Книга вторая
Вид материала | Книга |
- Ал. Панов школа сновидений книга вторая, 799.92kb.
- Книга первая, 3542.65kb.
- Художник В. Бондарь Перумов Н. Д. П 26 Война мага. Том Конец игры. Часть вторая: Цикл, 6887.91kb.
- Книга тома «Русская литература», 52.38kb.
- Изменение Земли и 2012 год (книга 2) Послания Основателей, 4405.79kb.
- Изменение Земли и 2012 год (книга 2) Послания Основателей, 4405.03kb.
- Вестника Космоса Книга вторая, 2982.16kb.
- Комментарий Сары Мэйо («Левый Авангард», 48/2003) Дата размещения материала на сайте:, 2448.02kb.
- Книга вторая испытание, 2347.33kb.
- Книга вторая, 2074.19kb.
те нелепые основания, на которых покоятся такого рода вздорные притязания.
Пока человек будет убежден, что сам обладает какой-то силой и средствами, он
никогда не признает, чем он обязан своему владыке; он, как говорится, всегда
будет раздуваться в вола, и следует его несколько развенчать.
Посмотрим на каком-нибудь наглядном примере, что дала человеку его
философия.
Посидоний [190], страдавший от тяжкой болезни, которая заставляла его
корчиться от боли и скрежетать зубами, желая обмануть свою боль, кричал ей:
"Можешь делать со мной все, что тебе угодно, но все же я не скажу, что ты -
боль". Он испытывал такие же страдания, как и мой слуга, но старался, чтобы
по крайней мере его язык оставался верен наставлениям его школы; однако
разве это не пустые слова? Re succumbere non oportebat verbis gloriantem {Не
следовало сдаваться на деле, если на словах был героем [191] (лат. ).}.
Аркесилай [192] был измучен подагрой. Однажды, когда Карнеад пришел его
навестить и, весьма огорченный, уже собирался уходить, Аркесилай позвал его
и, указывая на свои ноги и грудь, сказал: "Знай, что ничего из ног не
поднялось сюда". Это, конечно, было неплохо сказано: хотя Аркесилай терзался
болью и рад был бы от нее избавиться, все же эта боль не сломила его сердца,
не обессилила его. Посидоний, боюсь, сохранял непреклонность скорее на
словах, чем на деле. А Дионисий Гераклейский [193] под влиянием мучительной
болезни глаз был вынужден совсем отречься от своих стоических принципов.
Но даже если наука действительно, как утверждают философы, сглаживает и
притупляет остроту испытываемых нами страданий, то не происходит ли это с
еще большим успехом и более очевидным образом при отсутствии всяких знаний?
Философ Пиррон [194], будучи застигнут разразившимся на море сильнейшим
штормом, указал своим спутникам как на образец для подражания на спокойствие
и невозмутимость находившейся с ним на корабле свиньи, которая переносила
бурю без малейшего страха. Уроки, которые мы можем извлечь из философии,
сводятся в конечном счете к примерам о каком-нибудь силаче или погонщике
мулов, которые, как правило, несравненно меньше боятся смерти, боли и других
бедствий и проявляют такую твердость, какой никогда не могла внушить наука
человеку, который не был подготовлен к этому от рождения и в силу
естественной привычки. Разве не благодаря своему неведению дети меньше
страдают, когда делают надрезы на их нежной коже, чем взрослые? А разве
лошадь по этой же причине не страдает меньше, чем человек? Сколько больных
породила одна лишь сила воображения! Постоянно приходится видеть, как такие
больные делают себе кровопускания, очищают желудок и пичкают себя
лекарствами, стремясь исцелиться от воображаемых болезней. Когда у нас нет
настоящих болезней, наука награждает нас придуманными ею. На основании
изменившегося цвета лица или кожи тела у вас находят катаральный процесс;
жаркая погода сулит вам лихорадку; определенный завиток линии жизни на вашей
левой руке предвещает вам в ближайшем времени некое серьезное заболевание
или даже полное разрушение вашего здоровья. Нельзя оставить в покое даже
веселую бодрость молодости, надо убавить у нее крови и сил, чтобы они на
беду как-нибудь не обратились против нее же самой. Сравните жизнь человека,
находящегося во власти таких выдумок, с жизнью крестьянина, который следует
своим природным склонностям, который расценивает все вещи только с точки
зрения того, чего они стоят в данный момент, которому неведомы ни наука, ни
предвещания, который болен только тогда, когда он действительно болен, в
отличие от первого, у которого камни иной раз возникают раньше в душе, чем в
почках, и который своим воображением предвосхищает боль и сам бежит ей
навстречу, словно боясь, что ему не хватит времени страдать от нее, когда
она действительно на него обрушится.
То, что я говорю здесь о медицине, может быть применено ко всякой
науке. Отсюда мнение тех древних философов, которые считали высшим благом
признание слабости нашего разума. В отношении моего здоровья мое невежество
дает мне столько же оснований надеяться, как и опасаться, и потому, не
располагая ничем, кроме примеров, которые я вижу вокруг себя, я выбираю из
множества известных мне случаев наиболее меня обнадеживающие.
Безукоризненное и крепкое здоровье я приветствую с распростертыми объятиями
и тем полнее им наслаждаюсь, что в настоящее время оно для меня стало уже не
обычным, а довольно редким явлением; я не хочу поэтому нарушать его
сладостного покоя горечью какого-нибудь нового и стеснительного образа
жизни. Мы можем видеть на примере животных, что душевные волнения вызывают у
нас болезни.
Говорят, что туземцы Бразилии умирают только от старости [195], и
объясняют это действием целительного и превосходного воздуха их страны, я же
склонен скорее приписывать это их безмятежному душевному покою, тому, что
душа их свободна от всяких волнующих страстей, неприятных мыслей и
напряженных занятий, тому, что эти люди живут в удивительной простоте и
неведении, без всяких наук, без законов, без королей и религии.
И чем иным объясняется то, что мы наблюдаем повседневно, а именно, что
люди совсем необразованные и неотесанные являются наиболее подходящими и
пригодными для любовных утех, что любовь какого-нибудь погонщика мулов
оказывается иногда гораздо более желанной, чем любовь светского человека, -
как не тем, что у последнего душевное волнение подрывает его физическую
силу, ослабляет и подтачивает ее?
Душевное волнение ослабляет и подрывает обычно и телесные силы, а
вместе с тем также и саму душу. Что делает ее болезненной, что доводит ее
так часто до маний, как не ее собственная порывистость, острота, пылкость и
в конце концов ее собственная сила? Разве самая утонченная мудрость не
превращается в самое явное безумие? Подобно тому, как самая глубокая дружба
порождает самую ожесточенную вражду, а самое цветущее здоровье - смертельную
болезнь, точно так же глубокие и необыкновенные душевные волнения порождают
самые причудливые мании и помешательства; от здоровья до болезни лишь один
шаг. На поступках душевнобольных мы убеждаемся, как непосредственно безумие
порождается нашими самыми нормальными душевными движениями. Кто не знает,
как тесно безумие соприкасается с высокими порывами свободного духа и с
проявлениями необычайной и несравненной добродетели? Платон утверждает, что
меланхолики - люди, наиболее способные к наукам и выдающиеся. Не то же ли
самое можно сказать и о людях, склонных к безумию? Глубочайшие умы бывают
разрушены своей собственной силой и тонкостью. А какой внезапный оборот
вдруг приняло жизнерадостное одушевление у одного из самых одаренных,
вдохновенных и проникнутых чистейшей античной поэзией людей, у того великого
итальянского поэта, подобного которому мир давно не видывал [196]? Не обязан
ли был он своим безумием той живости, которая для него стала смертоносной,
той зоркости, которая его ослепила, тому напряженному и страстному влечению
к истине, которое лишило его разума, той упорной и неутолимой жажде знаний,
которая довела его до слабоумия, той редкостной способности к глубоким
чувствам, которая опустошила его душу и сразила его ум? Я ощутил скорее
горечь, чем сострадание, когда, будучи в Ферраре, увидел его в столь жалком
состоянии, пережившим самого себя, не узнающим ни себя, ни своих творений,
которые без его ведома были у него на глазах изданы в изуродованном и
неряшливом виде.
Если вы хотите видеть человека здоровым и уравновешенным, в спокойном и
нормальном расположении духа, позаботьтесь, чтобы он не был мрачным, ленивым
и вялым. Нам следует поглупеть, чтобы умудриться, и ослепить себя, чтобы
дать вести себя.
Если мне скажут, что преимущество иметь притупленную и пониженную
чувствительность к боли и страданиям связано с той невыгодой, что
сопровождается менее острым и менее ярким восприятием радостей и
наслаждений, то это совершенно верно; но, к несчастью, мы так устроены, что
нам приходится больше думать о том, как избегать страданий, чем о том, как
лучше радоваться, и самая ничтожная боль ощущается нами острее, чем самое
сильное наслаждение. Segnius homines bona quam mala sentiunt {Люди более
чувствительны к боли, чем к наслаждению [197] (лат. ).}. Мы ощущаем
несравненно острее самое пустяковое заболевание, чем самое полное здоровье:
pungit
In cute vix summa violatum plagula corpus
Quando valere nihil quemquam movet. Нос luvat unum
Quod me non torquet latus aut pes: cetera quisquam
Vix queat aut sanum sese, aut sentire valentem.
{Мы остро ощущаем самый легкий укол и не испытываем никакого
наслаждения от того, что здоровы. С нас достаточно, чтобы у нас не болел бок
или нога, но мы почти не отдаем себе отчета в том, что здоровы и хорошо себя
чувствуем [198] (лат. ).}
Наше хорошее самочувствие означает лишь отсутствие страдания. Вот
почему та философская школа, которая особенно превозносила наслаждение,
рассматривала его как отсутствие страдания. Не испытывать страдания значит
располагать наибольшим благом, на какое человек может только надеяться; как
сказал Энний,
Nimium boni est, cui nihil est mali [199].
Действительно, то острое и приятное ощущение, которое присуще некоторым
наслаждениям и которое как будто выше простого ощущения здоровья и
отсутствия боли, то действенное и бурное наслаждение, жгучее и жалящее, -
ведь даже оно имеет целью лишь устранить страдание. Даже вожделение,
испытываемое нами к женщине, направлено лишь к стремлению избавиться от
мучения, порождаемого пылким и неистовым желанием; мы жаждем лишь утолить
его и успокоиться, освободившись от этой лихорадки. Так же обстоит и в
других случаях.
Поэтому я и говорю, что если простота приближает нас к избавлению от
боли, то она тем самым приближает нас к блаженному состоянию, учитывая то,
как мы по природе своей устроены.
Однако отсутствие боли не следует представлять себе столь тупым, чтобы
оно равносильно было полной бесчувственности. Крантор [200] справедливо
оспаривал эпикуровскую бесчувственность, доказывая, что ее нельзя расширять
настолько, чтобы в ней отсутствовал даже всякий намек на страдание. Я совсем
не преклоняюсь перед такой бесчувственностью, которая и нежелательна и
невозможна. Я рад, если я не болен, но если я болен, то хочу это знать; и
если мне делают прижигание или разрез, я хочу ощущать их. В самом деле,
уничтожая ощущение боли, одновременно уничтожают и ощущение наслаждения, и в
конечном счете человек перестает быть человеком. Istud nihil dolere, non
sine magna mercede contingit immanitatis in animo, stuporis in corpore {Это
бесчувствие достигается немалой ценой, за счет очерствения души и оцепенения
тела [201] (лат. ).}.
Страдание тоже должно занимать свое место в жизни человека. Человек не
всегда должен избегать боли и не всегда должен стремиться к наслаждению.
Большая честь для неведения - то, что само знание бросает нас в его
объятия в тех случаях, когда знание оказывается бессильным помочь нам
облегчить наши страдания. В таких случаях знание вынуждено идти на эту
уступку; оно принуждено предоставлять нам свободу и возможность укрыться в
лоне неведения, спасаясь от ударов судьбы и ее напастей. Действительно, что
иное означает проповедуемый знанием совет отвращаться мыслью от переживаемых
злоключений и воспоминаний об утраченных благах и, в утешение от зол
сегодняшнего дня, думать о прошедших радостях, призывать на помощь
исчезнувшее душевное довольство в противовес тому, что нас сейчас удручает:
Levationes aegritudinum in avocatione a cogitanda molestia et revocatione ad
contemplandas voluptates ponit {Для облегчения наших страданий, - говорит
(Эпикур), - следует избегать тягостных мыслей и думать о приятном [202]
(лат. ).}? Разве это не значит, что там, где знание оказывается бессильным,
оно пускается на хитрость и проявляет гибкость там, где ему недостает силы?
В самом деле, что за утешение не только для философа, но и просто для
разумного человека, если в тот момент, когда он страдает от мучительного
приступа лихорадки, предложить ему предаться воспоминаниям о превосходном
греческом вине? Это означало бы скорее обострить его мучение:
Che ricordarsi il ben doppia la noia.
{Воспоминание о былом счастье усугубляет горе [203] (ит. ).}
Такого же порядка и другой даваемый философами совет - помнить только о
радостных событиях прошлого и изглаживать воспоминание о пережитых
злоключениях, как если бы искусство забвения было в нашей власти. А вот еще
малоутешительный совет:
Suavis est laborum praeteritorum memoria.
{Сладостна память о минувших трудностях [205] (лат. ).}
Я не понимаю, как философия, которая обязана вооружить меня для борьбы
с судьбой, внушить мне мужество и научить попирать ногами все человеческие
бедствия, может дойти до такой слабости, чтобы с помощью этих нелепых и
трусливых изворотов заставить меня сдаться? Ведь память рисует нам не то,
что мы выбираем, а что ей угодно. Действительно, нет ничего, что так сильно
врезывалось бы в память, как именно то, что мы желали бы забыть; вернейший
способ сохранить и запечатлеть что-нибудь в нашей душе - это стараться
изгладить его из памяти. Неверно утверждение: Est situm in nobis, ut et
adversa quasi perpetua oblivione obruamus, et secunda iucunde et suaviter
meminerimus {В нашей власти почти полностью вытравить из памяти наши
злоключения и с радостью вспоминать только о счастливых часах [206] (лат.
).}, но зато верно другое: Memini etiam quae nolo, oblivisci non possum,
quae volo {Я вспоминаю о вещах, которые хотел бы забыть: я не в состоянии
забыть того, о чем желал бы не помнить [207] (лат. ).}. Кому принадлежит
этот совет? Тому, qui se unus sapientem profiteri sit ausus {Единственному
человеку, который осмелился назвать себя мудрецом [208](лат. ).}.
Qui genus humanum ingenio superavit et omnis Praestrinxit stellas,
exortus ut aetherius sol {Он, превзошедший своим дарованием людей и всех
затмивший, подобно восходящему солнцу, заставляющему померкнуть звезды [209]
(лат. ).}.
Но разве вычеркнуть и изгладить из памяти не есть вернейший путь к
неведению? Iners malorum remedium ignorantia est { Незнание - негодное
средство избавиться от беды [210] (лат. ).}. Мы встречаем немало подобных
наставлений которые предлагают нам в тех случаях, когда разум бессилен,
довольствоваться пустенькими и плоскими утешениями, лишь бы они давали нам
душевное спокойствие. Там, где философы не в силах залечить рану, они
стараются усыпить боль и прибегают к другим паллиативам. Мне думается, они
не будут отрицать того, что если бы им удалось наладить людям спокойную и
счастливую жизнь, хотя бы и основанную на поверхностной оценке вещей, они не
отказались бы от этого:
potare et spargere flores
Incipiam, patiarque vel inconsultus haberi.
{Начну пить и рассыпать цветы, хотя бы под страхом прослыть
безрассудным [211] (лат. ).}
Многие философы согласились бы с Ликасом, который, ведя добродетельную
жизнь, живя тихо и спокойно в своей семье, выполняя все свои обязанности по
отношению к чужим и своим и умело охраняя себя от всяких бедствий, вдруг,
впав в душевное расстройство, вообразил, что он все время находится в театре
и смотрит там представления, пьесы и самые прекрасные спектакли. Едва лишь
врачи исцелили его от этого недуга, как он стал требовать, чтобы они вернули
его во власть этих чудесных видений:
Polr те occidistis amici,
Non servastis, ait, cui sic extorta voluptas
Et demptua per vim mentis gratissimus error.
{О, друзья, не спасли вы меня, а убили, - вскричал тот, чье наслаждение
разрушили, насильно лишив его самого приятного для его души обмана [212]
(лат. ).}
Подобное же произошло с Трасилаем, сыном Пифодора, возомнившим, будто
все корабли, приходящие в Пирей и бросающие якорь в его гавани, состоят у
него на службе: он радостно встречал их, поздравляя с благополучным
прибытием. Когда же его брат Критон исцелил его от этой фантазии, Трасилай
непрерывно сокрушался об утрате того блаженного состояния, в котором он
пребывал, не зная никаких горестей [213]. Это самое утверждается в одном
древнегреческом стихе, где говорится, что не в мудрости заключается сладость
жизни [214]: en tv fronein gar mhden hdiotoz bioz.
Да и в "Екклезиасте" сказано: "Во многой мудрости много печали; и кто
умножает познания - умножает скорбь" [215].
И, наконец, к тому же самому сводится последнее наставление,
разделяемое почти всеми философами и гласящее, что, если из-за изобилия
бедствий жизнь делается невыносимой, надо положить ей конец: Placet? pare.
Non placet? quacunque vis, exi {Мила тебе она? В таком случае терпи! Не
нравится? Тогда любым способом уходи [216] (лат. ).}; Pungit dolor? Vel
fodiat sane Si nudus es, da iugulum; sin tectus armis Vulcaniis, id est
fortitudine, resiste {Тебя мучит боль? Она терзает тебя? Согни выю, если ты
беззащитен, если же ты прикрыт щитом Вулкана, т. е. мужеством,
сопротивляйся! [217] (лат. )}, а также девиз, который применяли в этом
случае сотрапезники в древней Греции, - Aut bibat, aut abeat; {Пусть либо
пьет, либо уходит [218] (лат. ).} (изречение, которое у гасконца,
произносящего обычно "v" вместо "b", звучит еще лучше, чем у Цицерона):
Vivere si recte nescis, decede peritis;
Lusisti satis, edisti satis atque bibisti;
Tempus abire tibi est, ne potum largius aequo
Rideat et pulset lasciva decentius aetas;
{Если ты не умеешь как следует пользоваться жизнью, уступи место тем,
кто умеет. Ты уже вдоволь поиграл, вдоволь поел и выпил, настало время тебе
уходить, чтобы молодежь, которой это больше пристало, не подняла тебя на
смех и не прогнала тебя, если ты хватил лишнего [219] (лат. ).}
разве и то и другое не означает признания своего бессилия и попытку
искать спасения даже не в неведении, а в самой глупости, в бесчувствии и в
небытии?
Democritum postquam matura vetustas
Admonuit memorem motus languescere mentis,
Sponte sua leto caput obvius obtulit ipse.
{Когда зрелая старость уже предупредила Демокрита о том, что разум его
ослабел, он сам, памятуя о неизбежном, добровольно пошел навстречу смерти
[220] (лат. ).}
В этом же смысле высказывался и Антисфен [221], заявлявший, что надо
запастись либо умом, чтобы понимать, либо веревкой, чтобы повеситься. В этом
же духе истолковывал Хрисипп следующие слова поэта Тиртея [222]:
Приблизиться либо к добродетели, либо к смерти.
Кратет [223], со своей стороны, утверждал, что если не время, то голод
исцеляет от любви, а кому оба эти средства не по вкусу, пусть запасается
веревкой.
Тот самый Секстий [224], о котором Сенека и Плутарх отзываются с таким
глубоким почтением, отказался от всего и погрузился в изучение философии;
увидев, что успехи его слишком медленны и требуют слишком длительных усилий,
он пришел к выводу, что ему остается только броситься в море. Не будучи в
состоянии овладеть наукой, он кинулся в объятия смерти.
Вот как гласит закон по этому поводу: если с кем-нибудь приключится
большая и непоправимая беда, то прибежище к его услугам, и можно найти
спасение, расставшись с телом, как с ладьей, которая дала течь, ибо лишь