Выше свободы статьи о России
Вид материала | Документы |
СодержаниеРазговор о свободе |
- Контрольная работа по географии в апреле 2011года Тема «Население России», 18.56kb.
- Чем выше нормальное неравенство, тем выше продуктивность региональной экономики,, 161.77kb.
- Всоответствии с пунктом 2 статьи 13, пунктами 1, 4 статьи 14, пунктом 1 статьи 16,, 174.1kb.
- Налогообложение алкогольной продукции, 286.28kb.
- Рабочая программа дисциплины философские, 219.32kb.
- Судебная власть и правоохранительные органы, 34.31kb.
- Конституция России. Права и свободы человека и гражданина, 1156.04kb.
- Библиографический указатель 1993 2003, 4090.86kb.
- План I. Многоаспектный и противоречивый характер осмысления понятия свободы в истории, 229.65kb.
- О судебных процессах ограничения свободы выражения мнений и свободы совести, уроках, 1264.65kb.
РАЗГОВОР О СВОБОДЕ
— Вы член партии народной свободы. Пожалуйста, объясните, что вы разумеете под народной свободой.
Спрашивал пожилой человек поношенной наружности, с тем усталым, несколько разочарованным выражением, какое кладет жизнь на вдумчивых людей. Отвечал господин помоложе, в золотых очках и в дорожной шапочке, похожей на пузырь со льдом. Место действия — купе скорого поезда, время — ночь, южная, теплая, темная, с таинственными зарницами по горизонту.
— Что я разумею под народной свободой? — переспросил господин в очках, несколько замявшись. — Знаете, ничего нет труднее объяснять, как вещи всем понятные, самоочевидные...
— Однако я просил бы объяснить, если вообще мы ведем серьезный спор. Не договорившись об отправных точках, нельзя к чему-нибудь прийти.
— Извольте, попробую. Народная свобода... как вам сказать? Это то же, что свобода личная. Это — право самоопределения, право распоряжения своей судьбой, право подчинения своей воле, а не чужой.
— Вы такое право считаете благом, не так ли?
— Совершенно верно. И вот почему. Подчиняясь чужой воле, вы даете жизнь чужой воле, а свою как бы обрекаете на смерть. Не вы живете в ваших поступках, а кто-то, чьи желания вы исполняете. По Шопенгауэру истинная сущность жизни есть воля, и до сих пор ведь никому не удалось опровергнуть этот взгляд. Стало быть, покушение на чью-нибудь волю есть покушение не на какой-нибудь пустяк, а на нечто самое священное, что есть у человека, — на его жизнь.
— Так что, по-вашему, чужая воля всегда хуже своей?
— Безусловно. Чужая воля уже потому хуже, что она чужая. Затем, она потому хуже, что, будучи чужою, она чужда вашим интересам и равнодушна к ним. В среднем каждый человек гораздо осведомленнее о своих делах, чем кто-либо чужой, гораздо осведомленнее о внутренних, интимных своих потребностях, гораздо заинтересованнее в своих делах, а потому гораздо внимательнее к ним. Как бы ни был умен и доброжелателен к вам повелитель, он психологически не может так втянуться в ваше дело, как вы сами, и потому наделает больше ошибок, чем вы. Такова ближайшая ценность свободы.
— Значит, есть и более отдаленные ценности ее?
— Есть. Например, влияние свободы на прогресс. Свобода как бы откупоривает вашу природу. Свобода дает выход силам, о которых в рабском состоянии вы даже не подозреваете. Раз вы существо подневольное, вы даете только то, что у вас требуют, причем у вас часто требуют того, чего в вас нет, и не догадываются о том, чем вы богаты. Свобода раскрывает всякую индивидуальность личную и народную, она дает всякому существу полноту развития. Только свободные организмы прогрессируют, точнее, только их прогресс принимает здоровые, естественные формы. Только свобода возвращает все живое к самому себе. Ни личность, ни народ не знают, что это такое. Устраните стеснение, устраните помехи — и вы увидите творение человека законченным. Чего же вам еще больше? Разве одних этих благ не достаточно, чтобы добиваться свободы, как жизни, — хотя бы с риском потерять ее?
— Вы говорите хорошо, — заметил задумчивый пассажир. — То, что вы сказали, напоминает мне мою далекую молодость. Впрочем, я и теперь охотно соглашусь с вами: свобода — священна. Свобода — жизнь. Но вы позволите внести в вашу формулу поправки?
— Пожалуйста. Я не могу себе представить, какие тут возможны поправки, но тем интереснее их послушать.
— Поправки следующие. Во-первых, нельзя ставить такую дилемму: или чужая воля или своя. На бумаге и в теории как будто только и возможны эти два случая, но в действительности совсем не то. В действительности свое и чужое перепутаны часто до неразделимости. То, что вы называете своей волей, в огромном большинстве случаев есть чужая воля. Она внушена вам не только обществом, но часто совершенно чуждым, иноземным обществом, — часто даже не существующим...
— Это как же так?
— Очень просто. Вы носите ваш пиджак, галстук, манишку, шляпу, запонки не так, как продиктовала вам ваша воля, а как повелительно указывает парижский или лондонский вкус. И это до мелочей, до невидимых частей белья, до скрытых пуговиц, до кончика носка, спрятанного в ботинке.
— Ну, да — это мода.
— Мода, то есть не ваша, а чужая воля, и вы ей подчиняетесь почти охотно. Мало того, что вы жертвуете собственным вкусом относительно кончика носка или каблука, — вы жертвуете покроем своей бороды и усов, фасоном прически. Если бы не было больно кромсать лицо, все мы носили бы лица по общей моде. Впрочем, дикари татуируют лица и сплющивают даже черепа, все под давлением общего, то есть чуждого каждому вкуса.
— Общего — значит, не чужого, а отчасти и своего.
— Нет, именно чужого, который делается своим не раньше, чем его усвоят. Заметьте: никакой закон не предписывает моды. Нарушение ее не влечет за собою никаких наказаний. Стало быть, тут полная свобода — исполнить или не исполнить. И все — за ничтожными исключениями оригинальничающих людей — пользуются здесь свободой на один манер: систематически отказываются от свободы. Почему же, скажите, если свобода действительно есть благо, люди столь упорно отказываются от нее?
Господин в очках несколько замялся и поморгал глазами.
— Я думаю, — сказал он не совсем уверенно, — это объясняется другой человеческой потребностью: равенством.
— Хорошо-с. Запомните, что вы сказали. Ради равенства или чего другого, но люди поголовно отказываются от вещи самой священной, какая есть в жизни, — от своей воли в области своей наружности. Наружность человека есть его внешнее «я». Подчиняясь моде, мы легко отказываемся от своего внешнего «я». Не так ли?
Борьба внушений
— По-видимому, так, — отвечал господин в очках.
— Но мы отказываемся не только от внешнего «я», но с тою же поспешностью и от внутреннего «я», уверяю вас. Разве не существует моды на настроения и миросозерцания? Разве такие поветрия, как, например, сантиментализм, романтизм, реализм, натурализм, нигилизм, декадентство и пр. — не охватывают сразу многие страны одной и той же цивилизации? Правда, как моды туалета перемешаны и провинция долго донашивает то, что в столицах уже брошено, так и в умственной области: отрицающие друг друга идеи имеют одновременно своих поклонников. Часто в одной и той же семье ее члены думают разно. Различие это, однако, если всмотреться, не индивидуальное. Это различие мод, пока еще не успевших вытеснить одна другую. Я консерватор, вы — радикал, но оба мы душевно одеты по чужим покроям, у обоих нас убеждения внушены.
— Вы, мне кажется, очень уж преувеличиваете роль внушений, — сказал господин в очках.
— Скорее — преуменьшаю. Существуют, конечно, исключительные люди, которые в свои мысли влагают немножко своего, еще небывалого и индивидуального. Существуют же изобретатели машин. Почему не быть изобретателям идей? Но новейшая психология склонна думать, что и в изобретении машин, и в изобретении идей элемент оригинального совсем ничтожен. Два процента гения и 98 процентов потения — помните слова Эдисона о самом себе. Ничего нет нового под солнцем, все возможное было, а чего не было, то оно всегда возможно. В наше время коллективных усилий и накопления общей воли существующее и возможное сблизились как никогда. Прежде изобретения были продуктом нечаянной мысли, вспыхивающей, может быть, как зарница отдаленной работы предков. По прекрасному сравнению Платона, мысли не являются, а пробуждаются в нас. Они припоминаются, как забытые, но прирожденные свойства души. Стало быть, кто знает: Эдисону ли принадлежат его любопытные изобретения? Не подсказаны ли они ему живущею в нем душою его предков? И в осуществлении этих идей не сотрудничает ли с ним вся история, весь человеческий род?
— Допустим. Но к чему вы клоните?
— Я клоню к тому, что даже в столь тонкой области, как гениальное творчество, личности почти нет, а стало быть, нет и свободы. Посредственные люди вроде Бобчинского и Добчинского очень спорят, кто из них первый сказал: «э!» — но вот такой олимпиец, как Гёте, многократно признавался, что он ничего или почти ничего не сказал такого, что не было бы в человечестве сказано раньше — и не раз сказано. Но оставим высшее творчество гениям, будем говорить о подавляющей массе. Она, как вы согласитесь, лишена гениальности. Она, сказать по правде, лишена даже средней меры таланта. Об оригинальности идей у девяти десятых человеческого рода смешно даже говорить. Вернее было бы говорить об одной тысячной, об одной стотысячной части публики, проявляющей хоть тень независимости суждений. Но что же это значит? Не значит ли это то, что и в умственной области, как в области вкуса, мы отказываемся от свободы и стремимся усвоить чей угодно и какой угодно разум, только не свой? Как я сказал, внушающая воля может быть давно мертвой. Есть верующие, для которых слова Магомета, Моисея, Будды, звучащие из-за тысяч лет, так же повелительны, как если бы они были произнесены сейчас над ухом. Даже более повелительны! Вожди Великой французской революции бредили идеями погасшей две тысячи лет перед тем Римской республики. Рубили головы и клали свои на плаху ради этих идей. Сотни миллионов китайцев устанавливают из рода в род такое отношение к предкам, которое продиктовал Конфуций, причем Конфуций заявлял, что он не сам сочинил, а лишь собрал учение древних. Кто были эти древние, казавшиеся древними уже 2500 лет тому назад? Они забыты, но их мысль, их настроение движут 400-миллионной массой теперешнего Китая. Скажите, где же ваша хваленая свобода? Не в мечте ли только она?
— То есть, вы хотите сказать, соответствует ли она природе человеческой?
— Именно. Куда ни взгляните, вы увидите не проявление свободы, а крайнее стремление — притом совершенно добровольное — к рабству.
— Добровольное ли?
— Непременно добровольное. Ибо можно ли заставить верить, любить, хотеть? Если мы хотим верить, как все, любить, как принято, и хотеть, что хотят другие, то, значит, существует всесильный закон природы, требующий этого и обусловливающий подчинением ему наше счастье. Принято — опять-таки благодаря моде — кричать, что человек существо свободное. Однако в чем же выражается эта свобода? Извне человек на тысячи ладов связан и стеснен, но даже изнутри, если вдуматься, он ищет не свободы, а именно этой связанности и стеснений.
— Это-то и есть свобода, — заметил с тоном некоторого риска господин в золотых очках. — Добровольное подчинение и есть свобода.
— Но тогда значит, и бухарцы свободны, и Дагомея — свободная страна. Они подчиняются тиранам, уверяю вас, не за страх только, а и за совесть. Можно ли назвать свободой условие, при котором я должен подчиняться порядкам, установленным за тысячу лет до моего рождения?
— Одни порядки нам приятны, другие — нет. Делаете же вы между ними разницу? Первые отвечают свободе, вторые — нет.
— Ну, стало быть, мы опять свели свободу к вкусу. Но если вкус-то самый внушен, унаследован, прирожден, то в чем же наше личное участие? Разве мы имеем свободу совсем ни на чем не остановиться?
Господин в золотых очках казался озадаченным.
— Я имею, — сказал он, — свободу выбрать, как в шляпном магазине, ту шляпу, что мне по голове, те идеи, те настроения, которые мне по голове! Предоставьте личности и народу это скромное право, и этим свобода будет осуществлена.
— Но это право всем и каждому уже предоставлено. Все думают, что «выбирают» мнения, а на самом деле все заражаются теми или иными мнениями совершенно как болезнями: один восприимчивее к кори, другой — к скарлатине и т.п. Это не значит, что человек выбирает свою болезнь. Вернее, она его выбирает...
— Для чего нужно предрасположение, не правда ли? Вот это предрасположение я и считаю личной волей, то есть чувством свободы. И у человека, и у народа есть известные предрасположения. Позвольте каждому заболеть той мыслью, какая ему нравится, осуществить тот порядок, который наиболее по душе.
— Извольте, — усмехнулся задумчивый пассажир. — Если весь объем свободы свести к предрасположению, то я согласен с вами. Но из всех предрасположений самое могущественное — это быть, как все. «Быть, как все» — подавляет всякие вариации вкуса, всякие поползновения к исключительности. Подражание — вот страшный закон, непрерывно кующий цепи против свободы. И, что замечательнее, никакие цепи не носятся людьми так легко, как эти...
— Послушать вас, — нерешительно возразил господин в золотых очках, — свободы не только нет, но ее и не нужно. По-вашему, люди ищут рабства и счастливы только в рабстве...
— Я не подчеркивают так густо этой мысли и не ставлю точек над «i». Видите ли, это вопрос бесконечной важности, и нужны страшные усилия, чтобы хоть немного его уяснить. Скажу прямо, к чему привел меня долгий жизненный опыт. Он меня привел к тому же, к чему гений Пушкина привел его в молодые годы: «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей». Вот результат моих «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Не будем слишком преуменьшать природу, будем брать людей, как они есть. Откинем гениев и злодеев, отбросим чудесные случаи удачи природы и жалкие ее промахи. Возьмем среднюю массу человеческую, то есть подавляющее большинство людского рода. Это именно материал, где закон подражания свирепствует без пощады. Именно средние люди наименее склонны к свободе. Это безличная инертная стихия, волны которой идут туда, куда толкает ветер. Средние люди ждут толчка, откуда бы он ни был, это их двигатель, импульс. Пусть у гениев и у злодеев имеются внутренние импульсы, которые, может быть, не что иное, как внушения рода. Но средние люди, как атомы, не имеют иных источников движения, как внешний толчок. Это их душа, основное условие их жизни. Если так, если их подчинение неизбежно, то является вопрос: способны ли они к свободе? Не будет ли она для них свободой бильярдного шара, пока его не тронул кий? И не является ли внешняя сила воскресением для них к жизни? И если внешняя сила действует по верной линии, которую определяет лишь острое зрение и твердая рука, то не является ли такой внешний толчок для большинства людей условием блага?
— То есть вы, по-видимому, предпочитаете для большинства людей подчинение чужой хорошей воле — своей плохой? Так я вас понял?
— Совершенно верно! Я держусь мнения — не нового, а скорее древнего, как история, что народы нуждаются в чужой воле, более совершенной, чем их собственная. Народы нуждаются в постоянном импульсе извне, более высоком, чем их собственная инертность. И только такой импульс путем повторения создает прогресс, культуру. Последняя, как вы верно сказали, есть раскупоривание человеческой природы. Но раскупоривание есть акт внешней силы: нужно, чтобы кто-то пришел и отворил тайник, выпустил душу на свободу... Нужна признанная народом власть, нужен вождь, нужен Мессия...
1909