Дина Арма (Хакуашева Мадина) дорога домой

Вид материалаДокументы

Содержание


Даже кирпич имеет свою мечту: он хочет быть чем-то большим, чем просто кирпич
В мастерской скульптора
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   23
Домой возврата нет... Картину Брейгеля «Притча о слепых», в которой изображался ход вереницы слепых в бездну, вслед за первым заблудшим слепцом, Адик объявил символом магистрального движения человечества во все времена. «Можно только отдать должное твоему оптимизму в оценке человечества», - сказала на это мама Адика. «Ничего страшного в бездне нет, - попыталась успокоить я других, но больше – себя, при созерцании жуткой картины и нарисованной Адиком перспективы, и продолжила, памятуя о предыдущей картине, - ведь люди, попадая вниз, превращаются в пресмыкающихся».

Адик привил мне слабость к модерну в самых различных и неожиданных проявлениях. Я подолгу листала цветные иллюстрации Сомова, Бакста и Врубеля, особенно его «Скачущий всадник» и «Демон» («посмотри на его глаза!»). Мне нравился Нестеров, который, по словам Адика, «баловался» на грани реализма и модернизма, Борисов–Мусатов и Шагал. Здесь я узнала Бенуа и Кандинского, раннего Рериха и Коровина, который чудесным образом сочетал модернизм с импрессионизмом. Я подолгу рассматривала Серова, особенно «Портрет Иды Рубинштейн» и «Портрет Ахматовой», автора которого сейчас уже и не припомню. От иллюстраций Обри Бердслея к книге Т. Мелори «Смерть Артура», выполненных в стиле модерн, он увел меня к тератологическому орнаменту, а от последнего – к истокам его возникновения, - к средневековой резьбе викингов. Тот же «чудовищный» орнамент лежал в основе иллюстраций «Как прекрасная Изольда ухаживала за сэром Тристрамом» и «Свита леди Золото», и фронтисписа к альманаху «Желтая книга».

Однажды Адик взял пластинку, коротко кинул «слушай» и включил старенький проигрыватель. Это был безымянный пражский манускрипт под названием «Codex specialnik», - гетерофония или полифония 1500 года, - музыка, прослушав которую, я с полным правом могла себе сказать, что имею понятие о музыке небес. Другой раз он поставил музыку Hildegard von Bingen, жившего 800 лет назад. Это была готическая музыка, аскетическая хрустальная чистота которой возвращала предметам и понятиям отнятые имена. Уже тогда, не умея это озвучить, я почувствовала, что это - благодать, которая изливается на редких счастливцев, чтобы осветить целый мир, который остается нетронутым за решетом слов.

Адик не ограничился живописью и музыкой, но открыл мне парящий мир готической архитектуры, навсегда покоривший меня. « Даже кирпич имеет свою мечту: он хочет быть чем-то большим, чем просто кирпич», - сказал он, и начал в подробностях излагал мне принципы строения готического стрельчатого свода соборов с двумя башнями в Амьене и Реймсе, нефов и цветных высоких витражей. Когда я много позже увидела в Париже Собор Парижской Богоматери, то с замирающим сердцем вспомнила не Гюго, а бесстрастные комментарии Адика с туго спрессованной информацией, и по рисункам роз на витражах определила примерный возраст храма. Он познакомил меня с немецкой готикой; парящие, узкие башни, простые, чистые линии Кельнского собора больше всего соответствовали моим представлениям о готическом стиле, и я была польщена замечанием, что немецкая готика полнее других служит своей основной идее. Он показывал мне соборы Нюрнберга и Фрейбурга, английские соборы в Солсбери и Линкольне, - не только возносящиеся ввысь, но вольно простирающиеся вширь провинциального простора; и апофеоз гениального безумия - Церковь Саграда Фамилиа в Барселоне работы Гауди, - что-то среднее между сном и реальностью, застывшая в воздухе незавершенная симфония.

Порой я сбегала от этого лавинообразного информационного шквала, но еще больше - от сознания собственного дремучего невежества, но каждый раз возвращалась, снова страдая неутолимым голодом. Кажется, это было тем общим, что нас роднило с Адиком, и он безошибочным чутьём распознал во мне собственную слабость. Он морщился, как от зубной боли, от затянувшихся свыше десяти минут бытописаний своей матери, не лишенных собственной экспрессии. Зато насчет всего другого он говорил: «Я всеяден, как гоголевская свинья, которая съела цыпленка и не заметила этого». Мне тоже сразу стали близки и понятны символы неутолимого голода: в детстве Робин-Бобин Барабек, страдающий несварением желудка вследствие чудовищного обжорства, а в юности – Фауст, продавший душу дьяволу, чтобы «проглотить» весь мир, как Робин. Этот голод погонял меня в поисках новых лиц, книг, фильмов, картин, впечатлений, - кредиток, открывающих вход в магический лабиринт бесконечных блужданий духа.

Если я не выдерживала интеллектуального натиска Адика, то неодушевленные деревянные полки - непосильной тяжести книг, вследствие чего регулярно обрушивались на пол, и Адик с завидной непреклонностью прибивал их вновь под причитания матери о том, что жить в этом доме уже небезопасно для жизни и здоровья. Но полки под вечным бременем снова обрушивались, и кончили тем, что были прибиты к стенам толстыми железными скобами. Они жили вдвоем, и мать вконец отчаялась в борьбе с книгами за жизненное пространство, но книги множились и наступали, и, предчувствуя близкое поражение, она срывалась и кричала, что здесь для людей уже нет места, оно занято пыльной бумагой, и скоро придется пойти по миру. Это была красивая еще статная женщина с милым усталым лицом, которая, несмотря на свои жалобы, выполняла любую прихоть сына. В те моменты, когда Адик ненадолго выходил из комнаты, она мне говорила: «Да не слушай ты его, а то станешь таким же книжным червем», - и все время заставляла меня есть. Иногда, воспользовавшись паузой, она вставляла: «Ты бы лучше вышел и понюхал воздух или мяч погонял, как все нормальные ребята, чем забивать ребенку мозги. Детка, ты ведь хочешь погулять?» И я предательски говорила «нет». Адик только нетерпеливо отмахивался и продолжал прерванный матерью монолог. У него была объемная картотека с полной скрупулезной описью книг, иллюстраций и т. д. Но и без картотеки он с безошибочной точностью находил в своем книжном океане нужную книгу и сразу же открывал на нужной странице. Он дарил мне «взрослые» книги под негодующие возгласы («Зачем же ребенку эта заумь, скажи, пожалуйста! Подари ей детские книги!»), те, что стали впоследствии «моими», в том числе «Опыты» Монтеня, «Избранное» Фейербаха, «Замок» Кафки, сочинения Эразма Роттердамского, собрание сочинений Платона и самиздатовские распечатки Бердяева. Вскоре, по мере того как впервые пошатнувшийся «железный занавес» продолжал планомерно терять ржавые осколки, Адик открывал и дарил мне книги новых незнакомых авторов: Х. Кортасара, Ф. Саган, Фаулза, Борхеса, Набокова, Гессе, Канетти, Ионеско, А. Жида и сотни других прозаиков. Он озвучил новые ритмы, формы и ощущения, читая мне Э. Паунда, Мандельштама, В. Хлебникова, Элиота. Однажды, уже почти подростком, я нашла на его полках серую небольшую книгу, лаконичная простата которой сообщала глазу известный волнующий импульс ожиданий. Это были «Этюды оптимизма» И.И. Мечникова, (на тот момент) известного мне знаменитого отечественного физиолога, занимавшегося фагоцитозом. Я остановилась на интригующем заглавии «гениальность и сексуальность». Прочтя книгу за ночь и последующий день, я узнала тогда о возможных переходах «низовой» энергии в «высокую» энергию творчества. По сути, это было изложением теории сублимации Фрейда. Много позже, прочтя его, я сличила даты выпуска книг и пришла к выводу, что идея на самом деле принадлежит Мечникову, с той лишь разницей, что он, в отличие от Фрейда, не присвоил открытому им процессу термин «сублимация».

Подозреваю, из чисто женского любопытства я пыталась выяснить предметы или объекты личных пристрастий Адика, но он ловко уходил из моих наивных детских и юношеских ловушек. Думаю, любого рода симпатия или пристрастие грозили ему значительной утратой независимости и внутреннего равновесия, возможно, в силу особой уязвимости. Впрочем, я все – таки узнала предмет его одной страсти, - Ленинград. Однажды он сказал в шутку, что его обычное левое сердце принадлежит югу, Кавказу, но у него еще декстракардия, и правое сердце принадлежит Северу (Его отец был местным, а мать родом происходила из Ленинградской области). Кроме учебы, Адик еще занимался репетиторством (преподавал языки), копил деньги, чтобы спустить их на книги и на поездку в «Питер». Я не поспевала за его тонким, изящным пальцем, который свободно, стремительно пролагал маршрут по детальнейшей карте города, пробегая по проспектам, улицам и закоулкам, тормозил во время комментариев или послесловий, или короткой увертюры, что предваряла последующее незамедлительное знакомство с очередным историческим объектом. Его палец долго кружил по центру, где он даже умудрялся опознать дом, в который хаживал Пушкин. Он знал, как пройти с Мойки на Невский «черными» ходами, знал количество сфинксов вдоль набережной Невы и комнат в Зимнем, расписание работы фонтанов в Петергофе, фамилии всех вельмож, изображенных на барельефе памятника Екатерины Великой, в том числе единственной фрейлины, Дашковой; знал вес высоченного монолитного Александрийского столпа с венчающей его фигурой ангела, и принцип его свободного (безо всякого раствора) крепления к основанию. Адик знал все ходы и выходы нетуристического Питера, облезлого, с сырыми неопрятными дворами и подворотнями, с глухими, обрубленными торцами домов, но немыслимого без этих особенностей, самого нереального, самого прекрасного города мира.

Со временем я оценила его отработанную индифферентность в вопросах пола; её можно было назвать почти идеальной, так как чистая линия отношений была на редкость безоблачна и предсказуема, и можно было не волноваться, что за углом дружеской близости тебя внезапно поглотит любовная трясина. Когда я, например, с рвением отстаивала преимущества нежно любимой мной готики, он мог показать образец барочного чуда и мгновенно опрокинуть мои обвинения в претенциозной помпезности и тяжеловесности иных образцов барокко. При всей своей выразительности Адик был вместе с тем почти безлично корректен.

Позже я осознала, что мой хрупкий сосед явился для меня неким гибридом А. Эйнштейна и Петра 1, навсегда изменив мой мир, разрушил все рамки моих детских уютных представлений. Он вытащил мое сознание из тесной прихожей конечного предела и открыл жуткое ощущение неограниченного бытия в бесконечной Вселенной.


В МАСТЕРСКОЙ СКУЛЬПТОРА


В подвале первого подъезда находилась мастерская скульптура. Почти ежедневно туда наведывалась наша дворовая ватага. Вниз вели темные крутые ступеньки с отбитыми краями. После долгих совещаний мы, наконец, избирали того, кто должен был первым переступить порог подвала. После яркого света и тепла нас обдавало подземным холодом, мраком и острым запахом сырости. Примешивался стойкий кошачий дух, и кошки, как дьяволы мрака, с диким мяуканьем проносились мимо нас, полумертвых от страха. Их было великое множество, ночами они водили хороводы и распевали на все лады к большому неудовольствию жильцов. Я тоже боялась этой сырой лестницы с затхлым запахом, которая мне казалась бесконечно длинной, и всякий раз с трудом преодолевала себя.

В мастерской были глиняные и гипсовые бюсты и скульптуры: мужские, женские, детские; желтоватый свет единственной, но яркой лампочки оживлял их. Однажды мой взгляд невольно остановился на женской фигурке. Она светилась матовой белизной, будто внутри ее горел невидимый источник. Девушка стояла на коленях, руки были закинуты за голову, губы приоткрыты. Ее тело жило, дышало, мне казалось, она вот-вот дрогнет и унесется, повинуясь своему порыву… Внизу я по слогам прочитала «Начало…» Меня не удовлетворило это название. Но тут мое внимание привлекла странная фигура из дерева. Собственно, это было дерево и человек одновременно. Мощный и гибкий торс – ствол взмывал вверх с высоко поднятыми сильными руками – двумя основными ветвями, они давали мелкие ответвления, наподобие длинных гибких пальцев, образуя крону. Дерево – человек упиралось в землю стройным монолитом обеих ног, мне показалось, что они глубоко проросли в землю прочными корнями. Тело дерева было гладким, золотистым, тускло блестела…

-Что это? – спросила я.

-А ты как думаешь? – переспросил он серьезно, и я смутилась.

-Это человеко – дерево…

-Значит, это человеко – дерево, - улыбнулся мастер.

-А вы сами как это назвали?

-Я сам назвал «Зрелость».

- Разве оно дает плоды?

-Да, много плодов.

-Каждый год?

-У всех по-разному.

-Так не бывает.

-У человека бывает.

Все это было не совсем ясно, но я промолчала. Он опять принялся за работу, и я следила за ним: за его руками с сильными чуткими пальцами, малейшее движение которых на глазах рождало новую черту, выражение или штрих. Он дотрагивался до глины, и она мягко покорялась его теплым пальцам. Лицо оставалось неподвижным, напряженным. Я замечала немигающий, почти гневный взгляд под сведенными бровями. Порой руки его застывали, глаза темнели, взгляд становился цепким, оценивающим. Мастер попросту забыл обо мне, хотя я все время оставалась рядом. Остальные дети давно разошлись по домам. Во мне нарастал восторг сопричастности, готовый вот-вот прорваться. Он случайно взглянул в мою сторону, мгновенно все понял, рассмеялся громко, весело. «Ты тоже хочешь?» Я энергично закивала. Внезапно он нахмурился. «Послушай, детка, а искать тебя не будут?»

-Я предупредила подругу, чтобы она сказала бабушке, - уверенно сказала я, опасаясь, что он меня отправит домой.

-Тогда держи, - он вручил мне какой-то инструмент, похожий на лопатку и дал указания.

Когда я вышла из мастерской, было темно, и бабушка разыскивала меня с участковым милиционером по всему нашему району.


АСЛАН


При всей своей разношерстности, обитатели нашего дома вписывались в него, как картины в свои рамки. Но двумя этажами выше жил сосед, который выпадал из него в полном и переносном смысле. Он был слишком велик для небольших квартирок, домов и улочек нашего города, слишком силен для мелкой суматошной городской круговерти, слишком величествен для однообразных будней. Раньше он играл на флейте в каком - то оркестре. Кроме того, он пел. Бабушка говорила, что когда это случалось, дети переставали плакать, а женщины, напротив, начинали, на провода и деревья перед его окном слетались птицы, весь дом замирал и превращался в одно благоговейное ухо. Однако я уже не застала эпоху, когда пел Аслан. Вскоре он пошел работать, как все, потому что артистам мало платят, и вскоре пропил свою флейту. Но мне казалось, что его длинные чуткие пальцы еще ждут потерянную свирель, а свежие губы - забытую песню. Его кожа будто всегда была тронута золотистым несмываемым загаром нездешнего солнца навсегда утраченной древней родины. Он приковывал все взгляды своей странной экзотической красотой: античная голова с чеканным профилем победителя, в коротких завитках темных волос, блестящих, как шлем, казалась диким цветком, выброшенным из недр величественного торса. Он походил на прекрасное языческое божество, по ошибке затерянное в чужом мире, являя с ним нелепый странный контраст своим совершенным телом, царственной осанкой и нездешней красотой. Скоро чудная фигура его стала обыденным явлением, и неуязвимая красота как будто устала от самой себя. Он запил. Вечерами приходил домой, волоча ноги в пыльных туфлях, с красным лицом, на котором постепенно проявились тонкие багровые жилки. Дома он тихо плакал, и соседи поначалу принимали его плач за поскуливание одинокой собаки, запертой дома хозяевами. Отоспавшись, он разительно менялся и становился прежним, но вечером случалась та же метаморфоза, и Аслан снова плакал.

«Всех львов давно отстреляли, - бесцветным голосом заметил однажды наш круглый сосед по площадке, сразу после очередного приступа плача, - откуда этот взялся?» И пока я в красках представляла сцену отстрела и собиралась что-то уточнить, он уже удалился, шаркая стоптанными шлепанцами. Впрочем, в доме постепенно привыкли к его плачу, как к привычному шуму, например, звуку воды в трубах.

Однажды, возвращаясь с очередной попойки, он подсел ко мне на лавочку. Я перестала болтать ногами. «Привет, малышка!» Я покосилась на наши окна: бабушке такое соседство совсем бы не понравилось. Между тем Аслан мне что-то говорил, и я стала жадно слушать. Иногда смысл сказанного от меня ускользал, но я запомнила почти каждое слово. Он говорил, что по чьей-то злой шутке заперт в тесный бутафорский ящик неким невидимым сумасшедшим, который задал такой же сумасшедший ритм его жизни: утренний подъем с похмелья, спешный завтрак, 8-часовая служба, попойка с друзьями, полупьяная супружеская любовь в скрипучей кровати, похожая на заученный ритуал, жалкие гроши для нового воспроизводства этого бессмысленного цикла, будто дьявольская рука крутит и крутит одну и ту же глупую пошлую песенку вечной шарманки. Рождение детей, похожее на краткое пробуждение, с тем, чтобы теперь их ввести в этот заколдованный круг, в котором некоторые идиоты пытаются найти хоть какой - то смысл, но не находят ничего, кроме одиночества и усталости. Праздники, похожие на недолгие обмороки, и снова будни, как дурной сон, и сон, один и тот же: я вырываюсь на простор, на землю, по которой томиться душа и болит тело, где струятся ветры и стекаются реки, и плещутся тихие волны…Один глубокий вдох, как глоток, во всю ширь необъятных легких и …-пробуждение. «Малышка, ты знаешь, я понял одно, - сказал он после паузы некоторых своих размышлений и как-то странно взглянул на меня, - нам только кажется, что мы все вместе. Нет, каждый из нас существует в своем мире, и миры не сообщаются, - он неожиданно рассмеялся, - они даже не соприкасаются. Каждый из нас заперт в своем пространстве… Да, всех нас кто-то запер, а ключи потерял».

Как - то вечером он выбросился с балкона третьего этажа. Жильцов, привыкших к привычному, размеренному образу жизни, событие это повергло в шок. Горемыка, к счастью, отделался переломом ключицы, ссадинами и синяками. Вскоре попытка повторилась, и на этот раз падение оказалось мягким. Очень скоро его полеты стали таким же привычным явлением, как его красота, попойки и плач. Хуже других приходилось тете Нине со второго этажа, так как её балкон располагался сразу под аслановским, и при падении каждый раз слетали её цветочные горшки. «Вот паразит! - кричала она, - снова мои горшки разбил!» Аслан валялся в клумбе, усыпанный комьями земли, цветущими бегониями и битыми черепками. «А-а-а, - выл он,- ногу покалечил!»

«Этот дом – заколдованный, он не отпускает его», - сказала однажды жена Аслана, серьезная, деловитая женщина, уставшая воевать с упорным мужниным нежеланием жить. Каждое падение её глубоко оскорбляло, будто он всякий раз отвергал не жизнь, а её саму. Однажды ночью он не явился домой. А наутро нашли его повесившимся на водосточной трубе соседнего дома.


ЛЕВА


Я любила, когда мы с Левой, старшим маминым братом, выходили на зимние прогулки в парк, и после теплой квартиры мне в лицо ударял терпкий хмель зимнего утра. Но с первых погожих весенних дней начинались наши настоящие походы. Я их с нетерпением ожидала всю долгую зиму. Сначала мы оказывались в огромной парковой зоне, настоящем лесу, - Долинске. Позже я узнала, что места эти раньше принадлежали князю Атажукину, и когда власти решили соорудить первые городские постройки на месте старого леса, он не позволил его убрать. Несмотря на внезапную отмену фактической княжеской власти, иммунитет и величие князя странным образом сохранялись до конца его жизни, и лес не вырубили. С тех времен сохранились огромные старые липы, часть из которых превратилась в древесные руины, но они все еще пышно цвели, несмотря на то, что крону питала одна кора, - от сердцевины оставалась лишь труха. Между громадными неохватными стволами дыбилась и петляла асфальтовая липовая аллея, повторяя рельеф катящейся под обрывом реки. Ранним летом аллея выстилалась золотистой душистой дорожкой липового цвета. Причудливые сочетания резких и плавных изгибов ветвей деревьев походили на голову оленя и горного тура, или на сжатое перед прыжком тело снежного барса, или острую морду лисы, - обитателей леса, которые его давно покинули, но запечатлелись самим временем. Другие сказочные и мифические персонажи виднелись в прогалинах зелени, на высоком холме проступали очертания шлема нарта Сосруко, и его рука с факелом, выпроставшаяся из – под земли, в которую он был закопан живьем. Впрочем, сооружение оказалось всего лишь крышей ресторана, я обнаружила это, забравшись однажды наверх. За каким-нибудь поворотом аллеи, среди ненавязчивой клумбочки незабудок мы натыкались на старика в папахе, высеченного из дерева, который опирался на посох. Неподалеку от него щерился деревянной пастью фантастически длинный бляго, - дракон, который безуспешно пытался проглотить окружающее пространство. Однако очень скоро папаха деревянного старика была приспособлена под миниатюрный столик для местных пьяниц, а находчивые мальчишки пасть дракона превратили в мишень для рогаток, ставя в нее водочные бутылки, и попадали по ним с завидной меткостью.

Мы гуськом пересекали прохладный сосновый бор с разлитыми прозрачными пятнами солнечного света в промежутках смыкающихся крон; ноги мягко пружинили по узкой тропке, утрамбованной опавшей бурой хвоей, спускались к реке, и я пыталась поспеть за длинными сильными ногами Левы, но путалась в коротком дерне и отставала. Река и гряда холмов по левому берегу, сбросив с себя весенние туманы, расчистились; черная, еще насыщенная парами земля, вздохнула и жадно дышала. Окрепший ветер налетал порывами, шелестел в тополях, пробегал по листве, - она трепетала, поворачиваясь то ярко - зеленой, то белесой стороной, и деревья мерцали, переливались, менялись, как гигантские, взвившиеся в небо хамелеоны. Иногда мы натыкались на благодушные маевочные компании, которые нас звали к себе. На траве были расстелены покрывала, между ними – клеенки, а в их центре - огромные куски отварного мяса. Блестящие темно – коричневые кусочки баранины, нанизанные на шампуры, размещались рядом, кроваво мерцали свежие помидоры, ярко розовел редис, тоненькой прозрачной струйкой змеилось содержимое опрокинутого стакана, стекало в траву. Лева любезно отбивал пьяный натиск подгулявших кампаний, и мы шли дальше. По пути следования я наблюдала пристойные семейства с солидными отцами, бдительными матерями, следившими за худощавыми, живыми мальчишками и девочками – подростками, елейными, полными неизъяснимой, неосознавшей себя прелести, - юные наяды, только вышедшие из распавшихся влажных створок раковин сонной колыбели детства.

«Привал!» - командовал Лева, и мы падали в траву. Его загнутые ресницы пушистым веером касались излома темных дуг густых сросшихся бровей, серо - зеленые глаза (точно как у бабушки) при ярком солнечном свете становились совсем прозрачными. В косых лучах утреннего солнца река сверкала мириадами цветных бликов, отражаясь на его лице. Вскоре солнце подходило к зениту – и все становилось ослепительно белым, сверкающим: добела раскаленная галька под ногами, белая река, с глухим рокотом катящаяся вниз по пройме, которая, теряя утреннюю прозрачность, приобретала ртутный оттенок, разорванные белые облака, неподвижно повисшие на белесом горизонте, что напоминали застывший клубами дым лесного пожара, раскаленное полуденное небо, слепящий белый диск солнца, белая полу - расстегнутая рубашка, обнажавшая смуглую грудь, поросшую темными волосками.

Лева спросил моего брата – молчуна: «Ты кем хочешь быть, когда вырастешь?»

-Космонавтом, - ответил мой брат после некоторой паузы, - А ты кем?

У Левы смеялись глаза, но губы были серьезны: «Я хочу быть всем».

- Это как – всем?

- То и значит, - всем.

- И камнем?

- И камнем.

- И деревом?

- И деревом.

- И даже червяком?

-И червяком тоже. Я расскажу вам стихотворение одного мирового американца. Вот оно:


Один из старых чикагских поэтов,

Один из сутулых чикагских поэтов,

Имея лишь разум, дарованный богом

И не имея ни единого цента,

Написал своим единственным карандашом:

«Я верю в судьбу человека,

Я верю больше, чем могу доказать,

В необходимость иллюзий,

В важность больших ожиданий,

В важность больших открытий.

Я хотел бы быть червем – есмь червь,

И астронавтом – есмь астронавт».


(Много позже я столкнулась с этим стихотворением в маленьком сборнике Карла Сэндберга. Но тогда, в детстве, мы ничего не поняли. Его тоска и страсть мне стали внезапно понятны только в 14 лет, когда я сидела за столом и писала о весеннем дожде, который только прошел. Это не было просто сильным впечатлением о дожде, - я почувствовала, что впервые прорвалась за какую-то невидимую грань и