Нравственные письма к луцилию перевод и примечания С. А. Ошерова
Вид материала | Документы |
СодержаниеПисьмо СХХ |
- Луций Анней Сенека, Нравственные письма к Луцилию. Письмо cxxiv. Я педагог не по диплом, 86.98kb.
- Луций Анней Сенека нравственные письма к луцилию, 7836.8kb.
- Луций Анней Сенека, Нравственные письма к Луцилию. Письмо cxxiv. Данная статья, 87.43kb.
- Copyright Григорий Хасин (gkhasin@yahoo com), перевод и примечания © Copyright Юлия, 3669.42kb.
- [Перевод: Е. В. Веселаго (фр. 35, 44), A. Ч. Козаржевского (фрагм. 24, 25, 53-56, 71-77),, 764.01kb.
- Евангелие от Фомы, 571.12kb.
- Леви-Стросс К. Первобытное мышление, 5695.75kb.
- Вальтер беньямин произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости, 2465.87kb.
- Перевод с английского, 1478.91kb.
- Василия Осиповича Ключевского отдел III доклад, 58.13kb.
Письмо СХХ
Сенека приветствует Луцилия!
Твое письмо блуждает с одного вопроса на другой, но потом останавливается на одном и требует на него ответа: "Откуда берется у нас знание блага и честности?" – Многие считают, что благо и честность – вещи разные, мы же только отделяем одно от другого. Вот что я имею в виду.
Некоторые полагают, будто благо – это то, что полезно, то есть прилагают это имя и к богатству, и к лошади, и к вину, и к обуви – до того дешевым становится у них благо, до таких низин опускается. Честным называют они все, в чем присутствует неукоснительное выполненье долга: преданную заботу об отцовской старости, помощь другу в бедности, отважный поход, разумное и умеренное предложение в сенате.
Мы тоже не считаем благо и честность за одно, хотя они едины. Без честности нет блага, а что честно, то непременно благо. В чем между ними разница, я говорил не раз и считаю излишним повторять. Скажу одно: нам не кажется благом то, чем можно воспользоваться во зло, – а ты сам видишь, как часто злоупотребляют богатствами, знатностью, могуществом. Теперь вернусь к тому, о чем ты просишь сказать: откуда у нас впервые берется знание блага и честности.
Природа не могла научить нас: она дала нам семена знания, но не само знание. Некоторые утверждают, будто мы напали на это знание случайно; однако невозможно поверить, чтобы у кого-нибудь перед глазами вдруг возник образ добродетели. Нам кажется, что он создается благодаря наблюдению и сравнению часто совершаемых поступков; наши полагают, что и честность и благо постигаются посредством аналогии. Это слово, коль скоро латинские грамматики дали ему права гражданства, не следует, по-моему, осуждать и высылать на родину, и я буду пользоваться им не только как принятым, но и как общеупотребительным.
Вот что такое эта аналогия. Узнав, что есть здоровье тела, мы подумали, что есть и некое здоровье духа. Узнав о телесной силе, мы сделали вывод, что есть и крепость духа. Нас поразили милосердные, человечные, смелые поступки, мы увидели в них совершенство и восхитились им. Но под ними скрывалось множество пороков, таившихся под блистательной внешностью некоторых поступков, – и мы этих пороков не заметили. Ведь природа велит преувеличивать все достойное хвалы, и всякий видит славу большей, чем она есть. Вот откуда и взяли мы образ величайшего блага.
Фабриций отверг золото царя Пирра: он мог презреть царские богатства – и это было для него ценней любого царства. И он же, когда врач Пирра пообещал дать царю яд, предупредил Пирра, чтобы тот опасался козней. Не дать богатствам победить себя, не побеждать ядом – для этого нужна равная высокость духа! Мы восхищаемся величием мужа, не прельстившегося ни посулами царя, ни посулами погубить царя, мужа, верного благим примерам и – самое трудное! – на войне чуждого преступлений, верившего, что есть вещи, которые не дозволено делать даже врагу, и в крайней бедности, которую он сделал лучшим своим украшением, гнушавшегося золотом не меньше, чем ядом. "Живи моим благодеяньем, Пирр, – сказал он, – и радуйся неподкупности Фабриция, прежде так печалившей тебя!"
Гораций Коклит1 один перегородил узкий мост и приказал отрезать сзади путь, лишь бы ему самому не дать дороги врагам! И он сопротивлялся их натиску, покуда не затрещали сорванные мощным обвалом брусья. Тогда он оглянулся и, убедившись, что принял на себя опасность и спас от опасности отчизну, сказал: "Пусть, кто хочет, гонится за мной этим путем!" Тут он кинулся с моста, но, равно заботясь о том, чтобы сохранить в быстрине потока и жизнь, и оружье, не бросил украшенных недавней победой меча и щита; так и вернулся он к своим, невредимый, словно прошел по мосту.
Эти и подобные им деянья и являют нам образ добродетели. Я прибавлю такое, что может показаться странным: иногда зло делало виднее красоту честности, и прекраснейшее ярче блистало рядом с безобразным. Ты ведь знаешь, что есть пороки, смыкающиеся с добродетелями, а самое постыдное, самое пропащее похоже порой на должное и правильное. Так расточитель прикидывается щедрым, хотя между умеющим одарять и не умеющим беречь – разница огромная. Есть, я повторяю, немало людей, которые не раздают, а разбрасывают; я не назову, мой Луцилий, щедрым того, кто враг своим деньгам. Равнодушие притворяется уступчивостью, наглость смелостью.
Такое сходство заставило нас быть внимательней и различать близкое по внешности, но не тождественное по сути. Наблюдая прославившихся великими деяньями, мы начали примечать, кто совершил его мужественно и благородно, ничуть не колеблясь, – но всего лишь однажды. И увидев одного храбрым на войне и робким на форуме, другого мужественно сносящим бедность, но трусливо – поношение. мы стали хвалить поступок, но презирать человека.
А третьего мы видели благосклонным к друзьям, терпимым к врагам, безупречным и добросовестным в делах частных и государственных; видели, как во всем, что приходится выносить, ему хватает терпения, а везде, где нужно действовать, – разумности; как он раздает щедрой рукой, когда нужно оделить многих, как он настойчив и упорен, когда нужно трудиться, и силою духа одолевает усталость тела. К тому же он всегда одинаков, и верен себе в каждом поступке, и хорош не по намеренью, а потому что усовершенствовал свой нрав и не только может поступать как должно, но и не может поступать иначе. И мы поняли, что перед нами образец совершенной добродетели.
Ее мы разделили на части; оказалось, что следует обуздать желания, подавить боязнь, разумно заботиться о предстоящих делах, раздать все, что должно быть отдано; мы постигли, что такое воздержность, мужество, разумность, справедливость, и определили, в чем долг каждой из них. Но из чего мы поняли, что такое добродетель? Нам показали ее присущие такому мужу последовательность и красота, и постоянство, и согласие во всех делах, и величие, превзошедшее все виденное нами. Отсюда же мы поняли, что такое блаженная жизнь, текущая без бурь и зависимая лишь от собственной воли.
Как это стало нам ясно? Я скажу. Никогда тот достигший совершенной добродетели муж не проклинал фортуну, никогда не печалился, принимая удары случая, но считая себя гражданином мира и солдатом, переносил все труды, словно ему приказал начальник. Что бы ни стряслось, он принимал все не с негодованьем, как беду, насланную враждебным случаем, а как нечто ему самому порученное. "Каково бы оно ни было, – говорил он, – но оно мое; пусть оно трудно, пусть тягостно, – будем и в этом деле усердны".
И не могло не стать ясно, сколь велик тот, кто ни от каких невзгод не застонал, ни разу на свой рок не пожаловался; многих он заставил понять, каков он, и блистал ярко, словно свет во мраке, а своей кротостью, и мягкостью, и справедливостью во всех делах божественных и человеческих он привлек к себе все души.
Собственная его душа была совершенна и поднялась до крайних своих пределов, так что выше нее был только дух бога, частица которого и излилась в эту смертную грудь. А она никогда не бывает более божественной, чем в то время, когда думает о своей смертности, знает, что человек затем и рожден, чтобы выполнить труд жизни, и что это тело – приют не постоянный, а временный и даже кратковременный, который придется покинуть, едва хозяин сочтет тебя тягостным гостем.
Повторяю, мой Луцилий: главный признак души, явившейся свыше, это если все, среди чего она обитает, кажется ей низким и тесным, если она не боится выйти вон. Ведь кто помнит, откуда он явился, тот знает, "уда уйдет. Неужто мы не видим, как много неприятного мучит нас, как мало подходит нам это тело?
Мы жалуемся то на голову, то на желудок, то на грудь и горло; то нас мучат сухожилия, то нога, потом понос, потом простуда; иногда крови мало, иногда – слишком много; со всех сторон нас донимают и гонят прочь. Так бывает со всеми, кто живет не у себя.
А мы, получив в удел такое хилое тело, простираем свои замыслы на вечность, надеемся на самый долгий срок, какой только случалось прожить человеку, и не довольствуемся никаким богатством, никаким могуществом. Что может быть бесстыднее и глупее? Близким к смерти, даже умирающим, нам всего мало! А ведь мы с каждым днем все ближе к последнему, и каждый час торопит нас туда, откуда нам суждено упасть.
Взгляни, как слеп наш ум! То, что считаю я будущим, происходит сейчас, и наибольшая часть его – все время, которое мы прожили, – уже позади. Мы заблуждаемся, когда страшимся последнего дня: ведь каждый день вносит долю в нашу смерть! Усталость – не от того шага, на котором мы падаем без сил: он только ее обнаруживает. Последний день лишь приходит к смерти, а идут к ней все подряд. Она уносит нас не сразу, а малыми долями. Потому-то великая душа, зная свою высшую природу, старается и на этом назначенном ей месте нести службу честно и усердно и все вокруг считает не своим, а только взятым на подержанье, и пользуется им, подобно" заезжему и спешащему прочь гостю.
И если мы увидели в ком-нибудь такую стойкость, то как может не возникнуть у нас образ души необычайных свойств, особенно когда постоянство, о каком я говорил, доказало нам подлинность ее величия? Все истинное остается неизменным, все ложное краткосрочно. Есть люди, которые бывают попеременно то Ватиниями, то Катонами; то для них Курий2 недостаточно строг, Фабриций недостаточно беден, Туберон недостаточно скромен и невзыскателен, – то они богатствами бросают вызов Лицинию, обедами – Апицию, удовольствиями – Меценату.
Первый признак больной души – колебания и непрестанное метанье от показной добродетели к искренно любимым порокам.
То вдруг двести рабов у него, то не больше десятка,
То о царях говорит и тетрархах высокие речи,
То вдруг скажет: "Довольно с меня, был бы стол, хоть треногий,
Соли простая солонка, от холода грубая тога!"
Дай ты ему миллион, как будто довольному малым,
И в пять дней в кошельке ничего!3
Многие таковы, как описанный здесь Горацием Флакком, никогда не похожий на самого себя и всегда бросающийся из стороны в сторону. Я сказал "многие", – нет, почти что все. Нет таких, чтобы день ото дня не меняли и замыслы, и желания: то хочется иметь жену, то любовницу; то мечтают царствовать, то стараются быть услужливей раба; то надуваются до того, что все их ненавидят, то сжимаются и становятся ниже тех, что лежат на земле; деньги то швыряют, то гребут.
Этим-то изобличается безрассудство души: каждый раз она другая, непохожая на себя, – а ничего позорней, по-моему, нет. Поверь мне, великое дело – играть всегда одну роль. Но никто, кроме мудреца, этого не делает; все прочие многолики. То мы покажемся тебе бережливыми и степенными, то расточительными и тщеславными. Мы то и дело меняем личины и берем противоположную той, какую сбросили. Так потребуй от себя одного: каким. ты показал себя вначале, таким оставайся до конца. Сделай так, чтобы тебя хвалили, а не сможешь так хоть чтобы узнавали. А то порой о человеке, с которым виделись вчера, по праву можно спросить: "Кто это?" Так мы меняемся!
Будь здоров.