Книга вторая

Вид материалаКнига

Содержание


О том, как надо судить о поведении человека пред лицом смерти
О том, что наш дух препятствует себе самому
О том, что трудности распаляют наши желания
Подобный материал:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   50
^ О ТОМ, КАК НАДО СУДИТЬ О ПОВЕДЕНИИ ЧЕЛОВЕКА ПРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ


Когда мы судим о твердости, проявленной человеком пред лицом смерти,

каковая есть несомненно наиболее значительное событие нашей жизни,

необходимо принять во внимание, что люди с трудом способны поверить, будто

они и впрямь подошли уже к этой грани. Мало кто умирает, понимая, что минуты

его сочтены; нет ничего, в чем нас в большей мере тешила бы обманчивая

надежда; она непрестанно нашептывает нам: "Другие были больны еще тяжелее, а

между тем не умерли. Дело обстоит совсем не так уже безнадежно, как это

представляется; и в конце концов господь явил немало других чудес".

Происходит же это оттого, что мы мним о себе слишком много; нам кажется,

будто совокупность вещей испытает какое-то потрясение от того, что нас

больше не будет, и что для нее вовсе не безразлично, существуем ли мы на

свете; к тому же наше извращенное зрение воспринимает окружающие нас вещи

неправильно, и мы считаем их искаженными, тогда как в действительности оно

само искажает их; в этом мы уподобляемся едущим по морю, которым кажется,

будто горы, поля, города, земля и небо двигаются одновременно с ними:


Provehimur portu, terraeque urbesque recedunt.


{Мы покидаем гавань, и города и земли скрываются из виду [1] (лат. )}


Видел ли кто когда-нибудь старых людей, которые не восхваляли бы доброе

старое время, не поносили бы новые времена и не возлагали бы вину за свои

невзгоды и горести на весь мир и людские нравы?


Iamque caput quassans, grandis suspirat arator,

Et cum tempora temporibus praesentia confert

Praeteritis, laudat fortunas saepe parentis,

Et crepat antiquun genus ut pietate repletum.


{Старик-пахарь со вздохом качает головой и, сравнивая настоящее с

прошлым, беспрестанно восхваляет благоденствие отцов, твердя о том, как

велико было благочестие предков [2] (лат. ).}


Мы ко всему подходим с собственной меркой, и из-за этого наша смерть

представляется нам событием большой важности; нам кажется, будто она не

может пройти бесследно, без того чтобы ей не предшествовало торжественное

решение небесных светил: tot circa unum caput tumultuantes deos {Столько

богов, суетящихся вокруг одного человека [3] (лат. ).}. И чем большую цену

мы себе придаем, тем более значительной кажется нам наша смерть: "Как!

Неужели она решится погубить столько знаний, неужели причинит столько

ущерба, если на то не будет особого волеизъявления судеб? Неужели она с тою

же легкостью способна похитить столь редкостную и образцовую душу, с какою

она похищает душу обыденную и бесполезную? И эта жизнь, обеспечивающая

столько других, жизнь, от которой зависит такое множество других жизней,

которая дает пропитание стольким людям, которой принадлежит столько места,

должна будет освободить это место совершенно так же, как та, что держится на

тоненькой ниточке?"

Всякий из нас считает себя в той или иной мере чем-то единственным, и в

этом - смысл слов Цезаря, обращенных им к кормчему корабля, на котором он

плыл, слов, еще более надменных, чем море, угрожавшее его жизни:


Italiam si, caelo auctore, recusas,

Me pete: sola tibi causa haec est iustra timoris,

Vectorem non nosse tuum; perrumpe procellas,

Tutela secure mei;


{Если небо повелевает тебе покинуть берега Италии, повинуйся мне. Ты

боишься только потому, что не знаешь, кого ты везешь; несись же сквозь бурю,

твердо положившись на мою защиту [4] (лат. ).}


или, например, этих:


credit iam digna pericula Caesar

Fatis esse suis; tantusque evertere, dixit,

Me superis labor est, parva quem puppe sedentem

Tam magno petiere mari?


{Цезарь счел тогда, что эти опасности достойны его судьбы. Видно,

сказал он, всевышним необходимо приложить такое большое усилие, чтобы

погубить меня, если они насылают весь огромный океан на утлое суденышко, на

котором я нахожусь [5](лат. ).}


а также нелепого официального утверждения, будто солнце на протяжении

года, последовавшего за его смертью, носило на своем челе траур по нем:


Ille etiam extincto miseratus Caesare Romam,

Cum caput obscura nitidum ferrugine texit,


{Когда Цезарь угас, само солнце скорбело о Риме и, опечалившись,

прикрыло свой сияющий лик зловещей темной повязкой [6] (лат. ).}


и тысячи подобных вещей, которыми мир с такой поразительной легкостью

позволяет себя обманывать, считая, что небеса заботятся о наших нуждах и что

их бескрайние просторы откликаются на малейшие поступки: Non tanta caelo

societas nobiscum est, ut nostro fato mortalis sit ille quoque siderum

fulgor {Нет такой неразрывной связи между небом и нами, чтобы сияние

небесных светил должно было померкнуть вместе с нами [7] (лат. ).}.

Итак, нельзя признавать решимость и твердость в том, кто, кем бы он ни

был, еще не вполне уверен, что пребывает в опасности; и даже если он умер,

обнаружив эти высокие качества, но не отдавая себе отчета, что умирает, то и

этого недостаточно для такого признания: большинству людей свойственно

выказывать стойкость и на лице и в речах; ведь они пекутся о доброй славе,

которою хотят насладиться, оставшись в живых. Мне доводилось наблюдать

умирающих, и обыкновенно не преднамеренное желание, а обстоятельства

определяли их поведение. Если мы вспомним даже о тех, кто лишил себя жизни в

древности, то и тут следует различать, была ли их смерть мгновенною или

длительною. Некий известный своею жестокостью император древнего Рима

говорил о своих узниках, что хочет заставить их почувствовать смерть; и если

кто-нибудь из них кончал с собой в тюрьме, этот император говаривал:

"Такой-то ускользнул от меня"; он хотел растянуть для них смерть и, обрекая

их на мучения, заставить ее почувствовать [8]:


Vidimus et toto quamvis in corpore caeso

Nil animae letale datum, moremque nefandae

Durum saevitae pereuntis parcere morti.


{Видели мы, что, хотя все его тело было истерзано, смертельный удар еще

не нанесен, и что безмерно жестокий обычай продлевает его еле теплящуюся

жизнь [9] (лат. ).}


И действительно, совсем не такое уж великое дело, пребывая в полном

здравии и душевном спокойствии, принять решение о самоубийстве; совсем

нетрудно изображать храбреца, пока не приступишь к выполнению замысла; это

настолько нетрудно, что один из наиболее изнеженных людей, когда-либо живших

на свете, Элагабал [10], среди прочих своих постыдных прихотей, возымел

намерение покончить с собой - в случае если его принудят к этому

обстоятельства - самым изысканным образом, так, чтобы не посрамить всей

своей жизни. Он велел возвести роскошную башню, низ и фасад которой были

облицованы деревом, изукрашенным драгоценными камнями и золотом, чтобы

броситься с нее на землю; он заставил изготовить веревки из золотых нитей и

алого шелка, чтобы удавиться; он велел выковать золотой меч, чтобы

заколоться; он хранил в сосудах из топаза и изумруда различные яды, чтобы

отравиться. Все это он держал наготове, чтобы выбрать по своему желанию один

из названных способов самоубийства:


Impiger et fortis virtute coacta.


{... ретивый и смелый по необходимости [11] (лат. ).}


И все же, что касается этого выдумщика, то изысканность всех

перечисленных приготовлений побуждает предполагать, что если бы дошло до

дела, и у него бы кишка оказалась тонка. Но, говоря даже о тех, кто, будучи

более сильным, решился привести свой замысел в исполнение, нужно всякий раз,

повторяю, принимать во внимание, был ли нанесенный ими удар таковым, что у

них не было времени почувствовать его следствия; ибо еще неизвестно,

сохраняли бы они твердость и упорство в столь роковом стремлении, если б

видели, как медленно покидает их жизнь, если б телесные страдания сочетались

в них со страданиями души, если б им представлялась возможность раскаяться.

Во время гражданских войн Цезаря Луций Домиций [12], будучи схвачен в

Абруццах, принял яд, но тотчас же раскаялся в этом. И в наше время был такой

случай, что некто, решив умереть, не смог поразить себя с первого раза

насмерть, так как страстное желание, жить, обуявшее его естество, сковывало

ему руку; все же он нанес себе еще два-три удара, но так и не сумел

превозмочь себя и нанести себе смертельную рану. Когда стало известно, что

против Плавция Сильвана [13] затевается судебный процесс, Ургулания, его

бабка, прислала ему кинжал; не найдя в себе сил заколоться, он велел своим

людям вскрыть ему вену. В царствование Тиберия Альбуцилла [14], приняв

решение умереть, ранила себя настолько легко, что доставила своим врагам

удовольствие бросить ее в тюрьму и расправиться с вей по своему усмотрению.

То же произошло и с полководцем Демосфеном [15] после его похода в Сицилию.

Гай Фимбрия [16], нанеся себе слишком слабый удар, принудил своего слугу

прикончить его. Напротив, Осторий [17], не имея возможности действовать

собственной рукой, не пожелал воспользоваться рукой своего слуги для

чего-либо иного, кроме как для того, чтобы тот крепко держал перед собой

кинжал; бросившись с разбегу на его острие, Осторий пронзил себе горло. Это

поистине такое яство, которое, если не обладаешь луженым горлом, нужно

глотать не жуя; тем не менее император Адриан повелел своему врачу указать и

очертить у него на груди то место возле соска, удар в которое был бы

смертельным и куда надлежало метить тому, кому он поручит его убить. Вот

почему, когда Цезаря спросили, какую смерть он находит наиболее легкой, он

ответил: "Ту, которой меньше всего ожидаешь и которая наступает мгновенно"

[18].

Если сам Цезарь решился высказать такое суждение, то и мне не зазорно

признаться, что я думаю так же.

"Мгновенная смерть, - говорит Плиний, - есть высшее счастье

человеческой жизни" [19]. Людям страшно сводить знакомство со смертью. Кто

боится иметь дело с нею, кто не в силах смотреть ей прямо в глаза, тот не

вправе сказать о себе, что он приготовился к смерти; что же до тех, которые,

как это порою случается при совершении казней, сами стремятся навстречу

своему концу, торопят и подталкивают палача, то они делают это не от

решимости; они хотят сократить для себя срок пребывания с глазу на глаз со

смертью. Им не страшно умереть, им страшно умирать,


Emori nolo, sed me esse mortuum nihil aestimo.


{Я не боюсь оказаться мертвым; меня страшит умирание [20] (лат. ).}


Это та степень твердости, которая, судя по моему опыту, может быть

достигнута также и мною, как она достигается теми, кто бросается в гущу

опасностей, словно в море, зажмурив глаза.

Во всей жизни Сократа нет, по-моему, более славной страницы, чем те

тридцать дней, в течение которых ему пришлось жить с мыслью о приговоре,

осуждавшем его на смерть, все это время сживаться с нею в полной

уверенности, что приговор этот совершенно неотвратим, не выказывая при этом

ни страха, ни душевного беспокойства и всем своим поведением и речами

обнаруживая скорее, что он воспринимает его как нечто незначительное и

безразличное, а не как существенное и единственно важное, занимающее собой

все его мысли.

Помпоний Аттик [21], тот самый, с которым переписывался Цицерон, тяжело

заболев, призвал к себе своего тестя Агриппу и еще двух-трех друзей и сказал

им: так как он понял, что лечение ему не поможет и что все, что он делает,

дабы продлить себе жизнь, продлевает вместе с тем и усиливает его страдания,

он решил положить одновременно конец и тому и другому; он просил их одобрить

его решение и уж во всяком случае избавить себя от труда разубеждать его.

Итак, он избрал для себя голодную смерть, но случилось так, что,

воздерживаясь от пищи, он исцелился: средство, которое он применил, чтобы

разделаться с жизнью, возвратило ему здоровье. Когда же врачи и друзья,

обрадованные столь счастливым событием, явились к нему с поздравлениями, их

надежды оказались жестоко обманутыми; ибо, несмотря на все уговоры, им так и

не удалось заставить его изменить принятое решение: он заявил, что поскольку

так или иначе ему придется переступить этот порог, то раз он зашел уже так

далеко, он хочет освободить себя от труда начинать все сначала. И хотя

человек, о котором идет речь, познакомился со смертью заранее, так сказать

на досуге, он не только не потерял охоты встретиться с нею, но, напротив,

всей душой продолжал жаждать ее, ибо, достигнув того, ради чего он вступил в

это единоборство, он побуждал себя, подстегиваемый своим мужеством, довести

начатое им до конца. Это нечто гораздо большее, чем бесстрашие перед лицом

смерти, это неудержимое желание изведать ее и насладиться ею досыта.

История философа Клеанфа [22] очень похожа на только что рассказанную.

У него распухли и стали гноиться десны; врачи посоветовали ему воздержаться

от пищи; он проголодал двое суток и настолько поправился, что они объявили

ему о полном его исцелении и разрешили вернуться к обычному образу жизни. Он

же, изведав уже некую сладость, порождаемую угасанием сил, принял решение не

возвращаться вспять и переступил порог, к которому успел уже так близко

придвинуться.

Туллий Марцеллин [23], молодой римлянин, стремясь избавиться от

болезни, терзавшей его сверх того, что он соглашался вытерпеть, захотел

предвосхитить предназначенный ему судьбой срок, хотя врачи и обещали если не

скорое, то во всяком случае верное его исцеление. Он пригласил друзей, чтобы

посовещаться с ними. Одни, как рассказывает Сенека, давали ему советы,

которые из малодушия они подали бы и себе самим; другие из лести советовали

ему сделать то-то и то-то, что, по их мнению, было бы для него всего

приятнее. Но один стоик сказал ему следующее: "Не утруждай себя, Марцеллин,

как если бы ты раздумывал над чем-либо стоящим. Жить - не такое уж великое

дело; живут твои слуги, живут и дикие звери; великое дело - это умереть

достойно, мудро и стойко. Подумай, сколько раз проделывал ты одно и то же -

ел, пил, спал, а потом снова ел; мы без конца вращаемся в том же кругу. Не

только неприятности и несчастья, вынести которые не под силу, но и

пресыщение жизнью порождает в нас желание умереть". Марцеллину не столько

нужен был тот, кто снабдил бы его советом, сколько тот, кто помог бы ему в

осуществлении его замысла, ибо слуги боялись быть замешанными в подобное

дело. Этот философ, однако, дал им понять, что подозрения падают на домашних

только тогда, когда осуществляются сомнения, была ли смерть господина вполне

добровольной, а когда на этот счет сомнений не возникает, то препятствовать

ему в его намерении столь же дурно, как и злодейски убить его, ибо


Invitum qui servat idem facit occidenti.


{Спасти человека против воли - все равно что совершить убийство [24]

(лат. ).}


Он сказал, сверх того, Марцеллину, что было бы уместным распределить по

завершении жизни кое-что между теми, кто окажет ему в этом услуги, напомнив,

что после обеда гостям предлагают десерт. Марцеллин был человеком

великодушным и щедрым: он оделил своих слуг деньгами и постарался утешить

их. Впрочем, в данном случае не понадобилось ни стали, ни крови. Он решил

уйти из жизни, а не бежать от нее; не устремляться в объятия смерти, но

предварительно познакомиться с нею. И чтобы дать себе время основательно

рассмотреть ее, он стал отказываться от пищи и на третий день, велев обмыть

себя теплой водой, стал медленно угасать, не без известного наслаждения, как

он говорил окружающим. И действительно, пережившие такие замирания сердца,

возникающие от слабости, говорят, что они не только не ощущали никакого

страдания, но испытывали скорее некоторое удовольствие, как если бы их

охватывал сон и глубокий покой.

Вот примеры заранее обдуманной и хорошо изученной смерти.

Но желая, чтобы только Катон [25], и никто другой, явил миру образец

несравненной доблести, его благодетельная судьба расслабила, как кажется,

руку, которой он нанес себе рану. Она сделала это затем, чтобы дать ему

время сразиться со смертью и вцепиться ей в горло и чтобы пред лицом грозной

опасности он мог укрепить в своем сердце решимость, а не ослабить ее. И если

бы на мою долю выпало изобразить его в это самое возвышенное мгновение всей

его жизни, я показал бы его окровавленным, вырывающим свои внутренности, а

не с мечом в руке, каким запечатлели его ваятели того времени: ведь для

этого второго самоубийства потребовалось неизмеримо больше бесстрашия, чем

для первого.


Глава XIV


^ О ТОМ, ЧТО НАШ ДУХ ПРЕПЯТСТВУЕТ СЕБЕ САМОМУ


Забавно представить себе человеческий дух, колеблющийся между двумя

равными по силе желаниями. Он несомненно никогда не сможет принять решение,

ибо склонность и выбор предполагают неравенство в оценке предметов. И если

бы кому-нибудь пришло в голову поместить нас между бутылкой и окороком,

когда мы в одинаковой мере хотим и есть и пить, у нас не было бы, конечно,

иного выхода, как только умереть от голода и от жажды. Чтобы справиться с

этой трудностью, стоики, когда их спрашивают, что же побуждает нашу душу

производить выбор в тех случаях, когда два предмета в наших глазах

равноценны, или отбирать из большого числа монет именно эту, а не другую,

хотя все они одинаковы и нет ничего, что заставляло бы нас отдать ей

предпочтение, отвечают, что движения души такого рода произвольны и

беспорядочны и вызываются посторонним, мгновенным и случайным воздействием.

На мой взгляд, следовало бы скорее сказать, что всякая вещь, с которой нам

приходится иметь дело, неизменно отличается от подобной себе, сколь бы

незначительным это различие ни было, и что при взгляде на нее или при

прикосновении к ней мы ощущаем нечто такое, что соблазняет и привлекает нас,

определяя наш выбор, даже если это и не осознано нами. Равным образом, если

мы вообразим веревку, одинаково крепкую на всем ее протяжении, то решительно

невозможно представить себе, что она может порваться, - ибо где же в таком

случае, она окажется наименее крепкой? Порваться же целиком она также не

может, ибо это противоречило бы всему наблюдаемому нами в природе. Если

кто-нибудь добавит к этому еще теоремы, предлагаемые нам геометрией и

неопровержимым образом доказывающие, что содержимое больше, нежели то, что

содержит его, что центр равен окружности, что существуют две линии, которые,

сближаясь друг с другом, все же никогда не смогут сойтись, а сверх того, еще

философский камень, квадратуру круга и прочее, в чем причины и следствия

столь же несовместимы, - он сможет извлечь, пожалуй, из всего этого

кое-какие доводы в пользу смелого утверждения Плиния: solum certum nihil

esse certi, et homine nihil miserius aut superius {Одно несомненно, что нет

ничего несомненного, и что человек - самое Жалкое и вместе с тем

превосходящее всех существо [1] (лат. )}.


Глава XV


^ О ТОМ, ЧТО ТРУДНОСТИ РАСПАЛЯЮТ НАШИ ЖЕЛАНИЯ


Нет ни одного положения, которому не противостояло бы противоречащее

ему, говорит наиболее мудрая часть философов [1]. Недавно я вспомнил

замечательные слова одного древнего мыслителя [2], которые он приводит, дабы

подчеркнуть свое презрение к смерти: "Никакое благо не может доставить нам

столько же удовольствия, как то, к потере которого мы приготовились". In

aequo est dolor amissae rei, et timor amittendae {Страшиться потерять

какую-нибудь вещь - все равно что горевать о ее утрате [3] (лат. ).}, -

говорит тот же мыслитель, желая доказать, что наслаждение жизнью не может

доставить нам истинной радости, если мы страшимся расстаться с нею. Мне

кажется, что следовало бы сказать совершенно обратное, а именно: мы держимся

за это благо с тем большей цепкостью и ценим его тем выше, чем мы

неувереннее в нем и чем сильнее страшимся лишиться его. Ведь вполне

очевидно, что подобно тому как огонь, войдя в соприкосновение с холодом,

становится ярче, так и наша воля, сталкиваясь с препятствиями, закаляется и

оттачивается:


Si nunquam Danaen habuisset aenea turris,

Non esset Danae de Iove facta parens,


{Если бы Даная не была заточена в медную башню, она не родила бы

Юпитеру сына (лат. )}


и что нет, естественно, ничего столь противоположного нашему вкусу, как

пресыщение удовольствиями, и ничего столь для него привлекательного, как то,

что редко и малодоступно: omnium rerum voluptas ipso quo debet fugare

periculo crescit{Всякое удовольствие усиливается от той самой опасности,

которая может нас лишить его [5] (лат. ).}.


Galla, nega; satiatur amor, nisi gaudia torquent.


{Галла, откажи мне: ведь если к радости не примешивается страдание,

наступает пресыщение любовью [6] (лат. ).}


Желая оградить супругов от охлаждения любовного пыла, Ликург повелел

спартанцам посещать своих жен не иначе, как только тайком, и, найди их

кто-нибудь вместе, это повлекло бы за собой такой же позор, как если бы то

были люди, не связанные брачными узами [7]. Трудности в отыскании надежного

места для встреч, опасность быть застигнутыми врасплох, страх перед

ожидающим назавтра позором,


et languor, et silentium,

Et latere petitus imo spiritus,


{... и томность, и молчание, и вздох из глубины души [8] (лат. ).}


это-то и создает острую приправу.

Сколько сладострастных забав порождается весьма скромными и пристойными

рассуждениями о делах любви [8].

Сладострастие любит даже усиливать себя посредством боли; оно гораздо

острее, когда обжигает и сдирает кожу. Куртизанка Флора рассказывала, что

она никогда не спала с Помпеем без того, чтобы не оставить на его теле

следов своих укусов [10]:


Quod petiere, premunt arcte, faciuntque dolorem

Corporis, et dentes inlidunt saepe labellis:

Et stimuli subsunt, qui instigant laedere id ipsum

Quodcumque est, rabies unde illae germina surgunt.


{Они неистово сжимают в объятиях предмет своих вожделений, и, причиняя

телу боль, нередко впиваются зубами в губы, тайное жало заставляет их

терзать то, чем и вызвано их неистовство [11] (лат. ).}


Так же обстоит дело и со всем другим: трудность придает вещам цену.

Тот, кто живет в провинции Анкона, охотнее дает обет совершить паломничество

к святому Иакову Компостельскому, а жители Галисии - к богоматери Лоретской

[12]; в Льеже высоко ценят луккские целебные воды, а в Тоскане - целебные

воды в Спа; в фехтовальной школе, находящейся в Риме, почти вовсе не увидишь

жителей этого города, но зато там сколько угодно французов. И великий Катон,

уподобляясь в этом всем нам, был пресыщен своею женою до полного отвращения

к ней, пока она принадлежала ему, и начал жаждать ее, когда ею стал обладать

другой [18].

Я удалил с конского завода и отправил в табун старого жеребца, который,

даже ощущая близ себя запах кобыл, оставался бессильным; доступность

удовлетворения похоти вызвала в нем пресыщение своими кобылами. Совсем иначе

обстоит дело с чужими, и при виде любой из них, появляющейся близ его

пастбища, он разражается неистовым ржанием и загорается столь же бешеным

пылом, как прежде.

Наши желания презирают и отвергают все находящееся в нашем

распоряжении; они гонятся лишь за тем, чего нет:


Transvolat in medio posita, et fugientia captat.


{Он пренебрегает тем, что доступно, и гонится за тем, что от него

ускользает [14] (лат. ).}


Запретить нам что-либо, значит придать ему в наших глазах заманчивость:


nisi tu servare puellam

Incipis, incipiet desinere esse mea;


{Если ты перестанешь стеречь свою дочь, она тотчас же перестанет быть

моею [15] (лат. ).}


предоставить же его сразу, значит заронить в нас к нему презрение. И

отсутствие, и обилие действуют на нас одинаково:


Tibi quod superest, mihi quod delit, dolet.


{Ты жалуешься на обилие, я - на скудость [16] (лат. ).}


И желание, и обладание в равной мере тягостны нам. Целомудрие любовниц

несносно; но чрезмерная доступность и уступчивость их, говоря по правде, еще

несноснее. Это оттого, что досада и раздражение возникают из высокой оценки

того, что вызывает наше желание, ибо она обостряет и распаляет любовь;

однако обладание вдосталь порождает в нас холодность, и страсть становится

вялой, притупленной, усталой, дремлющей:


Si qua volet regnare diu, contemnat amantem.


{Если кто хочет надолго сохранить свою власть над возлюбленным, пусть

презирает его [17] (лат ).}


... contemnite, amantes,

Sic hodie veniet si qua negavit heri.


{Влюбленные, высказывайте презрение, и та, что вчера отвергла вас,

сегодня будет сама навязываться [18] (лат. )}


Чего ради Поппея [19] вздумала прятать под маской свою красоту, если не

для того, чтобы придать ей в глазах любовников еще большую цену? Почему

женщины скрывают до самых пят те прелести, которые каждая хотела бы показать

и которые каждый желал бы увидеть? Почему под столькими покровами,

наброшенными один на другой, таят они те части своего тела, которые главным

образом и являются предметом наших желаний, а следовательно и их

собственных? И для чего служат те бастионы, которые наши дамы начали с

недавнего времени воздвигать на своих бедрах, если не для того, чтобы

дразнить наши вожделения и, отдаляя нас от себя, привлекать к себе?


Et fugit ad salices, et sе cupit ante videri.


{Убегает к ветлам, но жаждет, чтобы я раньше ее увидел [20] (лат. ).}


Interdum tunica duxit opera moram.


{Нередко закрытая туника привлекает внимание [21] (лат. ).}


К чему эти уловки девического стыда, эта неприступная холодность, это

строгое выражение в глазах и на всем лице, это подчеркнутое неведение тех

вещей, которые они знают лучше нас с вами, будто бы обучающих их всему

этому, если не для того, чтобы разжечь в нас желание победить, преодолеть,

разметать все эти церемонии и преграды, мешающие удовлетворению нашей

страсти? Ибо не только наслаждение, но и гордое сознание, что ты соблазнил и

заставил безумствовать эту робкую нежность и ребячливую стыдливость, обуздал

и подчинил своему любовному экстазу холодную и чопорную бесстрастность,

одержал верх над скромностью, целомудрием, сдержанностью, - в этом, по

общему мнению, для мужчины и в самом деле великая слава; и тот, кто советует

женщинам отказаться от всего этого, совершает предательство и по отношению к

ним, и по отношению к себе самому. Нужно верить, что сердце женщины трепещет

от ужаса, что наши слова оскорбляют ее чистый слух, что она ненавидит нас за

то, что мы произносим их, и уступает лишь нашему грубому натиску, склоняясь

перед насилием. Красота, сколь бы могущественной она ни была, не в состоянии

без этого восполнения заставить поклоняться себе. Взгляните на Италию, где

такое обилие ищущей покупателя красоты, и притом красоты исключительной;

взгляните, к скольким уловкам и вспомогательным средствам приходится ей там

прибегать, чтобы придать себе привлекательность! И все же, что бы она ни

делала, - поскольку она продажна и доступна для всех, - ей не удается

воспламенять и захватывать. Вообще - и это относится также и к добродетели -

из двух равноценных деяний мы считаем более прекрасным сопряженное с

большими трудностями и большей опасностью.

Божественный промысел преднамеренно допустил, чтобы святая церковь его

была раздираема столькими треволнениями и бурями. Он сделал это затем, чтобы

разбудить этой встряскою благочестивые души и вывести их из той праздности и

сонливости, в которые их погрузило столь длительное спокойствие. И если

положить на одну из двух чаш весов потери, понесенные нами в лице многих

заблудших, а на другую - выгоду от того, что мы вновь стали дышать полной

грудью и, взбудораженные этой борьбой, обрели наше былое рвение и душевные

силы, то, право, не знаю, не перевесит ли польза вреда.

Полностью устранив возможность развода, мы думали укрепить этим брачные

узы; но, затянув узы, налагаемые на нас принуждением, мы в той же мере

ослабили и обесценили узы, налагаемые доброй волей и чувством. В древнем

Риме, напротив, средством, поддерживавшим устойчивость браков, долгое время

пребывавших незыблемыми и глубоко почитаемыми, была неограниченная свобода

их расторжения для каждого выразившего такое желание; поскольку у римлян

существовала опасность потерять своих жен, они окружали их большей заботой,

нежели мы, и, несмотря на полнейшую возможность развода, за пятьсот с лишним

лет здесь не нашлось никого, кто бы ею воспользовался: Quod licet, ingratum

est; quod non licet acrius urit {Дозволенное не привлекает, недозволенное

распаляет сильнее [22] (лат. )}.

К вышесказанному можно добавить мнение одного древнего автора,

считавшего, что смертные казни скорее обостряют пороки, чем пресекают их;

что они не порождают стремления делать добро (ибо это есть задача разума и

размышления), но лишь стремление не попадаться, творя злые дела: Latius

excisae pestis contagia serpunt {Зло, которое считали выкорчеванным,

исподволь распространяется [23](лат. ).}.

Не знаю, справедливо ли это суждение, но по личному опыту знаю, что

меры подобного рода никогда не улучшают положения дел в государстве: порядок

и чистота нравов достигаются совершенно иными средствами.

Древнегреческие историки упоминают об аргиппеях, обитавших по соседству

со Скифией [24]. Они жили без розог и карающей палки; никто между ними не

только не помышлял о нападении на другие народы, но, больше того, если

кто-нибудь спасался к ним бегством, он пользовался у них полной свободой -

такова была чистота их жизни и их добродетель. И никто не осмеливался

преследовать укрывшегося у них. К ним обращались за разрешением споров,

возникавших между жителями окрестных земель.

Существуют народы, у которых охрана садов и полей, если они хотят их

уберечь, осуществляется при помощи сетки из хлопчатой бумаги, и она

оказывается более надежной и верной, чем наши изгороди и рвы [25]: Furem

signata sollicitant. Aperta effractarius praeterit {Двери на запоре

привлекают вора; открытыми взломщик пренебрегает [26] (лат. ).}. Среди всего

прочего, ограждающего мой дом от насилий, порождаемых нашими гражданскими

войнами, его оберегает, быть может, и легкость, с какою можно проникнуть в

него. Попытки как-то защититься распаляют дух предприимчивости, недоверие -

желание напасть. Я умерил пыл наших солдат, устранив из их подвигов этого

рода какой бы то ни было риск и лишив их тем самым даже крупицы воинской

славы, которая обычно оправдывает и покрывает такие дела: когда правосудия

больше не существует, все, что сделано смело, то и почетно. Я же превращаю

захват моего дома в предприятие для трусов и негодяев. Он открыт всякому,

кто постучится в него; весь его гарнизон состоит из одного-единственного

привратника, как это установлено старинным обычаем и учтивостью, и

привратник этот нужен не для того, чтобы охранять мои двери, но для того,

чтобы пристойно и гостеприимно распахивать их. У меня нет никаких других

стражей и часовых, кроме тех, которые мне даруют светила небесные. Дворянину

не следует делать вид, будто он собирается защищаться, если он и впрямь не

подготовлен к защите. Кто уязвим хоть с одной стороны, тот уязвим отовсюду:

наши отцы не ставили своей целью строить пограничные крепости. Способы

штурмовать - я имею в виду штурмовать без пушек и без большой армии -

захватывать наши дома с каждым днем все умножаются, и они совершеннее

способов обороны. Изобретательность, как правило, бывает направлена именно в

эту сторону: над захватом ломают голову все, над обороной - только богатые.

Мой замок был достаточно укреплен по тем временам, когда его возводили. В

этом отношении я ничего к нему не добавил и всегда опасался, как бы крепость

его не обернулась против меня самого; к тому же, когда наступит мирное

время, понадобится уничтожить некоторые из его укреплений. Опасно

отказываться от них навсегда, но трудно вместе с тем и полагаться на них,

ибо во время междоусобиц иной из числа ваших слуг может оказаться

приверженцем партии, которой вы всего больше и опасаетесь, и где религия

доставляет благовидный предлог, там нельзя доверять даже родственникам,

поскольку у них есть возможность сослаться на высшую справедливость.

Государственная казна не в состоянии содержать наши домашние гарнизоны;

это ее истощило бы. Не можем содержать их и мы, ибо это привело бы нас к

разорению или - что еще более тягостно и более несправедливо - к разорению

простого народа. Государство от моей гибели нисколько не ослабеет. В конце

концов, если вы гибнете, то в этом повинны вы сами, и даже ваши друзья

станут в большей мере винить вашу неосторожность и неосмотрительность, чем

оплакивать вас, а также вашу неопытность и беспечность в делах, которые вам

надлежало вести. И если столько хорошо охраняемых замков подверглось потоку

и разграблению, тогда как мой все еще пребывает в полной сохранности, то это

наводит на мысль, уж не погубили ли они себя именно тем, что тщательно

охранялись. Ведь это порождает стремление напасть и оправдывает действия

нападающего: всякая охрана связана с представлением о войне. Если того

пожелает господь, она обрушится, разумеется, и на меня, но я-то во всяком

случае не стану ее призывать: дом мой - убежище, в котором я укрываюсь от

войн. Я пытаюсь оградить этот уголок от общественных бурь, как пытаюсь

оградить от них и другой уголок у себя в душе. Наша война может сколько

угодно менять свои формы; пусть эти формы множатся, пусть возникают новые

партии; что до меня, то я не пошевелюсь.

Во Франции немало укрепленных замков, но, насколько мне известно, из

людей моего положения лишь я один всецело доверил небу охрану моего жилища.

Я никогда не вывозил из него ни столового серебра, ни фамильных бумаг, ни

ковров. Я не хочу ни наполовину бояться, ни наполовину спасаться. Если

полное и искреннее доверие к воле господней может снискать ее

благосклонность, то она пребудет со мной до конца дней моих, если же нет, то

я пребывал под ее сенью достаточно долго, чтобы счесть длительность этого

пребывания поразительной и отметить ее. Неужели? Да, вот уже добрых тридцать

лет [27]!