И. А. Родионов Наше преступление

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19

Акулина открыла свои огромные глаза и, как сова на свету, хлопая веками, бестолково заметалась на лавке, но наконец пришла в себя и, догадавшись, откуда исходили разбудившие ее звуки, стала шарить руками по окну.

– Ох, Господи, совсем заспалась, забыла, как и окно открывается... – сказала она.

Катерина встала было, чтобы помочь свекрови, но та успела уже откинуть крючок и распахнула настежь обе половинки оконца.

Свет от лампы упал на лицо Демина.

– Кто тут? а, это ты, Иван Семенович, а где же наш Ваня? – спросила Акулина и, высунув голову, оглядывала Демина со всех сторон. Ей подумалось, что сын ради шутки спрятался за спиной приятеля, и эта выходка вполне была в его духе, потому что по натуре Иван был шутник.

Демин, развеселившийся дорогой от выпитой водки и приятных размышлений, при виде баб сразу стал серьезен. Еще за минуту перед этим сказать бабам горькую правду ему не представлялось вопросом. Пришел и сказал и ничего больше. Ведь не он же убил; его совесть чиста.

– Уж не случилось ли чего худого с им, с Ва нюшкой-то? – невольно понижая голос и пытливо во все глаза глядя в нерешительное лицо Демина, спросила Акулина.

Высказанное матерью опасение сразу разомкнуло уста мужика. Избегая глядеть на баб, он заявил:

– Поди, тетка Акулина, возьми своего Ваню, на Хлябинской дороге лежит под горой... весь избитый...

– Избитый?! О-оой, да кто ж его избил? – как бы и не доверяя дурной вести, и не вполне понимая все роковое значение ее, но вся уже всколыхнувшись от испуга, спросила Акулина.

– Не знаю... только очинно избили... без памяти лежит... не откликается.

Акулина опять охнула и, схватившись за сердце, опустилась на лавку.

– Иван Семеныч, што... што с Ваней? где Ваня? – стремительно бросившись к окну, спросила Катерина.

– Да на Хлябине, Катерина Петровна... на дороге лежит... весь начисто раскровянивши... без памяти...

– Начисто? раскровянивши? – как эхо откликнулась Катерина.

– Кому перешел дорогу чадушка моя ненаглядная? Скажи, не утай, ради Христа Небёсного, Ванюшка?! Иван Семенович?! – взвыла Акулина, вскочив с лавки, и, упав всем телом на подоконник, зарыдала. От страшных воплей Акулины на соседнем дворе заворошилась собака и завыла.

Демин, отвернув лицо в сторону и схватившись рукой за подоконник, молчал.

В душе его происходила нелегкая борьба: при виде горя баб хотелось назвать убийц, но боязнь их мести, а главное – данная клятва удерживали его.

– Ничего не скажу тебе, мать, – промолвил, вздохнув Демин. – Бог все видит, Ён все скажет... а я што ж?.. я ничего не знаю.

Катерина, с минуту стоявшая в оцепенении с помертвевшим лицом и растерянными, неподвижными глазами, вдруг сорвалась с места, отыскала свои башмаки, быстро обула их на ноги, надела пальтушку и накинула на голову платок.

– Мамынька, скореича одевайся, надоть к ему, к Ва нюшке... ведь один лежит... Ну, скорее, мамынька, ради Христа Небёсного, скореича...

Но Акулина металась по лавке, голосила, причитывала и обмирала.

Катерина сама обула и одела обеспамятевшую свекровь. Дети при первом крике Акулины проснулись и вскочили с своей постели. Пятнадцатилетний Афонька тихо плакал, меньшой – Гришутка стоял понурив голову и сухими страдающими глазами, как медвежонок, исподлобья взглядывал то на мать, то на Катерину. Самая маленькая, девятилетняя Маша – любимица Ивана – громко всхлипывала, отирая кулачонками слезы со смоченного лица; все ее маленькое тело трепетало; худенькие плечи конвульсивно дергались.

– Я вас провожу, тетка Акулина? Куда же вам одним в такую темень? Теперича всякого этого народа сколько шатается..

Катерина не плакала, была даже как будто спокойна, зато все движения ее, обыкновенно размеренные и плавные, стали необычайно стремительны и быстры.

– Живой ли ён, Ва нюшка-то? Застанем ли? – спросила она Демина, выбегая со двора.

– Живой был... только плох... Катерина Петровна...

XII

абы бежали, спотыкаясь и падая. Демин запыхался и едва поспевал за Акулиной. Катерина сразу же настолько опередила своих спутников, что за околицей деревни (двор Акулины был второй от края) они сейчас же потеряли ее из вида. В ее жутко спокойном, точно окаменевшем сердце где-то в глубине теплилась искра надежды, что муж еще жив, что он выздоровеет, что неокончательно изувечен он. Она была как во сне. Надежда эта поддерживала ее бодрость, и Катерина бессознательно берегла ее, и потому-то не расспрашивала Демина подробнее о положении мужа, что боялась, как бы его объяснения не разрушили эту надежду. Знакомые попутные предметы угадывались ею в темноте скорее по привычке, чем глазами. Несколько раз споткнувшись и часто обрываясь то одной, то другой ногой, она пробежала тропинкой землю родной деревни, повернула на Брыкаловское поле, миновала место, где давеча встречала парней... Сбегая с крутого пригорка вниз к Брыкаловской усадьбе, Катерина упала и, хватаясь за землю руками, поползла вниз, – проворно поднимаясь на ноги, в то же время рассчитывая, что не потеряет даром ни единой секунды.

Впереди предстояло обогнуть Брыкаловскую усадьбу, перейти по лаве через речушку, подняться вверх на Воскресенское поле, опять спуститься вниз по глубоко врезавшейся в горе дороге и по низу дойти до Хлябинского моста через ту же речушку, делающую своим течением длинную дугообразную излучину между Брыкаловом и Хлябином, там опять надо подниматься в гору.

Время ползло необычно медленно, дорога казалась непомерно длинной. Внизу живота Катерина чувствовала давящую тяжесть, сердце билось в груди, как пойманная перепелка, но быстроту хода Катерина не уменьшала и в голову ей не приходило остановиться и передохнуть хотя бы минуту. Она благополучно пробежала и Брыкалово, и Воскресенское и очутилась перед Хлябинским мостом. Выше моста вода с шумом и бурчанием переливалась в открытые створки мельничной плотины. Все это проносилось перед Катериной, как в кошмарной сне, и все это попутное, обыденное, издавна знакомое, теперь представлялось ей иным, полным таинственного и грозного для нее значения.

Ей казалось, что не она бежала по полям, косогорам и мостам, а все эти попутные предметы сами проносились перед ней, окутанные тьмой, и каждый из них по-своему, ей одной понятным языком, говорил о страшном для нее несчастии.

Дальше начинался опять очень крутой подъем в гору. Справа, почти у самой воды, едва маячила в темноте крыша кузницы Григория – зятя старого мельника; рядом по косогору в том же дворе – лавка его дочери; еще выше – дом самого хозяина.

Все это как-то особенно нудно и тоскливо промелькнуло перед Катериной, широкими шагами, вся перегнувшись вперед, как под тяжелою ношей, взбиравшейся на крутой пригорок.

Дальше по улице деревни мимо огорода, усадьбы, парка дорога была положе и легче. Почти незаметный подъем в гору не затруднял ходьбы, зато эта часть пути показалась для Катерины самой томительной и длинной.

Вся воля ее, вся духовная жизнь и напряженные до крайности нервы – все это устремилось к одной близкой цели. Катерина не отдавала себе отчета в одолевавшей ее усталости, не чувствовала неравномерного, частого биения сердца, готового разорваться. Слух и освоившееся с темнотой зрение достигли теперь почти сверхъестественной остроты. Она пожирающим взглядом осматривалась вокруг, жадно ловила все звуки и едва только минула спускавшийся по обрыву до самой реки парк с густыми, высокими деревьями, как шум от крутящейся в порогах воды наполнил молчаливую пустоту ночи. Казалось, этот неугомонный шум только что вырвался на волю из глубокой, черной пропасти, зиявшей под ногами, с краю дороги и буйно ликовал на просторе.

Среди этого шума обостренный слух Катерины уловил необычные звуки, и баба, вся вытянувшись в струнку, на миг задержалась на месте, как на полном скаку задержавшийся ездок для того, чтобы уже в следующее мгновение чище и легче взять попутное препятствие.

Она различила нечто похожее на отдаленное храпенье. Страшная догадка молнией прожгла ее сознание, и от этой догадки морозом проняло ее всю, от корней волос до ног.

Приложив руку к колотившемуся сердцу, простоволосая, с соскользнувшим на плечи платком, Катерина, подставляя то одно, то другое ухо навстречу многозначительным для нее звукам, иногда замедленными, иногда ускоренными, но неизменно широкими, беззвучными шагами подвигалась вперед, ища роковое место, откуда исходили поразившие ее звуки.

И чем дальше в гору бежала Катерина, тем хрипение становилось слышнее и слышнее и наконец стало назойливым, ужасным.

Походило на то, будто где-то поблизости во рву или овраге завалилась спиной вниз лошадь, долго билась, но не перевернулась на ноги, а только выбилась из сил, по народному выражению «залилась», и теперь, обессиленная, уже не бьется, а только тяжко храпит, покорно ожидая смерти.

Катерина бежала, сразу взяв верное, косвенное направление, не сворачивая ни вправо, ни влево, только еще чутче прислушиваясь и зорче приглядываясь в черной тьме осенней ночи. Ею теперь всецело руководили глаза и уши, как ищейкой при отыскании дичи руководит нюх. В нескольких шагах от нее на черной земле замаячило что-то еще более черное, чем сама земля, и это черное издавало страшное храпение, которое поразило слух Катерины, и это черное, храпящее и был ее муж.

Катерина прямо с разбега упала около него и заглянула ему в лицо. Оно, сплошь залитое кровью, в темноте казалось бесформенным и черным.

– Ва-а-ня, Ва-а-нюшка, – тихонько позвала Катерина, задыхаясь от усталости и едва выговаривая имя мужа.

Он не отозвался и по-прежнему протяжно, размеренно храпел, будто совершал какое-то чрезвычайно важное дело, требующее неослабного ни на секунду внимания и методичности. В гортани у него катался и бился какой-то живой шарик, силясь вырваться наружу, но как только ему удавалось подняться до горла, то, казалось, всякий раз застревал там и с новым храпом опять опускался вниз, в гортань.

– Ва нюшка, ведь это я, жона твоя, откликнись, жаланный! – позвала она громче и прислушалась, затаив бурно рвущееся из усталой груди дыхание.

Продолжалось прежнее размеренное, методичное всхрапывание.

Сердце ударилось, как молот, и точно оборвалось в груди Катерины. Она вскрикнула, вскочила и хотела убежать куда-нибудь от этого несчастия и ужаса, но в ее сознании, как озаренная заревом пожара, на миг предстала вся та земля, которую она знала, и не было на этой земле ни одного угла, куда она могла скрыться от своего горя, и она грохнулась на землю рядом с мужем...

Руки ее попали на его голову и погрузились во что-то липкое, густое, тянущееся... а под пальцами черепные кости проваливались и шуршали, как ледок в чашке с водой...

Катерина вся содрогнулась и так порывисто и быстро отдернула руки, точно дотронулась ими до раскаленной плиты.

– О-о-о-ой! – закричала она так, точно ей сдавили горло, и в беспамятстве заметалась во все стороны, силясь подняться и убежать, но встать на ноги не могла. Она долго в безумном ужасе кричала одна, все порываясь встать и убежать, но ноги не повиновались, потом кто-то держал ее за руки и плечи, но кто именно она не знала и не могла остановиться и не кричать, точно кричала не она, а кто-то другой, вселившийся в нее. Наконец голос ее оборвался.

Не сразу она поняла, что ее держали свекровь и Демин.

Акулина уговаривала и утешала ее.

Но теперь Катерине было все равно; она ни о чем уже не жалела и не понимала, зачем уговаривает ее свекровь, хотя сознавала по-прежнему ясно, что именно случилось с ее мужем.

Акулина, посоветовавшись с Деминым, решила везти Ивана в город, в земскую больницу. Оставив Демина при Иване и беспомощной Катерине, сама она пошла в Хлябино на людской двор барской усадьбы, к арендатору имения – знакомому ей мужику.

XIII

о флигеле у арендатора уже давно спали. Акулине пришлось долго стучаться и просить, чтобы ей отперли дверь.

Жена арендатора предварительно с тревогой в голосе несколько раз окликнула ее и расспросила, зачем она пришла, и, только узнав ее, впустила и, проведя в жилую избу, зажгла жестяную лампочку.

– Такое теперича время, такое, что так-то ночью не знамши и боишься кого впустить... – как извиняясь, объяснила хозяйка Акулине, проводя ее через сенцы.

Акулина со слезами, пространно и сбивчиво рассказывала о своем горе, стоя посреди просторной избы.

Заспанный, сердитый за то, что не вовремя взбудили, в рубашке и штанах, арендатор, спустив с нар босые ноги, почесывал лохматую голову, плечи, спину и только когда добрался до поясницы, уразумел из скорбного повествования Акулины, чего хотела от него баба.

Он еще молодой мужчина, года три как разделившийся с отцом и братьями и севший на свое хозяйство, работящий и любящий до страсти свое крестьянское дело, начинал богатеть, поставлял сено в Петербург и откладывал в сберегательную кассу деньги. Соседние мужики, из зависти к его нараставшему благосостоянию, на днях ночью сожгли у него два стога клевера и грозились спалить весь хлеб, а самого убить, если пожалуется в суд.

«Впутаешься в это дело, – подумал он, – еще выставят в свидетели, наживешь себе новых нериятелев. Сожгут, совсем в раззор произведут. Нонешний народ какой? Никого не боятся. Где на них управы сыщешь?

И, силясь говорить, арендатор весь надулся, покраснел, закивал головой, затряс бородой, точно ворот рубахи жал ему шею, а когда наконец заговорил, то и видом своим и говором очень напоминал индюка.

– Ббе-еда-то у тте-ебя ббо-оль-шая-ая, те-етка Акулина, – пролопотал он. – К-ка-ак тту-ут не ппо-омочь?! Дда-а-дда все лло-ошади у мме-ня в нноч-чном... Вво-от ггре-ех от кка-акой!

После такой длинной, трудной речи Михайло поглядел на Акулину своими глубоко сидящими, красивыми глазами на густо заросшем кудрявой бородой лице и, отдохнув и почесав под мышкой, снова затряс головой и бородой.

– Тт-ы ллу-учше ссхо-оди к мме-ельнику. У нне-го ллошадь ддо-олжно ддо-ома тте-еперь... – посоветовал он.

Марья, жена Михайлы, полнолицая, еще недавно красивая, теперь оплывшая и поблеклая баба, скрестив руки на животе, не только ушами, но и губами и всем своим существом слушала рассказ Акулины и страдала вместе с ней.

– О-о-о, ох, Господи! О-оо-ох, Царица Небёсная! – с искаженным от страдания лицом восклицала она.

– Михайло, да пущай Кузька запрягет Абдулку-то. Долго ли ему? У тетки Акулины такой беды... такой беды, сын на дороге лежит при смерти, а ты посылаешь к мельнику, – сказала Марья мужу.

Михайло побагровел, еще пуще заморгал, закивал головой и бородой, еще поспешнее и уж так невнятно заговорил, что понимала его только одна жена. Сходство его с индюком при его побагровевшем лице, взъерошенной голове и бороде выступило еще разительнее.

Из его косноязычной речи можно было только догадаться, что Абдулка захромал, что Марью он давно не учил, и потому она много воли взяла, сует нос не в свое дело.

– Зза-ахромал, зза-ахромал, – передразнила жена. – Леша-ай, право леша-ай, пустая твоя сазанья голова! – и, для чего-то с сердцем переставив лампочку со стола на поставец, она проворно вздела в рукава кофту, набросила на голову платок и, крепко хлопнув дверью, босиком вышла с Акулиной во двор.

– Пойдем, родная к Степанычу. Ён старик хороший, доброе сердце имеет, не откажет. А мово-то заику хошь не проси теперича, – говорила Марья, – раз задолбил што, колом его уже не сшибешь. Такой настойчивый! такой настойчивый!А чего бы не дать? Три лошади в ночном, а Абдулка в хлеву, не надорвался бы! Такой бессовестный... такой лешай...

Мельник жил на противоположной стороне улицы, при самом впадении узкой, со светлыми водами речушки в большую реку.

Акулина в сопровождении Марьи вошла к старику в избу, подняла его с постели и ударилась ему в ноги.

Два года назад у мельника в семье случилось подобное же несчастье. На том же самом месте, где теперь лежал изувеченный Иван, три пьяных подростка – все родственники и обласканные стариком, в осенние сумерки изнасиловали и искалечили его 65-летнюю жену.

Один из преступников, мальчишка по шестнадцатому году, крестник старухи, напоследок проделал над несчастной такое ужасное, гнусное зверство, что спустя сутки старуха умерла в страшных мучениях. Мельник выслушал Акулину, покряхтел, покачал головой, разгладил свою однобокую серебряную бороду и сейчас же стал одеваться.

– Што ж, придет беда, отворяй ворота и хошь не рад, да готов!.. И что только делается на белом свете, Господи, Твоя воля, видно, последние времена пришли, житья никому не стало от робят, все озоруют. Уж так распустили, так распустили... – говорил он, натягивая сапоги на ноги с худыми, как палки, икрами и поминутно кряхтя.

– И какие ноне суды? – продолжал старик, снимая с крюка поддевку и надевая ее в рукава, – нарочно для воров и разбойников устроены эти суды... Вот уж как надругались над моей покойницей и в гроб свели, а што же им суд присудил? На два года угнали... Совсем наша Расея на нет сошла, совсем, совсем ослабла... никакой правды не осталось... такие страсти творятся, и хошь бы што! Никакого на их, на озорников, страху нетути! а без страху рази можно с нашим народом?!

Мельник разбудил сына, приказал ему запрячь лошадь и ехать к Хлябиной горе, а сам зажег фонарь и вместе с Акулиной и Марьей пошел вперед.

Возвращавшиеся от всенощной из предместья бабы и девки, услыша храпение у Хлябиной горы, перепугались, подумав, что кто-нибудь из озорных парней притворился пьяным и нарочно пугает их, тем более, что храпение казалось им слишком громким, как не может храпеть заснувший человек, хотя бы и пьяный.

Так они в оцепенении, столпившись, как овцы в кучу, простояли до того времени, когда из Хлябина пришел мельник в сопровождении Марьи и Акулины. Только тогда бабы и девки, узнав старика по голосу и уже предчувствовавшие, что случилось что-то недоброе, решились спуститься с горы.

При свете фонаря рослый, широкоплечий Иван с прижатыми к грудям кулаками, с подтянутым животом, будто нарочно выпяченною, высокой, тяжко вздымавшейся и опадавшей грудью, с вывороченными белками на сплошь залитом кровью лице, казался огромным и ужасным.

Он лежал на траве между двумя колеями дороги, в пяти-шести шагах от о сека. Голова его плавала в крови, около него валялись пять окровавленных камней и толстый расщепленный кол.

Мягко тарахтя телегой, трусцой подъехал мельников сын. Демин, мельник с сыном, Кузька – арендаторский работник, прибежавший поглазеть на «забитого», при помощи баб осторожно подняли и уложили Ивана на устланное соломой дно телеги.

Демин взял под уздцы лошадь и осторожно повел ее по дороге в город. Впавшая в апатию Катерина фонарем освещала путь, а Акулина, усевшись в телеге, держала на коленях голову сына.

– Ну и обработали! Вот так обработали, – восклицал, нервно усмехаясь, обыкновенно угрюмый, длинноносый Кузька, когда мужики, бабы и девки, расходясь по домам, разговаривали об Иване. – А мы с дяденькой Михайлой давеча, только что солнце зашло, еще все видно было, клали снопы и слышим, раз закричал человек, так закричал, ажно страшно стало, а потом сычас же много голосов закричало. Я и говорю дяденьке Михайле: «Надыть побежать, дяденька Михайла, быдто кого-то у нас на дороге режут», а дяденька Михайла заругался. И покедова мы были на гуменке, все кричали люди... значит, это Ванюху и забивали... Ну и обработали, раскровянивши всего, так раскровянивши, что твоя говядина...

Дорогой Катерина равнодушным голосом сказала Демину:

– Ведь это ты убил его, Иван Семенович.

Демин опешил и подозрительно, как на сумасшедшую, покосился на бабу. Лицо ее при колеблющемся свете фонаря было неподвижно, точно высеченное из белого камня.

– Што ты, Катерина Петровна? Рази я видал какое худо от Ивана Тимофеича, што поднял бы на его руку?

Катерина с минуту молчала, как бы не слыхала возражений Демина.

– Да как же наши парни сказывали, – заговорила она опять прежним равнодушным голосом и с прежним же выражением в лице, что они его бросили у Хлябина живого и здорового вместе с тобой. – Ён был выпимши и должно заснул, а ты сонного его и прикокошил... у него были деньги... Ён за получкой ноня ходил... а ты на деньги-то и польстился...

Демин помолчал немного.

– Нет, Катерина Петровна, не греши, Иван Демин такой грех на свою душу не примет, штобы человека жисти решить. Легкое ли дело! А вот погоди немного, погоди, узнаешь, все узнаешь. Ведь это не собаку убили, а человека... не скроешь... кровь хрестьянская даром не проливается. Убивцов найдут, не долго они на слободе погуляют... Уж это я за верное тебе говорю... погоди.

Опять Демину показалось, что Катерина не слушала его, и уже до самой больницы никто из них не обмолвился больше ни словом.

XIV

роехав предместье и весь городок, бабы с Деминым остановили лошадь уже на самом выезде из городка перед низким, длинным, с боковыми пристройками кирпичным зданием. В старые времена это был дом приказа общественного призрения, обращенный теперь в уездную земскую больницу.

Два служителя внесли Ивана на носилках длинным, узким коридором в просторную, прямоугольную комнату с чистыми, голыми, белыми стенами, с лоснящимися, крашеными полами. В комнате сразу бросалась в глаза необыкновенная опрятность и пустота, хотя при внимательном осмотре в ней оказалось много различных предметов, как-то: укрепленный на стене и протянувшийся по всю длину ее белый умывальник с несколькими медными кранами, в виде пестиков; посередине комнаты железный, тоже белый, раздвижной стол для хирургических операций, около него на высоте человеческого роста стеклянный сосуд с длинной гуттаперчевой кишкой; в одном углу стоял шкаф с хирургическими инструментами. Были еще и другие предметы.

В коридоре, как и во всей больнице, пахло смесью иодоформа и карболки.