Предисловие к русскому изданию

Вид материалаБиография
Подобный материал:
1   ...   31   32   33   34   35   36   37   38   ...   45

4




Вернемся теперь к велосипедному номеру -- в моей версии.

Летом следующего, 1911-го, года Юрик Рауш не приезжал и я

остался наедине с запасом смутных переживаний. Сидя на

корточках перед неудобно низкой полкой в галерее усадьбы, в

полумраке, как бы умышленно мешающем мне в моих тайных

исследованиях, я разыскивал значение всяких темных, темно

соблазнительных и раздражительных терминов в

восьмидесятидвухтомной Брокгаузовской энциклопедии. В видах

экономии заглавное слово замещалось на протяжении

соответствующей статьи его начальной буквой, так что к плохому

освещению, пыли и мелкоте шрифта примешивалось маскарадное

мелькание прописной буквы, означающей малоизвестное слово,

которое пряталось в сером Петите от молодого читателя и

малиновой ижицы на его лбу. Ловлею бабочек и всякими видами

спорта заполнялись солнечные часы летних суток, но никакое

физическое утомление не могло унять беспокойство, ежевечерне

высылавшее меня в смутное путешествие. До обеда я ездил верхом,

а на закате, надув шины до предельного напряжения, катил Бог

весть куда на своем старом "Энфильде" или новом "Свифте",

рулевые рога которого я перевернул так, что их вулканитовые

концы были ниже уровня седла и позволяли мне гнуть хребет

по-гоночному. С чувством бесплотности я углублялся в цветной

вечерний воздух и летел по парковой аллее, следуя вчерашнему

оттиску моих же данлоповых шин; тщательно объезжал коряжные

корни и гуттаперчевых жаб; намечал издали палую веточку и с

легким треском надламывал ее чуткой шиной; ловко лавировал

между двумя листочками или между камушком и ямкой в земле,

откуда мой же проезд выбил его накануне; мгновение наслаждался

краткой гладью мостка над ручьем; тормозил и толчком переднего

колеса отпахивал беленую калитку в конце Старого парка; и

затем, в упоении воли и грусти, стрекотал по твердой липкой

обочине полевых дорог.

В то лето я каждый вечер проезжал мимо золотой от заката

избы, на черном пороге которой всегда в это время стояла

Поленька, однолетка моя, дочка кучера. Она стояла, опершись о

косяк, мягко и свободно сложив руки на груди -- воплощая и rus

и Русь -- и следила за моим приближением издалека с

удивительно-приветливым сиянием на лице, но по мере того, как я

подъезжал, это сияние сокращалось до полуулыбки, затем до

слабой игры в углах ее сжатых губ и наконец выцветало вовсе,

так что, поровнявшись с нею, я не находил просто никакого

выражения на ее прелестном круглом лице, чуть тронутом оспой, и

в косящих светлых глазах. Но как только я проезжал и

оглядывался на нее, перед тем, как взмыть в гору, уже опять

намечалась тонкая впадинка у нее на щеке, опять лучились

таинственным светом ее дорогие черты. Боже мой, как я ее

обожал! Я никогда не сказал с ней ни слова, но после того как я

перестал ездить по той дороге в тот низко-солнечный час, наше

безмолвное знакомство время от времени еще возобновлялось в

течение трех-четырех лет. Посещаю, бывало, хмурый, в крагах, со

стеком, скотный двор или конюшню, и откуда ни возьмись она

вдруг появляется, словно вырастая из золотистой земли,-- и

всегда стоит немного в сторонке, всегда босая, потирая подъем

одной ноги об икру другой, или почесывая четвертым пальцем

пробор в светло-русых волосах, и всегда прислоняясь к

чему-нибудь, к двери конюшни, пока седлают мне лошадь, или к

стволу липы в резко-яркое сентябрьское утро, когда всей оравой

деревенская прислуга собиралась у парадного подъезда провожать

нас на зиму в город. С каждым разом ее грудь под серым ситцем

казалась мне мягче, а голые руки крепче, и однажды, незадолго

до ее отъезда в далекое село, куда ее в шестнадцать лет выдали

за пьяницу-кузнеца, я заметил как-то, проходя мимо, блеск

нежной насмешки в ее широко расставленных, светло-карих глазах.

Странно сказать, но в моей жизни она была первой, имевшей

колдовскую способность накипанием света и сладости прожигать

сон мой насквозь (а достигала она этого тем, что не давала

погаснуть улыбке), а между тем в сознательной жизни я и не

думал о сближении с нею, да при этом пуще боялся испытать

отвращение от запекшейся грязи на ее ногах и затхлого запаха

крестьянского платья, чем оскорбить ее тривиальным господским

ухаживанием.

5




Прежде чем расстаться с этим навязчивым образом, мне

хотелось бы задержать перед глазами одновременно две картины.

Одна из них долго жила во мне совершенно отдельно от скромной

Поленьки, стоявшей на черной ступени золотой избы; оберегая

собственный покой, я отказывался отнести к ней то русалочное

воплощение ее жалостной красоты, которое я однажды подсмотрел.

Дело было в июне того года, когда нам обоим минуло тринадцать

лет; я пробирался по берегу Оредежи, преследуя так называемых

"черных" апполонов (Parnassius mnemosyne), диковинных, древнего

происхождения, бабочек с полупрозрачными, глянцевитыми крыльями

и пушистыми вербными брюшками. Погоня за этими чудными

созданиями завела меня в заросль черемух и ольх у самого края

холодной синей реки, как вдруг донеслись крики и всплески, и я

увидел из-за благоухающего куста Поленьку и трех-четырех других

подростков, полоскавшихся нагишом у развалин свай, где была

когда-то купальня. Мокрая, ахающая, задыхающаяся, с соплей под

курносым носом, с крутыми детскими ребрами, резко намеченными

под бледной, пупырчатой от холода кожей, с забрызганными черной

грязью икрами, с круглым гребнем, горевшим в темных от влаги

волосах, она спасалась от бритоголовой, тугопузой девочки и

бесстыдно возбужденного мальчишки с тесемкой вокруг чресл

(кажется, против сглазу), которые приставали к ней,

хлеща и шлепая по воде вырванными стеблями водяных лилий.

Второй образ относится к Святкам 1916-го года. Стоя в

предвечерней тишине на устланной снегом платформе станции

Сиверской, я смотрел на дальнюю серебряную рощу, постепенно

становившуюся свинцовой под потухающим небом, и ждал, чтобы

появился из-за нее гуашевый дым поезда, который должен был

доставить меня обратно в Петербург после веселого дня лыжного

спорта. Лиловый дым появился, и в эту же минуту Поленька прошла

мимо меня с другою молодой крестьянкой,-- обе были в толстых

платках, в больших валенках, в бесформенных стеганых кофтах с

ватой, торчавшей из прорванной черной матерки, и Поленька, с

синяком под глазом и вспухшей губой (говорили, что муж ее бьет

по праздникам) заметила, ни к кому не обращаясь, задумчиво и

мелодично: "А барчук-то меня не признал". Только этот один раз

и довелось мне услышать ее голос.