева) и француза, адвоката, хоро­шо знакомого с русскими делами, Эжена Пти, со стороны Стародворского, а с моей стороны — А. Гнатовского и Мазуренко.

Вызвавши заграницей меня на третейский суд, Старо­дворский одновременно в Петербурге напал на своих бывших товарищей по Шлиссельбургской крепости Мо­розова и Новорусского. Он знал, что они одинаково со мной смотрели на него и что с ними я делился всеми своими сведениями о нем с тех пор, как у меня за­родились сомнения на его счет.

(326) Стародворский обоих их обвинял в том, что они дали мне разрешение напечатать документы о нем и с моих слов распространяли в Петербурге обвинения про­тив него. Специально Морозова Стародворский обвинял еще и в том, что про него он говорил, что он „пу­тается с Герасимовым".

Шлиссельбуржцы Лукашевич, Шебалин и С. Иванов, как об этом мне писал Морозов в письме от 24 ноября, пригласили его и Новорусского к Якубовичу и в присутствии Стародворского требовали назвать лицо, от которого он слышал о сношениях Стародворского с Ге­расимовым.

„Стародворский, сообщал мне в том же письме Мо­розов, уже и ранее грозил привлечь Новорусского к ми­ровому и советовался уже „с юристом", который ему сказал, что за распространение в публике печатно или уст­но или за содействие в печатании слухов, позорящих репутацию человека, независимо от того, справедливы они или нет, виновный подвергается заключению на несколь­ко недель за диффамацию, если слухи верны, и за клевету, если они ложны."

В своих письмах ко мне из России Морозов и Новорусский поддерживали меня в моих обвинениях Ста­родворского.

„Вы, писал мне Морозов (9. 2. 1908 г.), действовали во всем, как повелевал Вам долг, а, следовательно, и тревожиться душевно Вам нет никакой причины. Поверьте, что нет ничего тайного, что рано или поздно не сделалось бы явным."

„В решении суда для меня нет сомнения, а все, что Вы сообщаете о Вашей постановке дела, убеждает, что Вы стали на совершенно твердую почву и совершенно правы, не идя навстречу усиленным попыткам Стародворского запутать дело, отвлекая внимание суда на посторонние для дела мелочи. Если что-нибудь ужасно (для меня) в этом деле, так это то обстоятельство, что отвергать, при со­временной огласке, существование напечатанных Вами документов, это — отдавать себя в полную (327) власть тех, в чьих руках они нахо­дятся, и которые при первой попытке уклониться все­гда могут поставить альтернативу опубликовать их в подлинниках или действовать совместно, да и как можно бы было сделать подобный шаг, не обеспечив заранее у себя тыла? Меня охватывает ужас при мысли, что с та­кими документами Департамент в сущности держит несчастного в руках, и может требовать от него многого под угрозой их опубликовать."

Тогда же Морозов прислал мне записку „Для заявления на суде между Бурцевым и Стародворским". В этом заявление он говорил, что никакого разрешения опубликовать документы я от него и от Новорусского не требовал, а если бы потребовал, то, конечно, ему дали бы."

В Петербурге после объяснений, бывших между шлиссельбуржцами по делу Стародворского, в газетах за подписью Лукашевича, С. Иванова, Шебалина, Ашенбреннера и Попова появилось их коллективное письмо. В нем они заявляли, что обвинение Стародворского в сношениях с охранным отделением лишено всякого основания. На­падали они собственно на Новорусского и Морозова, но, ко­нечно, они имели в виду главным образом меня, потому что все обвинения против Стародворского исходили от меня и я выступил открытым его обвинителем. Так это по­нимала тогда и публика.

Дело Стародворского и дело Азефа в глазах многих одно пополняло другое. В том и другом деле про­тив меня выдвигались одни и те же обвинения: меня обви­няли в легком отношении к политическим депутациям и доброму имени других лиц, в легкомыслии, непонимании людей, в близорукости, в том, что я был слепым орудием в руках Департамента Полиции и т. д.

На одном из первых заседаний суда защитники Ста­родворского спросили меня: — не ведется ли в данное время против меня какого-нибудь другого дела о клевете. Для меня было ясно, для чего задается такой вопрос и ка­кой вывод из него делают судьи для себя. На этот (328) вопрос я им ответил, что меня, действительно, обвиняют в том, что я называю провокатором эсера, пользующегося общим доверием своих товарищей, оказавшего, по их словам, партии огромные услуги, но я этого эсера обвиняю потому, что, вопреки мнению эсеровской партии, считаю его негодяем и предателем.

Я понял, что в деле Стародворского судьи рассчитывают использовать против меня дело Азефа и на этом строят свои расчеты. В свою очередь эсеры дело Старо­дворского хотели использовать для оправдания Азефа. На деле Стародворского строили свои расчеты и... петербургские охранники! Они тоже с помощью Стародворского желали скомпрометировать меня и спасти Азефа.

Суд по делу Стародворского тянулся пять-шесть месяцев. Он занял бесконечное количество заседаний. Судьи допрашивали меня, допрашивали Стародворского, до­прашивали свидетелей, разбирали документы.

Стародворский обвинял меня в клевете, легкомысленном отношении к его доброму имени, клялся и божился, что никогда не писал приписываемых мною прошений и, конечно, возмущался самым намеком на возможность обвинения его в сношениях с Департаментом Полиции. Он много говорил о своих заслугах в революционном движении и о своем свыше двадцатилетнем заключении в тюрьме. Решительно отрицал возможность существования двух документов, копии которых я опубликовал. Он напирал на то, что я не только не представил подлинников, но даже судьям не могу рассказать, при каких обстоятельствах и от кого я их получил. Эти клеветнические, сфабрикованные документы, по его словам, я мог получить только из мутного полицейского источника.

На суд свидетелями были: Фигнер, Натансон, Лопатин, а в России по этому делу допрашивали: Анненского, Якубовича, Морозова, Новорусского, Венгерова, Богучарского, супругов К. и др. В числе свидетелей в Париже, по моему указанию, допрашивался бывший посредник между мной и чиновником Департамента Полиции, до­ставлявший документы, живший в то время уже заграницей, (329) как эмигрант. Но, конечно, от этого свидетеля я потребовал, чтобы он не раскрыл личности того лица, кто нам доставлял документы. На некоторых заседаниях, на которых не мог присутствовать Стародворский, в качестве его доверенного лица присутствовал его родственник Е. П. Семенов.


(330)


Глава XLI.


Допросы свидетелей. — Моя записка для суда по делу Стародворского. — Я напомнил суду его вопрос о деле Азефа. — Мое последнее слово Стародворскому на суде. — Борьба в обществе со мной по делу Стародворского.


При разборе дела главное внимание суд, конечно, все время обращал на опубликованные мной покаянные прошения Стародворскаго. Судьи допрашивали меня, кто мне, передал эти документы и при каких обстоятельствах, кто именно их видел и переписывал и т. д. Но если в настоящее время мне было бы легко рассказать суду, какой именно чиновник приносил мне из Департамента Полиции документы, то в то время я вынужден был об этом молчать. Самое большее, и то после больших колебаний, сознавая с каким огромным риском я это делал, на что я тогда согласился, это было то, что я ре­шился лично мне известным петербургским литераторам Венгерову, Анненскому и Якубовичу сообщить имя К. и ее мужа, живших тогда в России, у кого на квартире снимались для меня копии с шлиссельбургских документов и кто, кроме меня, изучал их. По поручению су­да, Анненский и Венгеров допрашивали К.

Выслушавши и проверивши показания К., они прислали в Париж су­ду свое заключение. „Кроме меня, по словам их докла­да, документы видели два компетентных лица (К. и ее муж), люди вполне добросовестные, и что они, как и я, глубоко убеждены в подлинности документов". Но подлинных документов все-таки не было, и самому суду не (331) было сообщено, откуда и через кого они были получены. Это давало судьям повод все время, и после заявления пе­тербургской комиссии продолжать говорить о недостаточно­сти оснований доверять копиям, мной доставленным.

Защищаясь, Стародворский однажды сказал судьям:

— Ведь для того, чтобы верить Бурцеву, надо допу­стить, что после тогдашней моей голодовки я был в таком ненормальном положении, что мог писать эти прошения, сам не сознавая того, что я делаю, а теперь о них забыл!

Судя по настроению суда, я прекрасно сознавал, в какое тяжелое положение могу попасть, если в деле Ста­родворского не докажу, что я прав. Но тем не менее я решил не вмешивать в дело свидетелей, живших в России, и не раскрывать тайны, каким путем мной были получены документы, как бы этого не требовали судьи и как бы это ни было необходимо для моей защиты.

С какой-то непонятной для эмигрантов беспечностью судьи стремились в возможно больших подробностях восстановить всю мою борьбу с охранниками и часто настаи­вали на ответах на самые недопустимые с конспиративной точки зрения вопросы. Они с озлоблением говорили о том, что я не называю фамилию чиновника, кто мне доставлял документы. Мои указания на необходимость конспирации в моей работе принимались за пустые отговорки человека, желающего как-нибудь затушевать недостаток аргументов в защите, и это расценивали, как факты, говорящие против меня. Я не скрывал и от суда того, что, по моему мнению, весь суд и все расследования дела Стародворского проходили как бы под стеклянным колпаком: — охранники внимательнейшим образом следили за ним и знали все, что в нем происходить. Ста­родворский не только присутствовал на всех заседаниях, но он вел очень откровенные переговоры с своими судья­ми и свидетелями, кто верил ему и кто помогал ему оправдаться. О делах суда он знал гораздо более меня.

В одном из первых заседаний суда по делу Ста­родворского судьи потребовали от меня объяснений, кто (332) из шлиссельбуржцев соглашались на необходимости опуб­ликовать документы Стародворского и со слов кого из них я написал примечания к четвертому прошению. Хо­тя судьи знали, о ком из шлиссельбуржцев идет речь и кто мне дал сведения для известного примечания, но я отказался указать на какие-нибудь имена. Я знал, что некоторым из принимавших участие в суде, особенно в начале его — до разоблачения Азефа, очень хотелось, как обвиняемыми, вместе со мной, привлечь к делу и Лопатина, Морозова, Новорусского и др. Я никоим образом не хотел этого допустить. Поэтому всю ответственность за издание листка я взял исключительно на себя и этого держался во все время разбора дела Стародворского. На том же заседании суда речь шла о каком-то (теперь не помню) резком письме Лопатина о Стародворском, по по­воду которого мне скоро написал Лопатин.

По поводу того, что о деле Стародворского я сообщил Лопатину, он в одном из своих ко мне писем (26. 11. 1908.) написал:

„Везде и всегда суды не признают частных разговоров, частной переписки и пр. и принуж­дают свидетелей выкладывать устно и письменно все, что им известно. Но это длинная тема. Во всяком случае возвращаю Вам Ваше письмо с моей припиской, быть может, несколько ядовитой, но вполне справедливой. Мо­жете поступить с этими документами как знаете.

Можете представить его (письмо) в суд или нет. Это Ваше дело, а мне это совершенно безразлично.

Не могу не высказать по этому поводу одного сомнения.

Обыкновенно допросы по делам этого рода не про­изводятся в присутствии обвиняемого; а равно и письменные документы предъявляются только судь­ям, которыми избираются люди, пользующееся безусловным доверием обеих сторон. Делается это потому, что если бы подозрения против обвиняемого подтвердились и он оказался действительно шпионом, то многие из (333) свидетелей и авторов письменных документов могли бы пострадать от руки правительства.

Даже признаваемые самим Стародворским документы № 1. и № 4., а равно и ходившие о нем слухи (из т р е х источников), по-видимому, приглашали и в данном слу­чае к такому осторожному образу действий. Но парижский суд, как кажется, смотрит на это иначе. Он не то вручил Стародворскому на прочтение мое письмо, не то — что еще хуже — рассказал его ему своими словами. В результате — ругательное и угрожающее письмо Стародворского ко мне. Беда, конечно, небольшая — я не из робких, — но и удовольствие невелико. Sapienti sat."

Все, что в этом письме писал мне Лопатин, я передал суду, но официально передал от своего имени, а не от имени Лопатина, опять-таки, чтобы не вмешивать его в это дело, как обвиняющей и нападающей стороной. Он, как и Морозов и Новорусский, все время были в деле только, как свидетели.

Все мои главные свидетели находились в России, там были все мои связи по „Былому", там были мои связи с охранниками. Я имел полное основание ждать полного разгрома всего, что связано было со мной в России, если бы я пошел навстречу суду и дал бы ему возможность по­дробно разбираться в моих русских связях. Меня не совсем понимали даже Морозов и Новорусский и даже Ло­патин. Они присылали мне подробные письма о деле Ста­родворского для передачи суду. Морозов тогда же прислал записку под заглавием: „Для заявления на суде между Бурцевым и Стародворским". Я им всем отвечал, что категорически отказываюсь передавать суду присылаемые ими письма и записки и самих их просил этого не делать, чтобы не расширять дела, и предупреждал их, что иначе оно может кончиться катастрофой в Петербурге.

На суде о своих делах я говорил только в таких рамках, в каких мог бы говорить в присутст­вии явных информаторов Департамента Полиции. Я был убежден, что ничего из того, о чем будет говориться (334) на суде, не останется неизвестным в Департаменту Полиции. Поэтому я взял на себя все обвинение и не вмешивал в дело никого другого.

Все это, видимо, сильно раздражало суд и он не скрывал ко мне враждебного настроения. Это явно оказа­лось в его приговоре.

Суд на меня все время производил вообще очень тя­желое впечатление.

С одной стороны, я ясно видел, как судьи жестоко ошибаются и как они не понимают дела, которым за­нимались, а между тем это были видные политические, об­щественные и революционные деятели. Они с необычайным упрямством защищали абсурды и никак не могли понять, как их обманывает Стародворский.

С другой стороны, я видел, что Стародворский продолжает играть комедию и, для своей защиты, попытается обмануть и суд и общественное мнение. Для меня не бы­ло сомнения, что за спиной Стародворского находятся и деятельно работают опытные охранники, которые им руководят.

Кончалось дело Стародворского тогда, когда Азеф был мной уже разоблачен. На одном из заключительных собраний суда я, обращаясь к судьям сказал:

— В начале заседаний вы спрашивали меня, не воз­буждено ли против меня какого-нибудь другого дела, аналогичного делу Стародворского. Тогда то дело было строго конспиративно. Оно только разбиралось. Тогда я не имел права вам сказать, о ком шла речь. Теперь я могу вам это сказать.

Мои судьи поняли, о чем я хочу говорить.

— Знаем! знаем! — закричали они все вместе.

— Я знаю, — ответил я, — что теперь вы знаете об этом дел, но все-таки позвольте мне по его поводу сказать вам несколько слов.

Ц. К. партий эсеров тогда обвинял меня в клевете против главы „Боевой Организации", пользовавшегося полным доверием всей партии, Азефа, которого я называл предателем и агентом полиции. В настоящее время все, (335) и партия эсеров в частности, признали, что я прав. Азеф теперь уличен, как предатель и агент полиции. Товарищи, защищавшие его, глубоко ошибались, защищая его и обвиняя меня. Они не понимали людей, они не понимали революционного дела, они — политически близорукие, слепые люди, а я — я верно оценивал людей, и не был политическим слепцом. Я умел разбираться в обвинениях. Все мои доказательства оказались верными. Я не был никаким орудием в руках Департамента Полиции и не укрывал агентов полиции, как это делали эсеры. Я честно обвинял Азефа. Я также честно обвиняю Ста­родворского.

Все то, что я говорил по поводу дела Азефа, я, ко­нечно, относил и к делу Стародворского. Судьи это то­гда же поняли. Не мог этого не понять и Стародворский. Он знал, что я прав, а он — агент Департамента Полиции.

Судьи не могли не признать, что я был прав в целом ряде других обвинений, аналогичных с обвинением Стародворского, и никто из них не мог привести ни одного случая, где бы я ошибочно кого-нибудь обвинял. Но тем не менее они продолжали говорить, что в деле Стародворского я ошибаюсь. Впоследствии они все должны были признать, что и в этом деле я был прав, а они позорно ошибались.

Незадолго до окончания суда я передал судьям за­писку, где формулировал свое отношение к делу Старо­дворского.

Приведу здесь из нее несколько строк.

„Почти год тому назад мной были опубликованы че­тыре документа, прннадлежащие г. Стародворскому. Опубликовал я их исключительно потому, что все их считал и считаю до сих пор за документы, писанные г. Стародворским.

О подложности 1 и 4-го документа не может быть речи, так как они не оспариваются и г. Стародворским.

Что касается документов № 2 и 3, то, несмотря на (336) протесты г. Стародворского, я их также не считаю под­ложными. Я их видел лично сам, при обстановке, не допускающей мысли о подделке, и мой взгляд на эти до­кументы разделялся в то время тремя лицами, принадле­жащими к нашей среде и заинтересованными лишь в одной правде. За это говорила мне серьезность и ультрасекрет­ность путей, которыми я добыл свои документы, и то, что эти два документа получены мною одновременно среди сотен и тысяч других документов, в подложности которых невозможно и сомневаться, и то, что во все время моих аналогичных приобретений документов я ни разу подложных не получал.

При опубликовании документов я выслушал мнения многих революционных и общественных деятелей, многих шлиссельбуржцев, но ничьего согласия не требовал и сделал все так, как подсказывала мне совесть и мое понимание служения революционной борьбе. Я считал обязательным в наше страшное время со всей энергией бо­роться против всего, что я считаю отступлением в ре­волюционной борьбе, и думал и продолжаю думать, что ка­кой бы шлиссельбуржец ни был, но кто взял в руки перо, чтобы написать что-нибудь вроде первого или четвертого документа Стародворского или второго и третьего до­кумента, наперед должен знать, что всякий революционный суд безусловно оправдает опубликование таких ,,секретных" документов и осудит их авторов."

На последнем заседании суда, обращаясь к Стародворскому, я сказал ему:

— Припомните, Н. П., мою просьбу в Петербурге. Я тогда просил вас уйти от общественной деятельности и обещал в таком случае не поднимать вашего дела. Вы дали мне слово и нарушили его, и вот почему я счел те­перь нужным выступить против вас. Но я и теперь готов простить вам и вашу слабость в тюрьме и все то, что вы делали после тюрьмы, но я не могу вам простить, что вы здесь на третейском суде, пред судьями, созна­тельно говорили неправду. Вы знаете прекрасно, что вы писали эти заявления. Этой неправды на суде я вам (337) простить не могу и заявляю вам, что это позволяет мне очень дурно думать о вас и в настоящее время.

На суде я избегал каких бы то ни было разговоров с Стародворским, кроме официальных — во время до­проса.

Мое положение во время заседания суда было вообще тяжелое. Хозяева той квартиры, где происходил наш суд, были всецело на стороне Стародворского и, как большинство судей, они своим теплым отношением к нему старались загладить тяжесть моих обвинений. В их глазах, как „клеветник" и легкомысленный обвинитель, я был человеком едва терпимым в их квартире, и терпим временно — пока шел суд. И это было после того, как раньше, на этой самой квартире я не раз бывал и меня там всегда встречали очень радушно.

Для того, чтобы показать, как во время дела Старо­дворского относились ко мне очень многие, приведу один, два примера.

Когда началось дело Стародворского, один из русских адвокатов, сочувствовавщий изданию „Былого", поехал в Швейцарию и там рассчитывал собрать для его издания нужные средства. Из Монтрё (в октябре 1908 г.) он писал мне:

„Хотел собрать в Монтрё денег, но вместо денег набрал целый короб нелестных и даже просто ругательных отзывов о Вас и редакции „Былого". История с Стародворским перебудоражила всех. Все о ней говорят, но многие, если верить словам доктора Ч., возмущены ею, как легкомысленнейшей сплетней. Говорят, что Вы не сохранили секрета, что Вы говорили утвердительно о теперешнем положении Стародворского в то время, как все это было еще слухами, требовавшими только проверки. История эта многих заставляет сомневаться в целесооб­разности поддерживать редакцию, якобы шагающую через трупы почтенных сограждан."

В то же самое время другой мой корреспондент тоже из Швейцарии сообщил мне по поводу писем, (338) опубликованных некоторыми шлиссельбуржцами в Петербурге в защиту Стародворского: „благодаря письму Лукашевича и других шлиссельбуржцев, здесь даже Валаамовы ослицы заговорили против Вас."

Третий корреспондент, имевший возможность познако­миться с тем, как велось дело на нашем третейском суде, писал мне: „На меня удручающе подействовал этот процесс. А что если суд не признает 2 и 3 до­кументы? Неужели судьи больше поверили человеку, приз­навшему 1 и 4 документы, чем Вам и Н. А. Морозову?"

То, что говорили авторам приведенных писем в Швейцарии, в то время говорили очень многие и заграницей, и в России. Они не сознавали, как были обмануты, и, спа­сая кого, вредили таким изданиям, как „Былое", и помо­гали охранникам делать их дело. Когда впоследствии они и увидели, что были не правы, вредное дело уже было сделано, и сами они легко забывали сыгранную ими вред­ную и позорную роль.


(339)