Марк Азов ицик шрайбер в стране большевиков эпизоды

Вид материалаДокументы

Содержание


Часто бес сидит в еврее
В флибустьерском дальнем синем море
Вижу, как у читателя глаза сходятся к переносице.)
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6
Всем известно, что при споре

^ Часто бес сидит в еврее

И подсказывает мысли

Побойчей да поострее.


В кармане пальто у Ицика лежал рубль, а Ицик в книжках читал, что швейцару, подающему пальто, положены чаевые, и он, содрогаясь от ужаса своего поступка, полез в карман за рублем... И надо отдать должное автору великих творений: от "Ибикуса" до "Петра Первого" и "Хождений по мукам", – он понял жест и бросился вон из комнаты. Так что никто теперь не знает, даже Ицику не верится: а был ли рубль-то?

Ташкент кишмя кишел знаменитостями и тифозными, и умирающими от голода, хотя Алайский базар поражал воображение горами всякой-разной еды. Здесь можно было встретить Фаину Раневскую, менявшую чай на хлеб, а председатель корейского колхоза сдал в "фонд обороны" миллион рублей в мешках из-под проданного риса. Какой-то запредельный идиот на ходу отрезал курдюк у живого барана... Армии отступали к Волге, госпиталя переполнялись тяжелораненными, и стойкий запах гноя не выветривался из коридоров... Но ничего этого вы не найдете в стихах детей света, как Ицик про себя называл "Поэтов круглого стола".

Впоследствии их назовут поколением "Бригантины", хотя это было не одно, а несколько поколений, истребленных войной. Первыми были "ифлийцы" (Ицик тоже мечтал учиться в ИФЛИ – Институте философии, литературы, истории), им первым


"Надоело говорить и спорить

И любить усталые глаза.

^ В флибустьерском дальнем синем море

Бригантина поднимает паруса..."


Странная вещь: Павел Коган, автор "Бригантины", умер не в своей постели, а от пули финской "кукушки" в батальоне лыжников на войне, и его друзья из плеяды поэтов-лейтенантов прошли огни и воды, не дожили только до медных труб. Ицик успел побывать и в отрогах Сихотэ-Алиня, и в пустыне Кара-Кум, и на Гиндукуше, и в Иране, и даже пытался бежать через границу в Афганистан (это особая эпопея), воевал в Польше и в Пруссии, и в самом Берлине, но и ему не хватало бригантины, было и тошно, и скушно, будто из дому не выходил и даже форточки не открывал... Я думаю, ответ простой и самый прямой: железный занавес. Куда ни ткнись – упираешься лбом в идеологические ворота... вот и хочется "на волю, в пампасы!"

И Ицик вытаскивал увязающие ноги из трясины реализма. Провожал завистливым взглядом след за кормой уплывающей бригантины... но к какому-то берегу он должен был сам пристать.

Его постоянно преследовала одна и та же мелодия. Она то приближалась, то отдалялась, смотря куда он шел. И хотя он передвигался в пространстве, мелодия выплывала из времени, из бездонной его глубины. И в конце концов он набрел на колодец, из которого шел этот звук. На одном из тротуаров в тени джиды (шелковицы) над арыком стоял старый еврей в заурядном поношенном пиджаке, с двугорбым носом и огромными марсианскими глазами, прикрытыми полусферами век.

Глаза были мертвы – старик слеп. Но это не мешало ему играть на скрипке. Он играл с утра до вечера, без видимой передышки, одну непрерывную мелодию "Плач Израиля", и это был безысходный, надрывающий любую живую душу плач и только плач... У ног плачущего еврея лежал распахнутый футляр от скрипки, и он поражал воображение прохожих порою больше, чем сама игра... Футляр был переполнен деньгами, охапки бумажных купюр вываливались через верх на грязные плиты тротуара, и никто не смел подбирать, хотя скрипач был слеп и, казалось, не слышал ничего, кроме голоса скрипки. Напротив: люди бросали еще и еще, вокруг старика не редела толпа слушающих и не скудела рука дающего.

Плакал Израиль – предсмертная скорбь миллионных толп, втекающих в ворота освенцимов, сливалась в этот миг с жалобой бредущих по пустыням древних бездомных погонщиков стад. "Шма Исроэл!" – слушай, Израиль... Но в толпе слушающих Ицик был единственный еврей. Старика окружали казахи, плосколицые, в новеньких зеленых гимнастерках – видно, из маршевой роты, – которых гнали на фронт. Они стояли долго, и командир не посмел их отогнать. Потом эти степные люди развязали свои кошельки, и в футляр от скрипки посыпались деньги...


От автора. Я уже говорил в начале сего повествования, что у Ицика не было родины, лишь ветерок дальних странствий катил его по земле... Но тут его охватило предчувствие родины.


Ицик будто впервые увидел Ташкент: слепые дувалы старого города и верблюды, обдающие его презрением с высоты, и обиженный крик ишака, и размытые фигуры женщин в паранджах сливаются с выгоревшей листвой и гипсовой пылью.

Но это лишь одно лицо Востока. У этого многоликого идола безраздельная власть над красками неба и земли. По утрам небо откровенно небесного цвета и хочется гнать туда, в идиллическую прохладу, своих овечек... Ицику пришлось побывать и в пустыне, и там, где пустыня входит в стык с небом, заставленным горами, которые на закате светятся изнутри.

После войны, где-то в пятидесятых, на первой разрешенной выставке Рериха все увидели светящиеся горы, и дежурные искусствоведы писали, мол, художнику так хочется все видеть в сказочном свете… Дурье! Просто человек не прозевал Гималаи.


Ицик, конечно же, знал, что он еврей – его даже арестовали за антисемитизм... (^ Вижу, как у читателя глаза сходятся к переносице.) Дело в том, что помощника Шрайбера-папы по хозяйственной части узбеки побили в трамвае палками за то, что "евреи понаехали". Шрайбер-старший, бывший красный кавалерист, пошел к секретарю ЦК Узбекистана Усману Юсупову, с которым они вместе воевали еще в Гражданскую, и Усман, не долго думая, спустил указание: за всякое проявление антисемитизма тут же взымать штраф – 200 рублей... И вот наш Ицик висит на подножке переполненного трамвая, а какой-то русский парень тоже желает на этой подножке уместиться и так комментирует происходящее:

– Некуда ногу поставить – везде уже жид стоит!

Тут бы ему в морду дать, но Ицик, большой гуманист, просит еще:

– А ну повтори, что ты сказал!

– А что я такого сказал?

– Ты сказал "жид"! "Жид" ты сказал! Жид!..

В этот момент к ним пробивается из вагона усатый узбек-милиционер, и парень мгновенно "линяет" – спрыгивает с подножки.

– Ки-ито сказал "джид"? – вопрошает блюститель порядка.

И весь вагон дружно свидетельствует против Ицика: все слышали, как он три раза повторил это нехорошее слово. А двухсот рублей – платить штраф у Ицика сроду не было, пришлось идти в отделение... Правда, там ему позволили позвонить домой, после чего и часа не прошло, как начальник отделения наложил в штаны, потому что грянул звонок от самого Усмана Юсупова...

Нет, Ицик никогда не забывал, что он еврей.

И, наконец, там же, в Ташкенте, Ицик встретил первого в своей жизни сиониста. Он был "вечный" и вечно голодный студент, прошедший насквозь четыре университета в Европе, и бежал от Гитлера через Польшу. Ицику он почему-то доверился, рассказал про Палестину и Конгресс Сиона – "государство в пути". С тех пор Ицик уже не вылезал из публичной библиотеки Ташкента, где был уникальный и на редкость открытый по тем временам восточный отдел, и читал все, что попадалось, из истории евреев.

О, как он теперь жалел, что прожил целых шестнадцать лет в Европе! Он, в чьих жилах текла кровь Востока! В тысячелетьях и тысячелетьях теряется след его народа. Предки Израиля Шрайбера грузили домашним скарбом худых верблюдов и уходили в гипсовую пустыню из самых древних земных цивилизаций: шумерской, египетской, вавилонской, чтобы остаться наедине со "звездным небом над головой и нравственным законом внутри себя". А в варварской Европе и сейчас бесчинствуют германцы в рогатых шлемах, – так думал Ицик, выходя из библиотеки, и под ноги ему стелил дороги медленный мудрый Восток. Пусть пока всего лишь Средний. Отсюда, как пилот на пеленг, он шел на Плач Израиля...

Но путь Израиля Шрайбера к Ближнему Востоку лежал через многострадальную Европу. Хотя первый шаг он сделал все-таки в Ташкенте.

Перед отправкой на фронт приехал из Ашхабада, где его гоняли в пустыне. После Ашхабада – Ташкент, будто вымытый, с урюком и голубыми тенями.

Провожала Зоя Туманова. Они сидели на ступеньках крыльца маленького домика в Прянишниковом переулке. Он глядел на свои яловые сапоги, смазанные вазелином, и мимоходом на ее коленки. Так и запомнил: грустные коленки...

У него новые погоны, его ждет эшелон и все, что за этим следует, у нее белый бант, как у маминой послушной девочки. Но так мог бы увидеть любой прохожий. А они знали еще что-то, чего и до сих пор не знают...

Шестьдесят лет – срок непостижимый для нашей бренной плоти. Зоя – раненная птица не может взлететь над ахматовским двориком, но прилетели строчки:


"Где он, этот мир чудес?.."

"Где он, этот взлет стиха?.."


...В небе над горами Галилеи повисла полоска пепла – сгорело облако. Прощай, Ташкент.