И. А. Ревякина шаляпин и горький

Вид материалаДокументы

Содержание


Глянь-ко ты, Господи, земля-то какова, —
Так это ясно, как простая гамма,» —
Ищу я в этой жизни сочетанья
Подобный материал:
1   2   3   4   5
своем образе «матери» Бунин выделял, при всем ужасе «будничной» жизни, христианскую стойкость и просветленность.

Спор о «Веселом дворе» содержал в основе то нарастающее несогласие художественных позиций, которое возникало в творческом взаимодействии Горького и Бунина в эти годы. Версии двух очень известных в то время русских писателей о путях и судьбах российской деревни, о национальном русском характере были различны. Один – Горький – смотрел на бытие народа сквозь призму исторического оптимизма, идей социализма, через философию «только человеческого», или «человекобожества», как определялся горьковский подход в полемике вокруг его «Исповеди» (21). Другой – Бунин, – видя «родные лохмотья», был полон трагических предчувствий, но не порывал с основами христианского миропонимания. Сложность их творческих отношений, а также личных, нарастала, писатели, оставаясь друзьями, вели постоянный полемический диалог. Не случайно потом Бунин назовёт свою дружбу с Горьким каприйских лет «странной» (22).

Увлекали русских каприйцев традиционные итальянские празднества с их особой народной музыкой, импровизациями в танцах, например — в тарантелле, в пении. Горький восхищался артистизмом, музыкальностью итальянцев, о чём романтически-приподнято писал в своих «Сказках об Италии», в частности — в получивших широкую известность рассказах «Праздник» (о встрече Рождества) и «Нунча».

С удовольствием слушали русские на Капри народное пение, связанное с религиозными обычаями. Показательна дневниковая запись К.П.Пятницкого об одной из встреч с «дзампоньярами», или запоньярами, как их называл Бунин в своих произведениях, где присутствует образ Капри: в рассказе «Господин из Сан-Франциско» и в стихотворении «На пути из Назарета». Это пастухи-горцы с Апеннин (из Абруцци). По давним обычаям, они были пилигримами-певцами и музыкантами, исполнявшими больше всего религиозные гимны. В предрождественское время эти пастухи-песенники появлялись также на Капри. Вот эта запись, относящаяся к зиме 1909 г.:

« 2 декабря <...>.

Алексей Максимович зовет: — Идемте все в Анакапри < в этот второй каприйский городок вела живописнейшая дорога; вблизи Анакапри были античные развалины; городок интересен и восстановленными старыми храмами и постройками — И.Р.>.

Aлексей Mаксимович говорит с Бурениным о музыке <...>. Пред Анакапри, над обрывом, встречаем дзампоньяров. Останавливаются. Играют. Пастушеская песня.

Стоим над обрывом. Серая стена. Внизу весь залив. Солнечный день.

Подаю мысль пригласить их к Биттеру <вероятно, в ближайший ресторан — И. Р.>.

Мне пришлось съездить за деньгами.

''Мальвазия''. Музыка.

Религиозные гимны. Пастушеские песни.

Старинная тарантелла. Деревенская полька.

Гарибальдийский гимн. Старые песни.

Иностранцы. Зрители: извозчики и прислуга ресторана».

Запись завершается кратким описанием возвращения из Анакапри:

«Сумерки. Блещут снега над Сорренто. Везувий в тени. Оранжевый закат. Темно. 6 часов. Расплачиваюсь. Идем пешком» (23).

Дневниковые заметки Пятницкого — свидетельство огромной тяги к разнообразным эстетическим впечатлениям в русском каприйском кругу — будь то любование природой или народное исполнительство. Шаляпин встречал здесь всегда благодарных ценителей, которым ему «хотелось петь», как он замечал в письмах к Горькому. Не раз Шаляпин потрясал своих друзей на острове исполнением русских народных песен. Может быть, эти впечатления отчасти отразились в работе И.А.Бунина над рассказом о народном пении «Лирник Родион», который он завершил на Капри в конце февраля 1913 г., вскоре после встречи с приезжавшим на короткий срок Шаляпиным.

В черновой рукописи рассказ начинался словами: «Я эту псалму, этот южнорусский сказ слышал в херсонских плавнях, в низовьях Днепра, в теплый и темный весенний вечер – давно, в молодости…» Герой рассказа лирник Родион, слепой певец и музыкант, – лицо реальное. С его слов Бунин и записал «Псалму про сироту». Это случилось во время путешествий писателя по Малороссии в 1896 г. Но почему-то Бунин вернулся к давно пережитому только через семнадцать лет. Не было ли это вызвано новыми встречами и переживаниями? Ведь, судя по изображению итальянских народных певцов – запоньяров – в рассказе «Господин из Сан-Франциско», пение ими духовных стихов, прежде всего – славословий Мадонне, глубоко волновало Бунина. А яркость исполнения Шаляпиным на Капри, в кругу близких, подлинных русских народных песен!? Не это ли оживило давний и не воплощенный замысел?

В рассказе о слепом лирнике Бунин выразил свои самые высокие предсталения о народной талантливости. «Бог благословил меня счастьем видеть и слышать многих из этих странников, – читаем в рассказе, – вся жизнь которых была мечтой и песней…<…> Родион не похож был на слепца. Простой, открытый, легкий, он совмещал в себе всё: строгость и нежность, горячую веру и отсутствие показной набожности, серьезность и беззаботность. Он пел и “псалмы”, и “думы”, и любовное, и “про Хому”, и про Почаевскую Божью Матерь, – легкость, с которой он менялся, была очаровательна: он принадлежал к тем редким людям, всё существо коих – вкус, чуткость, мера…» (24). То, что Бунин хорошо знал о неподражаемом искусстве Шаляпина и чему был еще и еще раз благодарным свидетелем на Капри, могло вызвать новый творческий импульс, чтобы высказать свои представления об истинном таланте, как бы он ни проявлялся – в безвестности или на вершинах славы и культуры.

Любое «живое» музыкальное событие особенно ценилось в то время, когда граммофон еще только входил в быт. А в доме Горького граммофон звучал нередко. Несомненно, и этому также можно встретить подтверждение в дневнике Пятницкого, каприйцы слушали пластинки с голосом Шаляпина. Точная запись об том была сделана 8 ноября 1909 г. Она интересна и тем, что тогда «у Шаляпина» были особые слушатели. В это время на Капри собрались рабочие-подпольщики из центральных промышленных районов России для учебы в социал-демократической, пропагандистской школе (потом её будут называть Каприйской). Средства для школы собирали Горький и М.Ф.Андреева, друг и жена писателя, его соратница в партийных делах. Кроме денег, вложенных ими в это утопическое предприятие (что представилось вполне очевидным только позднее), Горькому удалось получить значительные суммы (ведь следовало обеспечить приезд «учеников» издалека, их приличный пансион на Капри и т.д.) от состоятельных людей, расположенных к нему и сочувствующих его проектам. Таковыми оказались: Ф.И. Шаляпин, журналист и писатель А.В.Амфитеатров, а также один из владельцев крупной пароходной компании на Волге - В.М.Каменский ( знакомый Горькому по Нижнему Новгороду). Рабочие, приехавшие в основном «учиться революции», слушали также в школе лекции по русской литературе - их читал Горький; а занятия по истории изобразительного искусства вёл А.В.Луначарский. С ним «ученики» ездили в Неаполитанский национальный музей. В доме Горького рабочие имели возможность знакомиться с альбомами и книгами по истории искусств и слушать граммофонные записи. О двух таких посещениях читаем в дневнике Пятницкого. 8 ноября он отмечал: «Приходят русские слушать граммофон: песни каторги, <…> калабрийцев, Шаляпина». Подобная запись сделана и 22 ноября: «После обеда приходят ученики смотреть альбомы. Вышел, когда услышал граммофон».

***

В каждый приезд Шаляпина друзьям хотелось побольше узнать о его успешных выступлениях, планах. Шаляпину были интересны литературные новости, последние работы Горького и Бунина. Отводилось место и деловым беседам. Судя по переписке, Горький знакомил Шаляпина со своими издательскими планами, т.к. для них нужно было искать средства и артист мог быть полезным в этом. В ноябрьском письме 1911 г. Горькому певец не случайно упоминал о журнале, задуманном писателем: об этом замысле, несомненно, шла речь во время встречи в сентябре того же года. Тогда же велись разговоры о делах издательства «Знание». Оно, к сожалению, уже миновало рубеж своего успеха, как литературного, так и финансового.

Капри радовало Шаляпина дружескими встречами, сменой впечатлений, хорошим отдыхом. Для него устраивались прогулки по чудному острову. Друзья вместе с ним наслаждались природой, морем, ловили рыбу. Были застолья — «с солью и перцем» анекдотов, с хорошим каприйским, и не только каприйским, вином. Были шутки, веселье, немало разного рода импровизаций: рассказов о реальном и придуманном, розыгрышей, юмора, стихов. Были и волновавшие всех, хотя и по-разному, чтения новых произведений, а также нетерпеливо ожидаемые концерты Шаляпина в дружеском кругу. О том, что он производил и в таких случаях неизгладимое впечатление, знали многие.

Сохранилось несколько свидетельств, к сожалению, кратких, о том, как и что пел Шаляпин во время своего двухнедельного пребывания на Капри в 1911 г. (с 28 августа по 11 сентября). Большое выступление состоялось 1 сентября на вилле «Серафина», где жил Горький. Оно происходило на открытой терррасе с прекрасным видом на горы, грот Венеры, море. Пятницкий записал, что на концерт были приглашены к 9-ти часам многие представители каприйской русской колонии, а закончился он к 12-ти часам, когда М.Ф.Андреева «выпроводила гостей», которым не хотелось расходиться. В записи Пятницкого, озаглавленной «Пение Шаляпина.», выделено, по всей вероятности, то, что больше всего ему запомнилось:

«Шуберт: I. Серенада. 2. Двойник. 3. На мельнице.

“Молодешенька”. < имелась в виду русская народная песня “Помню, я еще молодушкой была”— И.Р..>

“Три дороги”.

За папиросу — “Лучинушка” и “Ноченька”».

Пел Шаляпин, судя по заметкам Пятницкого, в день приезда и также вечером накануне отъезда 10 сентября: «Горький дает мысль: Вечер новгородской былины. Шаляпин поет: “Молодешенька”, “Как по Питерской…” и ”Сени”».

Об огромном впечатлении от пения Шаляпина в те дни Горький вскоре восторженно писал А.Н.Тихонову: «…Пел Федор — сверхъестественно, страшно: особенно Шуберта “Двойник” и “Ненастный день” Корсакова. Репертуарище у него расширен очень сильно. Изумительно поет Грига и вообще северных. И — Филиппа II. Да вообще — что же говорить — маг» (25).

Перечисленное Горьким и Пятницким из того, что слышали каприйцы, представляет далеко не случайное в искусстве Шаляпина. Эти музыкальные произведения, в числе многого другого, он успешно исполнял в то время. Репертуар артиста охватывал огромное разнообразие как оперных, так и концертных вещей. Известно, что в 1910 году певец записал на пластинки в акционерном обществе «Граммофон» в Москве арию Филиппа из оперы Дж. Верди «Дон-Карлос» и ряд народных песен, в том числе — без аккомпанемента «Ноченьку» и «Лучинушку». В концертах Шаляпина тех лет звучали «Три дороги» Ф.Ф.Кенемана, «Ненастный день потух» Римского-Корсакова, среди народных песен — «Помню, я еще молодушкой была», а из произведений Э.Грига — «Старая песня», «Стихи в альбом», «Разлука» (26).

В осенние дни 1911 г. Шаляпина рисовали И.И.Бродский и немецкий художник О.Бегас. Артист и сам взялся за карандаш с бумагой и делал наброски. Вот две записи Пятницкого. От 31 августа: «Бродский пишет портрет М.Ф.Андреевой. Шаляпин быстро делает мой портрет. Все идем купаться. Рассказы Шаляпина. О Коровине». И от 9 сентября: «Пришел Бродский. Принес карикатуры: Шаляпин пред Горьким, Золотаревым и Бродским.

Вечером Шаляпин рисует меня в виде пессимиста. Бродский делает карикатуру. — Горький рвет ее».

Приведем еще одну дневниковую запись Пятницкого тех дней. Она относится к 5 сентября: «11—1 час. У Шаляпина. <Речь шла, видимо, о деловом разговоре Шаляпина с Пятницким – И.Р.>.

4 часа. Бродский и Бегас рисуют Шаляпина (27). <…>

Вечером. Воспоминания Шаляпина и Горького о Казани.

Горький впервые рассказывает, почему стрелялся».

Даже и предельно краткие, протокольные, записи Пятницкого позволяют восстановить многое в реальной картине происходившего в те дни. Ясно, что свое место занимает общение по деловым вопросам. Изо дня в день в доме Горького собираются художники. Делаются экспромты и зарисовки, требующие более длительного исполнения. Шаляпин тоже рисует. Запись Пятницкого по поводу воспоминаний Горького и Шаляпина, которые были связаны с годами их молодости в Казани, особенно интересна как свидетельство доверительности в общении друзей. Ведь каждый рассказывал в этом случае о чем-то явно сокровенном, дорогом и, вероятно, близком пониманию другого. Дело в том, что их юношеские пути почти соприкасались в Казани, но так и не пересеклись.

В Казани молодой Пешков проходил свои жизненные «университеты». Здесь он впервые познакомился с интеллигентами-народниками, мечтавшими изменить жизнь народа к лучшему. Здесь он испытал и острейшее потрясение: разочарование в надеждах преодолеть разрыв «униженных и оскорбленных» – с их добровольными защитниками, представителями передовой образованной России. Непонимание одних другими, причем с обеих сторон, очень мучило, представлялось безысходным. Всё это, а также болезненное переживание первой неразделенной любви, и привело Алексея Пешкова к попытке самоубийства. Позднее Горький признается, что «духовно родился» именно в Казани. Суровый опыт юношеских испытаний станет основой для автобиографической повести «Мои университеты», написанной позднее в первые послеоктябрьские годы.

И Шаляпин открыл свое призвание там же, в родном городе. Спектакли казанского театра сводили с ума его, тогда мальчика. Это из Казани он юношей, который зарабатывал на жизнь певчим церковного хора и уже не раз пытался поступить на сцену, уехал, наконец, с первым театральным контрактом. Так он вошел «служителем в храм Талии и Мельпомены» - этот момент будет особо отмечен в его автобиографии «Страницы из моей жизни» (28).

В сентябрьский вечер 1911 г. на Капри друзьям было что рассказать о своей юности, проходившей где-то рядом. Может быть, какие-то штрихи этих воспоминаний о молодых годах — в Казани и на волжских берегах — отразились потом в некрологе Шаляпина о Горьком: «Когда Горький однажды спросил, кто я такой, я стал рассказывать ему мою биографию, и вот тут-то для нас обоих неожиданно выяснилось, что мы встречались, не будучи знакомыми в ранние годы, и что жизнь наша похожа, а в некоторых случаях текла рядом. Вот, например, в то время, как я мальчиком был в Казани отдан в учение к сапожнику Андрееву, который жил на углу Малой Проломной улицы, Горький на другом углу параллельной Большой Проломной улицы в пекарне, <…> под чайным магазином Докучаева, — работал пекарем. Мне кажется, что отсюда его рассказ “Двадцать шесть и одна”» (29).

Однако, несмотря на взаимность внимания и притяжения Горького и Шаляпина, в их встрече осенью 1911 г. была и немалая напряженность. Ведь необычным, даже императивным поводом к приезду певца на Капри на этот раз являлась необходимость разобраться друзьям в своих отношениях после эпизода так называемого «коленопреклонения».

Напомним суть этого события, то — что было в нём подлинным, а что фальсифицированным , что известным, однако вначале только узкому кругу лиц, а многим неизвестным, хотя они-то и стали самыми решительными судьями случившегося.

8 января 1911 г. в российских газетах появилось правительственное сообщение о патриотической манифестации во время представления 6-го января в С.-Петербургском Мариинском театре возобновлённой оперы М.П.Мусоргского «Борис Годунов». В этой официальной информации говорилось: «Спектакль удостоили своим присутствием Их Величества Государь Император и Государыня Императрица <…>. После пятой картины публика требовала исполнения народного гимна. Занавес был поднят и участвовавшие, с хором, во главе с солистом Его Величества Шаляпиным (исполнявшим роль Бориса Годунова), стоя на коленях и обратившись к царской ложе, исполнили “Боже, Царя храни” <…>. Гимн был покрыт участвовавшими и публикой громким и долго несмолкавшим “ура”. Его Величество, приблизившись к барьеру царской ложи, милостиво кланялся публике…»

Сообщение, как его точно, однако много позднее, оценивал тогдашний директор Императорских театров В.А.Теляковский, в «извращённом виде рисовало роль Шаляпина во всей этой фальшивой манифестации» (30). Тем не менее именно оно облетело весь мир. В русских газетах имя Шаляпина стали склонять на все лады: правая пресса хвалила певца за верноподданнический поступок, левая негодовала против его якобы «холопства» перед властью. В иностранной прессе подчеркивалось участие Шаляпина, так как он был самой известной фигурой происшествия.

Среди радикалов особенное рвение проявил А.В.Амфитеатров. Он разослал по столичным газетам открытое письмо с датой 13 (26) января, которое ни одно из российских изданий, конечно, не могло опубликовать по цензурным соображениям, но письмо получило известность и его стали обсуждать в разных общественных кругах. В «благородном» негодовании известный, находившийся в эмиграции журналист-радикал, до самого недавнего времени ярко писавший о блистательном таланте Шаляпина, порывал с ним: «…Поздравляю с Монаршей милостью <…>. На прощание позволь дать тебе совет: <…> не называй себя, как ты имеешь обыкновение, “сыном народа”, не выражай сочувствия освободительной борьбе <…>. В устах, раболепно целующих руку убийцы 9-го января, руку палача, <…> эти свойственные тебе слова будут звучать кощунством…» (31).

Что же Горький? Объективной информации он, находясь вне России, не имел (как, впрочем, и Амфитеатров) и очевидно вполне искренне поверил всей фальсифицированной кампании против певца. В январе, феврале и марте 1911 г. в письмах близким и друзьям — Е.П.Пешковой, Е.К.Малиновской, А.Н.Тихонову, И.А.Бунину — он негодовал против “выходки дурака Фёдора», писал о том, что разорвет с ним и впредь снимет посвящение ему с повести «Исповедь».

Каково же было реальное участие Шаляпина в происшествии, которое приобрело такой одиозный смысл во мнениях современников? Артист, конечно, не был «во главе» патриотической манифестации. Само это событие явилось для него полной неожиданностью, а его организаторами, причем с особой целью, были хористы: так они надеялись привлечь к себе внимание, чтобы подать царю прошение об увеличении очень низких пенсий. Акция эта задумывалась давно, но певец ничего не знал о ней. Хористы использовали возобновленного «Бориса Годунова» потому, что на спектакле присутствовал царь, а впечатляющий успех исполнения Шаляпиным одной из центральных сцен – до этого момента спектакль не получал достаточного зрительского признания — стал удобным моментом для осуществления их намерения.

Но вот что было на самом деле. Инцидент с «коленопреклонением» случился после «сцены галлюцинаций» – кульминационной в опере: она заканчивалась ключевыми в характеристике главного персонажа словами «Господи, помилуй душу преступного Царя Бориса…» и всегда требовала чрезвычайной артистической самоотдачи. В письме Горькому 18 (31) июля 1911 г. Шаляпин так описывал этот момент: «Еле дыша от напряжения и усталости, как запаленная лошадь, по знаку режиссера пошел я на сцену, чтобы <…> раскланяться публике. Занавес упал и поднялся снова, и снова я раскланивался, — вообще все было совершенно обыкновенно <…>, и я уже думал идти к себе в уборную, чтобы глотнуть чаю и промочить высохшее горло, как вдруг услышал сзади меня крик: “Куда вы?.. Что вы делаете?!” (Это, оказалось, кричал режиссер, испуганный необыкновенным и неожиданным происшествием, которое в театре почти для всех было сюрпризом.) Обернувшись, я увидел растерянные, сумасшедшие лица хористов, хористок, <…> ломящихся на сцену в единственную дверь, существующую в этой декорации (терем царя Бориса). Быстро, один за другим падали они все на колени и — нестройно вначале — пели гимн.

Совершенно не понимая, в чем тут дело, я хотел было уйти со сцены, но эта самая дверь была так законопачена народом, что я, не имея физической возможности уйти за кулисы, вынужден был оставаться на сцене. С минуту я постоял… <…> В мгновение мне пришло в голову, что все это устроено нарочно для меня, что со мной хотят сделать что-то плохое (к этому в последнее время я так привык <…>) <…>. Я вообразил чорт знает что и, находясь к тому же в полной невозможности уйти со сцены,.. оторопел, совершенно растерялся, даже, может быть, испугался, потерял вполне способность спокойно размыслить и стал на колени около стоявшего близ меня, в глубине сцены, кресла…

Таким образом случилось, что я явился действующим лицом этой пакостной и пошлой сцены…» (32).

Итак, суть участия Шаляпина в якобы патриотической манифестации заключалась в том, что он был принуждён к общей солидарной акции. Уйти со сцены при поднятом занавесе ему не позволила плотная стена хористов. Его шёпотом умоляли о поддержке. Не опуститься на колени он — один среди всего хора! — тоже не мог: это было бы совсем другой — антимонархической! с его стороны – демонстрацией. Между прочим, присутствоваший на спектакле скульптор И.Я.Гинцбург, он приехал на Капри в начале лета, рассказывал Горькому и М.Ф.Андреевой, что, конечно, Шаляпина никто из зрителей не мог видеть впереди хора, стоящим на коленях. В толпе коленопреклонённых хористов он не привлекал внимания, а всё просходившее оставляло странное впечатление: пения гимна не начинают без оркестра, тем более на коленях. Но этому трезвому свидетельству очевидца именно о «фальшивой» манифестации Горький тогда не внял.

Первоначально Шаляпин не придал особого значения инциденту с невольным своим участием. Он не сразу и узнал о резонансе, который вызвало необычное, но в сущности, “околотеатральное” событие. Очень скоро артист уехал на гастроли в Европу, где его однако настигли неожиданные последствия того, что случилось при его вынужденном участии: травля прессы, искреннее возмущение даже некоторых из друзей (негодующее письмо певец получил от художника В.Серова, которого очень ценил), освистывания зрителей из числа русских эмигрантов. Шаляпин был настолько унижен и оскорблён, что решил какое-то время не возвращаться в Россию. Об этом в конце февраля он писал своему адвокату и другу М.Ф.Волькенштейну, а также В.А. Теляковскому. Только их искреннее и горячее участие, как и других подлинных друзей, помогло Шаляпину отказаться от такого намерения. Певец попытался давать объяснения в прессе: интервью «Правда о Шаляпине: Беседа с Ф.И.Шаляпиным в Монте-Карло» напечатала «Петербургская газета» — 24 марта 1911 г.; другое интервью — «Объяснения Шаляпина», записанное французской писательницей К.Северин, – появилось в «Киевской почте» 21 июня. Они, несомненно, были услышаны, однако далеко не всеми.

До Горького эти объяснения, по-видимому, не дошли: упоминаний о них в письмах писателя нет. Напротив, на Капри стекалась прежде всего порочащая Шаляпина информация. Такого рода сведения из газет Горький получал в виде вырезок от анонимных доброжелателей. Очень был задет писатель интервью, якобы данным Шаляпиным газете «Столичная молва» (1911, 24 января / 6 февраля), где сообщалось от лица певца, что «патриотический порыв» увлёк его, и этим «порывом» он «увлёк весь хор на колени». «Признавался» Шаляпин также в этом сфабрикованном интервью, что у него «была мысль просить за … лучшего друга, за Максима Горького. Просить о милости для него». У Горького при чтении этого известия, как писал он сыну, «руки со зла тряслись». Однако писатель не заметил появившихся опровержений, например в газете «Утро России». 9 (22) февраля в ней сообщалось о письме артиста с «объяснениями» – что интервью и все эти комментарии «совершенно фантастичны и выдуманы с начала до конца» (33).

Когда в конце июня (по старому стилю) Шаляпин написал Горькому о желании приехать на Капри — чтобы «о многом поговорить», надеясь преодолеть то охлаждение к себе, которое таилось в долгом молчании писателя-друга, — тот ответил очень резким письмом. В нем были такие слова: «Мне жалко тебя, Фёдор, но так как ты, видимо, не сознаёшь дрянности совершённого тобою, не чувствуешь стыда за себя — нам лучше не видаться и ты не приезжай ко мне…» (34).

Отношение Горького очень огорчило Шаляпина, и тогда – 18 (31) июля — он отправил на Капри большое исповедальное письмо обо всём случившемся — в чём он, если и был повинен, то без вины. Артист не оставлял надежды на прежнюю дружбу и понимание (35). И не ошибся: узнав, наконец, правду, писатель поверил другу, но считал, что ещё не время «встретиться без шума и скандала». И всё-таки встреча после этого письма Горького («Оно воскресило меня», — замечал певец в ответном послании) через некоторое время состоялась. 28 августа (10 сентября) Шаляпин уже был на Капри.

Подчеркнем, что с первых же часов приезда общение друзей являлось раскованным и свободным. Очевидно, что никаких демонстраций против Шаляпина — чего опасался Горький (ведь на острове было немало радикально настроенных русских) — не замышлялось. Суть январского эпизода в Мариинском театре теперь-то многие уже знали. Шаляпин, как и прежде, окружен здесь благожелательным отношением: на вилле Горького на следующий же день собралась масса народу, в их числе — молодые писатели, близкие Горькому — А.А. Золотарев, И.Е.Вольнов и др. Были сеансы для художников. Чтобы снять усталость и с тех, кто рисует, и с тех, кто позирует, идут купаться. Потом, когда атмосфера внимания и увлеченности стала общей — начались и очень любопытные разговоры.

Шаляпин рассказывал о художнике К.А.Коровине, с которым он был дружен: их объединяли многие годы общей сценической работы. Артист очень ценил Коровина как «замечательного художника-колориста» (36). Участвовал Шаляпин также в общих импровизациях — рисовал карандашом портреты, карикатуры. Изо дня в день на вилле Горького была слышна музыка и голос знаменитого певца. Очевидно, что многие на острове не только узнали о его приезде, но и ждали большого концерта. Пятницкий после почти целого дня, проведенного в компании Горького, Шаляпина и других, взялся за организацию такой встречи. В конце этого дня он записал: «Выходим вместе. Прошу Шаляпина назначить вечер для пения. — Завтра». И этот запомнившийся всем концерт состоялся.

Пятницкий зафиксировал и то, что было связано с «негативным» поводом для приезда Шаляпина. С первых же часов пребывания на Капри певец — желанный гость Горького: писатель специально ездил встречать его на лодке, и объяснение потом с глазу на глаз, очевидно, с первых же часов, сгладило напряжённость. Но Горький, поняв еще в переписке, что никакой «дрянности совершенного» в поступке Шаляпина не было, всё-таки продолжал беспокоиться по поводу самой ситуации, при которой и дальше было не избежать «шума и скандала». Это стало причиной проекта особого письма для Шаляпина и совета обратиться к хорошему юристу (Д.В.Стасову). Шаляпин ждал поддержки писателя-друга и получил ее. Тем не менее, вполне вероятно, что артист не мог смириться с неуемным учительством и принципиальным наставничеством писателя, что и привносило некоторую шероховатость в отношения между ними до конца этого пребывания. В дневнике Пятницкого с проектом письма связано несколько записей. Одна — 9 сентября, накануне предполагавшегося отъезда (он был отложен из-за непогоды):

«Утром у Шаляпина. 1 час. Провожаю до Горького. Захожу вместе к завтраку. После завтрака вышли на террасу. Ветер. Шум прибоя. Небо в тучах. Шаляпин начинает говорить о письме. Горький зовет в кабинет. Согласился с проектом. Указывает Дм. Вас. Стасова. Кстати спрашивает, буду ли в Петербурге».

На следующий день Пятницкий записал:

«Последний день Шаляпина на Капри.

12 часов. Пишу для Шаляпина схему письма. Иду в гор. Капри. Пароход не пришел из-за бури. Сегодня Шаляпин не уедет.

4 часа. У Горького. Бродский кончает портрет Шаляпина.

Передаю схему. Шаляпин показывает ее Горькому».

Хотя Шаляпин принял советы каприйских друзей о необходимости оправдательного письма, по потом все же не воспользовался им. Правы оказались его друзья в Петербурге. Для желтой прессы «этa история» оказалась уже исчерпанной, а внимание «красной», в частности, рабочей, с ее последовательной партийностью — о чем, вероятно, не случайно беспокоился Горький, – лучше было вновь не обострять.

Биографы и артиста, и писателя не обращали внимания на то, что Шаляпин, будучи на Капри, по-особому настаивал на своей правоте в разногласиях с Горьким. Именно об этом свидетельствует сделанный им карандашный портрет-набросок сердящегося Горького (взъерошенного, беспокойного, что-то выговаривающего) с надписью-репликой по-немецки «Я не сержусь» (37). Эта фраза, между прочим, является и названием известного, драматичного по содержанию романса Р.Шумана (на слова Г.Гейне). Его Шаляпин мог исполнять каприйцам.

Кому принадлежит реплика, только ли явно рассерженному Горькому? Или это ответ ему автора портрета? Чуть-чуть загадочный рисунок очень похож на озорную шутку, несомненно, уязвленного артиста, и она имела реальный повод! Иначе понять реплику - только как возглас раздосадованного писателя и — значит, извинение перед ним, было бы большим упрощением. Ведь Шаляпин не считал себя виновным. Нет, это именно снисходительно-добродушная насмешка над сердящимся Горьким, несогласие с ним, выраженные художественным иносказанием, метафорично (38).

Любопытны и еще некоторые «реалии» сентябрьских дней 1911 г., отмеченные Пятницким. 8 сентября, зафиксировав очередную встречу Горького с Шаляпиным краткой записью «Горький и Шаляпин.», он затем продолжил: «Провожаю Шаляпина. Заводит разговор об отношениях между мной и Горьким». В том, что отношения между совладельцами и соиздателями «Знания» — Горьким и Пятницким — приобрели к тому моменту (неудач издательства) неблагополучный xapактep, Шаляпин убедился воочию, видимо, именно в этот приезд. И то, что Шаляпин захотел выслушать «другую сторону» — Пятницкого (по версии Горького и М.Ф.Андреевой, во всем виноватого, мало работающего и чуть ли не бесчестного), было немаловажным.

Деловая репутация Пятницкого в прежние годы была безупречной. Поэтому участие и внимание Шаляпина являлись неслучайными, они были проявлением тех «человечески-простых» и «прекрасных», по слову А.Блока, черт (39) — доброты, несуетности — которые очень ценятся, когда и «обыкновенные» люди, и «незаурядные» попадают в трудные ситуации. Если В.И.Ленин в oтвет на жалобы Горького о Пятницком незамедлительно советовал «гнать» эту «пиявку» (40), то человек «от искусства» (с некой сумасшедшинкой, как принято считать) вел себя и осмотрительно, и взвешенно. Вскоре в одном из писем к Горькому он будет с предельным терпением отстаивать честь человека, в достоинствах которою не имел оснований сомневаться. «Я не знаю всего, дорогой Максимыч, что делается или сделалось с Пятницким, но чувствую одно, что Константин Петрович очень и очень хороший и честный человек и едва ли что-нибудь гадкое, о чем предполагается, могло подействовать на него так, чтобы он вдруг стал опускаться. Не ошибочно ли это толкование, не кроется ли причина в чем-нибудь другом?...» (41).

В дневнике Пятницкого есть сведения о том, что происходило на вилле Горького поздним вечером 9 сентября, когда интерес собравшихся к карандашным экспромтам Шаляпина и карикатурам Бродского уже исчерпался и внимание должно было переключиться на другое. «Показываю зеленый aгат, — записал Пятницкий и далее: — Разговор. — Передача мыслей. Возможна передача на большое расстояние. Чем наполнено междупланетное пространство. Об эфире. — Монизм. “Легенда о потопе”».

Как известно, Пятницкий, будучи собирателем и ценителем древностей, имел всегда в запасе какую-либо редкость. Его как знатока полудрагоценниых камней и старинных монет также хорошо знали и ценили в горьковском окружении. Потому интерес к «зеленому агату» был вполне уместен, тем более, что среди присутствовавших были и очень привлекательные женщины: М.Ф.Андреева и Мария Валентиновна Петцольд (42).

Упоминание в записи о темах разговоров, в том числе и научно-философских, может быть достаточно точно «расшифровано». Дело в том, что названы те вопросы, которыми тогда увлекался Горький и с которыми он знакомил окружающих. Эти вопросы обсуждались также и в печати. На протяжении нескольких лет писатель интересовался аномальными психо-физическими явлениями — гипнозом, передачей мыслей на расстояние, о чем он переписывался с врачом-экспериментатором Н.Г.Котиком. Это получило отражение даже и в его творчестве того времени: ведь в повести «Исповедь» Горький изобразил некое явление «массового гипноза». Тема монизма — тоже в числе пристрастий писателя. Он чрезвычайно ценил, по-своему трактуя, монистические идеи в философии А.А.Богданова, известного социал-демократа (большевика), который яростно полемизировал в начале 1910-х годов с В.И.Лениным. Так что для Горького, несомненно, все поименованные вопросы представлялись важными и актуальными. Своеобразный сциентизм писателя, его внимание к научным открытиям и гипотезам в тех или иных областях были и в то время уже достаточно известны (43). Здесь вполне уместно напомнить, что Шаляпин очень ценил широту интересов писателя, проявлял к этому большое внимание: позднее он скажет об этом в своих воспоминаниях.

И сам повод приезда Шаляпина на Капри в конце лета 1911 г., и его чарующее пение на острове, которое слышали, конечно, не только русские друзья, - всё это стали обсуждать в итальянской прессе, о чём можно судить по лирическому очерку «Остров мира», опубликованному в римской газете «Il Giornale d’Italia» 19 февраля (по новому стилю) 1912 г. Его автором был журналист Анджело Флавио Гвиди, который не однажды писал о каприйской эмигрантской колонии. Очерк посвящен, конечно, Горькому. В ярко-эмоциональном тоне журналист размышлял о творчестве писателя – многокрасочном и контрастном, вмещающем не только боль и страдания мира, но и его радости. Писатель, любимый в Италии, представлялся Анджело Гвиди творцом, который много обещает и в то же время в чем-то загадочен. В очерке подчеркнута его связь со сказочно красивым и таинственным Капри, где, согласно давней поэтической традиции, обитали Сирены («милые и коварные морские существа», как их называл в своем позднем очерке-рассказе «Остров Сирен» Бунин). Выделяя этот легендарный ореол места, Анджело Гвиди писал:

«Максим Горький – бунтующий поэт острова мира. Кого и что не любит он на Капри? Его творческий дух нашел мир, и с миром – забвение; это то, чего он желал: спящий остров навевает чувство невыразимого утешения. Некоторые критики говорят, что остров вреден духу Горького: это неправда. Горький умел только страдать, а теперь он научился радоваться жизни. И разве это большей частью не литературный труд, созидание и выражение жизни? Могло ли творчество Горького быть постоянным криком гнева, возмущения, жалоб? Только отражением чувств великого страдающего человечества? Благодаря обретенному душевному спокойствию Горький нашел новые акценты: критики должны подождать судить его. Он узнал удовольствие быть слегка забытым своей публикой на острове забвения и, как красавица, прячется, чтобы явиться потом более восхитительным в новом обличии».

Субъективно-лирическая окраска рассуждений итальянского журналиста имела тем не менее реальную опору. Ведь исканиям Горького была свойственна разная направленность. И в каприйские годы он продолжал свои значительные критические темы, например – «разрушения личности» в мире собственности. Для разоблачительной линии его творчества тех лет показательны пьеса «Васса Железнова», повесть «Три дня» и, конечно же, «Русские сказки». А горьковское тяготение к жизнеутверждению проявилось почти одновременно в ряде рассказов из цикла «По Руси», а также в насыщенных романтикой «Сказках об Италии».

В продолжении очерка журналист не пропустил одной из существенных черт облика Горького – выражения глаз, покорявших нередко его очень разных собеседников. Гвиди так говорил в связи с этим о встрече писателя со знаменитым артистом, родственным ему по духу связью с родной землей: « В некоторых покой Горького возбуждает зависть. Его одиночество кажется таинственным средоточием козней и интриг: прекрасные, простодушные, детские глаза старика выражают удивление: почему так неверно истолкованы его сосредоточенность и его задумчивость?

А тем временем прошлое лето дало необычный ответ. С ним был русский тенор Шаляпин, который склонился в сторону царя, когда пел Бориса Годунова, чем вызвал гнев многих.

Что общего у такого человека с Горьким? Приезжие и коренные жители острова узнали это однажды вечером: певец и поэт пели старинные песни Святой Руси, все еще юного огромного народа, из которого они оба вышли.

Шаляпин, на открытой террасе, в ночи, пел чудесно, глядя на луну и на море, в тишине шелеста цветущих растений. Внизу замерли, дрожа от волнения, люди.

Потом Шаляпин вернулся к своей сценической славе: остров мог нанести ему вред, он ревнив, он захотел бы, как Сирена, увлечь его и овладеть им целиком, со всеми его песнями».

Очерк завершает лирическая концовка, обращенная к думам Горького о России, которые, в понимании почитателя-журналиста, связаны с воплощением больших освободительно-гуманистических идей, близких также лучшим людям и в Италии: «Когда-нибудь остров вернет Горького миру хороших и плохих людей; но вернет его лучшим, чем он был, так как он станет человеком-поэтом, который прожил магическую сторону жизни, узнал, как саркастическая усмешка становится улыбкой. В ожидании этого момента Россия Красного воскресения, разумеется, и сама станет лучше…» (44).

***

В 1912 г. Шаляпин гостил на Капри в первую декаду февраля (с 1 по 9 cтарого стиля.). Он прибыл на личной яхте М.И. Терещенко, состоятельного предпринимателя и мецената, бывшего в это время чиновником Особых поручений при дирекции Императорских театров. В письмах Горькому от второй половины 1911 г. Шаляпин сообщал о намерении посетить Капри вместе с ним. Певец надеялся на помощь мецената в издательских делах писателя. Но план этот не осуществился.

На этот раз Шаляпин застал на Капри И.А.Бунина, успешно работавшего там и в эту зиму. Тогда он завершил повесть «Суходол», называя ее, в отличие от своей крестьянской по теме «Деревни», «книгой о русском дворянстве», но таком, которого не описали ни И.С.Тургенев, ни Л.Н.Толстой. «Нигде в иной стране жизнь дворян и мужиков, – говорил об этом Бунин в одном из интервью, – так тесно, близко не связана, как у нас. Душа у тех и других, я считаю, одинаково русская» (45). Бунин завершил в то время и такие рассказы из крестьянской жизни, как «Сверчок» и «Захар Воробьев», – которые относил к числу «благостных». Стремясь понять в душах простых деревенских людей «черты психики славянина», писатель находил то, чем можно восхищаться – и подлинное благородство, и самоотверженность, и ум, и домовитость. В позднейших дневниках Бунин признавался, что в родных орловских деревнях встречал крестьян, подобных «совершеннейшим аристократам» – умных, талантливых. Одновременно создавались рассказы из самых «мрачных», критичных – «Хорошая жизнь», «Игнат», «Ночной разговор». В них консервативная критика находила непомерное сгущение темных красок в изображении народной жизни.

Новые произведения читались на Капри, вызывая и восторги, и полемику. Горького восхитила, по сути, героическая тема в рассказе «Захар Воробьев», а «Суходол», как и «Веселый двор», вызывали на спор. Российская критика отмечала углубление психологизма Бунина, усиление лирического начала в его прозе и, в конечном счете, «преображение» реалистических приемов. Позднее, перечитывая произведения Бунина, поэтесса Г.Н. Кузнецова запишет в «Грасском дневнике», что у него, в сравнении с Толстым, «всё картинней, «безумней», как выразился о себе он сам» (46).

Вернувшись во второй половине февраля в Россию, Бунин в ряде интервью говорил о жизни Горького на Капри, его последних произведениях: «Горький ведет обширную переписку с Россией и следит за всем, что происходит на родине. Интенсивная литературная работа заполняет большую часть времени писателя-изгнанника. <…> Горький, помимо большого задуманного им труда, за текущую зиму написал повесть под заглавием “Три дня” и целый ряд сатирических русских сказок. Эти “Русские сказки” затрагивают различные стороны современной русской действительности <…>, но добрая половина их такого содержания, что в России их печатать нельзя будет. Повесть же “Три дня” будет напечатана в новом журнале “Заветы”…»(47).

В очень недолгий срок своего пребывания на Капри Шаляпин не мог познакомиться со всем многообразием того нового, чем жили его друзья-писатели. Однако, несомненно, что артист участвовал здесь в ряде чтений и был включен в саму атмосферу исканий и разнообразные планы. Так, из интервью И.А.Бунина газете «Одесские новости» (1 (14) марта) известно, что в тот приезд горячо обсуждалась возможность создания оперы о былинном богатыре Василии Буслаеве: «У Шаляпина и Горького возникла интересная мысль — написать оперу о Ваське Буслаеве. Они и меня втягивают в это дело. Вопрос, впрочем, решится с проездом через Капри из-за границы директора консерватории А.К.Глазунова, которому будет, конечно, предоставлена самая ответственная paбoтa. О своем участии в этой затее я пока сказать ничего не могу. А дело интересное».

Замысел произведения об одном из «младших» былинных богатырей — давняя мечта Горького, еще с конца 1890-х годов. Впоследствии он вспоминал, что хотел написать о Буслаеве «плачевную трагедию, полную милой веселости». Но работа была отложена, однако остался «хвастливый Васькин монолог», который Горький читал в свое время А.П.Чехову, одобрившему его. Видимо, к этому замыслу Горький готов был вернуться снова. Сохранилось несколько набросков, намечающих сюжет и образы произведения: пир с участием Буслаева, облик девушки-Чернавки (богатырши, помощницы Буслаева в борьбе с новгородцами), «мужиков-Залешан» (силачей из-за леса), с которыми Васька не дерзнул сразиться; купание в Иордан-реке (кощунственное) и др. Эти ситуации так или иначе восходят к былинным сюжетам. Наверняка на Капри звучал монолог, в котором «удалец-Васька» «пытал, испытывал судьбу назло положенному людьми и Богом пределу». Горький включил этот дерзкий монолог в воспоминания «А.П.Чехов» (1905). Вот небольшой отрывок:

«Эхма, кабы силы да поболе мне!

Жарко бы дохнул я — снега бы растопил, <…>

Глянь-ко ты, Господи, земля-то какова, —

Сколько она Васькой изукрашена!

Ты вот ее камнем пустил в небеса,

Я ж ее сделал изумрудом дорогим! <…>

Дал бы я тeбe ее в подарочек,

Да — накладно будет — самому дорога!» (48).

Шаляпин был воодушевлен новым планом. В марте 1912 г. он писал Горькому из Милана: «…Как хочется сварганить эту работу, какое несказанное спасибо тебе, мой дорогой Максимыч! У меня раскорячился ум насчет композитора! Глазунов едва ли возьмется писать, Рахманинов – мне кажется, у него нутро не такое – не подойдет он к Буслаеву. Есть такой молодой композитор – сын бывшего артиста Стравинского. <…> Я думаю притащить его к тебе – сначала, конечно, я позондирую почву и постараюсь понять, насколько способен этот молодой человек приступить к такой вещи, как Буслаев» (49).

Однако замысел не осуществился. Можно предположить, что остановила его реализацию отчасти и связь сюжета с богоборческими мотивами, которая могла не получить поддержки в музыкальной среде.

В том же интервью «Одесским новостям» (1 (14) марта) Бунин не случайно говорил о своем отношении к событию, связанному с «коленопреклонением», даже и к этому времени не всеми забытому: «Известный инцидент с Шаляпиным в Мариинском театре произвел удручающее впечатление на Горького, но в личном объяснении Шаляпин представил дело в ином свете и убедил своего старого друга, что кампания против него – плод сплошного недоразумения, что он остался прежним Шаляпиным и виноват только в том, что слишком близко принял к сердцу нужды хора Мариинской сцены». Бунин совершенно справедливо считал, что точной информации о случившемся всё ещё недостает широкой общественности. В тот момент, когда «шум» по поводу инцидента разыгрывался в прессе, писателя не было в России – он находился в дальнем заграничном путешествии, теперь же ясно заявлял о своей поддержке Шаляпина. И ещё почти через год, вновь вернувшись с Капри, выражал ту же точку зрения – поддержки позиции самого артиста и защиты его достоинства. В интервью одесской газете «Южная мысль», напечатанном 17 апреля 1913 г., Бунин говорил: «Отношения между Горьким и Шаляпиным по-прежнему хорошие… Вообще вся эта история, происшедшая во время спектакля, слишком была раздута и неправильно освещена. Публика имеет превратное понятие об этом факте…».

***

Приезд Шаляпина на Капри в 1912 г. запомнился молодому литератору А.А.Золотарёву, о чем сохранились его очень краткие, правда, поздние, 1930-х годов, воспоминания. Они долгое время оставались мало известными, хотя и представляют интерес.

Среди русских каприйцев А.А.Золотарев находился в центре внимания, совсем не претендуя на это по своей органичной христианской этике. В одном из горьковских писем он в шутку назван «главным Алексеичем». А ведь на Капри бывало немало русских с этим простым именем или отчеством — сам Горький, Бунин, Новиков-Прибой и, наконец, Алексей Алексеевич Золотарев. Но «главным», отчасти и по вполне серьезному поводу, именно Золотарев стал потому, что был избран — общим доверием и уважением — председателем «Каприйского общества взаимопомощи». Это общество действительно помогало многим. И было кому. Ведь на Капри оседали, как правило, интеллигенты, жившие по большей части явно скромными литературными заработками.

Каприйская колония получила известность в Италии не только благодаря заслуженному общественному и литературному авторитету Горького. Русские каприйцы — литераторы и художники — стремились к освоению великой культуры Италии, к установлению на своем творческом уровне русско-итальянских культурных связей. Золотарев проявлял в этом горячую заинтересованность.

Личность Золотарева долгое время недооценивалась. Он явно не вписывался в ту шкалу ценностей, по которой только революционная целенаправленность считалась несомненной, вне всяких подозрений. Однако сравнительно недавно о Золотареве появился ряд интересных работ (50).

Еще в 1930-е гг. правдивый и содержательный очерк о Золотареве написал художник Н.А.Прахов, подружившийся с ним на Капри и продолжавший встречи и переписку также в советское время. Семья молодого художника, прираставшая рождением детей, прожила на благодатном острове почти столько же и в те же годы, что и Горький. Н.А.Прахов любил и знал Капри, да и всю Италию. О русских на Капри им написано потом немало интересных мемуарных очерков. Для Прахова, как и его жены, тоже художницы, делавшей первые шаги в искусстве, время пребывания в Италии, в частности в Неаполе, где он учился художественному литью, было незабываемой полосой жизненного и творческого становления. Подобное переживал тогда и А.А. Золотарев, что сближало его с молодым художником.

Этот свой очерк Прахов назвал «Алексеич». Так просто и привычно по-русски, дружески, любовно, с ненавязчивым уважением именовали на острове Золотарева не только Горький, но и почти все. «Есть такое предание, — начинал Прахов очерк, — по которому земля будет существовать до тех пор, пока будет жить на ней хоть один “праведник”. Таким праведником был на острове Капри, по общему признанию и “эс-эров”, и “эс-деков”, и “анархистов”, и “беспартийных” русских, и местных коренных жителей — рыбаков, крестьян и лавочников, — “Алексеич”. Так его звали на острове все русские. “Синьор Алеcсио”— называли его каприйцы» (51). Глубоко религиозный человек, Золотарев подлинно был «праведником в миру». «Чистой души человек», — так говорили о нем. Он привлекал к себе редчайшим свойством самоотдачи, а также бескорыстием, что было так важно в каприйском кругу, в частности для деятельности «Общества взаимопомощи».

Отличала А.А.Золотарева, как писал Прахов, широта интересов, удивлявшая и даже восхищавшая многих. «Алексеич» мог одинаково свободно рассуждать о живописи, скульптуре, литературе, церковных напевах, народных легендах и социальных проблемах.

Особенность склада мышления Золотарева, выделявшая его в горьковском окружении, заключалась в том, что он соединял философско-культурные вопросы с религиозными. И был в этом последователен. В таких преломлениях он осваивал итальянскую культуру. Его интересовали воззрения Леонардо да Винчи — философия его «Трактата о живописи». Несколько лет Золотарев переводил «Изгнание Торжествующего Зверя» Джордано Бруно, совершал поездки по Италии, изучая его биографию. Он ценил великого протестанта прошлого и как учёного, и как богослова. Выполненный им первый перевод на русский язык этой книги знаменитого итальянца вышел в 1914 г. ( в Москве, когда Золотарев вернулся в Россию). В своем предисловии к переводу Золотарев писал о величии личности Джордано Бруго, «глубочайшего философа пантеизма», «поэта всезвёздной любви и неутомимого борца за свободу, красоту и бессмертие человечества». Как считал Золотарев, Джордано Бруно стал «ближе, понятнее, роднее» его современникам – в эпоху «громадных политических и социальных переворотов, в эпоху великих научных открытий»: «Это был воистину ”гражданин вселенной, сын Отца-Солнца и Земли-Матери“, человек титанического дерзания и воли, неугасимого прометеева огня, необъятного всезвёздного кругозора… Он любил повторять, что если для нас – земных обитателей – жители других планет находятся на небе, то для них наша Земля – тоже в небе, а мы – небожители. Он утверждал, что решения всех мировых загадок надо искать не где-то в заоблачных сферах, на седьмом и восьмом небе, а возле нас и в нас самих, ибо мир един, нет ничего презренного в мире, все божественно».

В воспоминаниях 1930-х годов Золотарев с благодарностью писал о помощи, которую оказали ему итальянские исследователи:. «Как-то в неаполитанской газете “Il Secolo”, — свидетельствовал он, — появилась статья о русской колонии на Капри, причем, было указано, кто над чем работает. Вскоре <…> я получил из Сицилии от Грасси Бертацци увесистый том “Джордано Бруно и его время” и крайне ценное для меня как переводчика <...> письмо <…>. Я показал книгу и письмо А.М.Горькому и заодно рассказал ему, как обласкал меня в Неаполе Вердинуа <главный хранитель Неаполитанской библиотеки – И.Р.>, показав лично все свои книжные сокровища...» (52).

В 1913 г. каприйская колония стала инициатором съезда всех русских колоний Италии. Он получил название «Русского конгресса в Риме», достаточно широко освещался в итальянской и русской прессе. Будучи основным докладчиком на съезде, Золотарев выдвигал перед сообществами русских эмигрантов задачу поддержки тех явлений культуры, которые связаны с процессами взаимопроникновения, обогащения разных национальных ценностей. Всемирную значимость этого он подчеркивал словами Д. Бруно (тоже познавшего испытание эмиграцией) — «обрести в тесном изгнании необъятную родину» (53). Одним из реальных результатов этих устремлений русских каприйцев cталo создание на острове Итало-русской библиотеки. Начинание получило поддержку деятеля итальянского юга Умберто Занотти Бьянко. Библиотека долго сохранялась, но при Муссолини была ликвидирована (54).

На Капри Золотаревым завершена повесть «В старой Лавре» и задумана другая — «Во едину от суббот». Обе появились в сборниках «Знания». Их герои в смутe революционных событий ищут свои пути, и не только к социальной справедливости. Одни заново обретают религиозную веру, другие теряют ее. С мятежами настоящего Золотарев, литератор и мыслитель, связывал надежду на духовное возрождение современников. Заглавием повести ''Во едину от суббот'' (т.е. кануна Воскресенья) он выделял эту религиозно-нравственную направленность произведения. Журналист М.К.Первухин, тоже «каприец», оценивал Золотарева как писателя самобытного почерка — тонкого лирика и мистика, не понятого своим временем (55).

В 1930-е гг. Золотарев начал вести своеобразный дневник, озаглавленный «Сamno santo моей памяти. Образы усопших в моем сознании». Эти записи иногда назывались им «траурными»: campo santo буквально значит святое поле (кладбище). Мемуарные тетради содержат более двухсот очерков о людях знаменитых и неизвестных, которых знал Золотарев. В дневнике немало очерков и о «русских каприйцах».

Узнав из газет о смерти великою певца, Золотарев воссоздал оставшиеся в его памяти впечатления от приезда Шаляпина на Капри в 1912 г., т.к. именно в тот раз он впервые оказался в непосредственном общении с ним. Заметки Золотарева фрагментарны, но интересны как наблюдения проницательного человека, непредвзятого, деликатного, честного с собой и окружающими, кем бы они ни были (56).

Вот начало: «Я помню его в 1912 г., когда он приехал на Капри к Горькому. Он спел тогда изумительно “Ах ты, ноченька...”, поразив в особенности аккомпаниатора-итальянца (из Неаполитанской консерватории) тем, что это народная русская песня». Восхищенно вспоминал Золотарев о внешней манере поведения певца — умении «легко и артистично носить одежду» и вообще держать себя. Удивляла Золотарева память Шаляпина: «Он быстро освоился с незнакомым диалектом (на Капри два итальянских диалекта) и обращался к Катальдо и Кармеле <повару и горничной в доме Горького — И.Р.> и по-каприйски, и с местными интонациями». Личностная яркость Горького и Шаляпина отмечена словами: «...У меня было это впечатление самородков-самоцветов и от Горького, и от Шаляпина». Запомнилась Золотареву изобразительная картинность разговора Шаляпина: «Он рассказывал Алексею Максимовичу о Волге, о своем путешествии на пароходе-самолете < речь шла о пароходе известной тогда компании быстроходных речных судов — И.Р.>, показывал не только, как держал себя капитан, но и как держалась труба самолета с красной каймой». Догадывался Золотарев о том, что злополучный «инцидент» оставил-таки некую тень в дружбе писателя и певца: «Алексей Максимович, когда Шаляпин спел “Сени”, был очень доволен, но в другой вечер интонации Федора Ивановича — “ведь я червяк в сравненьи с ним, с его высочеством самим” (57) — Алексея Максимовича не удовлетворили, и мне показалось тогда, что их пути — разошлись».

Отметил Золотарев содержательность и эмоциональность декламации Шаляпина, когда он читал «Моцарта и Сальери» Пушкина. Смысл начала этой трагедии —

«Все говорят: нет правды на земле.

Но правды нет — и выше. Для меня

Так это ясно, как простая гамма,» —

в исполнении Шаляпина буквально потряс Золотарёва: «Когда при мне на Капри Шаляпин произнес эти слова, я понял, что значит читать Пушкина...»

Любопытен в мемуарных заметках эпизод доверительного разговора, вызванного вниманием Шаляпина к духовности Золотарева, его органичной религиозности и, видимо, знанию церковного быта: «Мы сидели чуть ли не втроем (Алексей Максимыч и я), когда Шаляпин, глядя на волнующееся пенистое море с веранды Тратториа делла Сирене, рассказывал, как дважды в жизни он пел самозабвенно, не помня себя.

Первый раз по просьбе каких-то двух старушек — “Глядя на луч пурпурного заката”. Как будто нехотя и забылся…

Второй раз в Нижнем или Казани: ранним утром зашел в простецкую, невидную церковь и спел там обедню.

Мне даже чудится, что я подарил ему книжку “Во едину от суббот”, полный благодарности за то, что ко мне он отнесся с поразительной нежностью и ласкою».

Запись вызывает ряд ассоциаций, которые как бы подтверждают ее правдивость. Прежде всего, она напоминает о ранней юности артиста в Казани, когда он пел в церковном хоре. Но не только об этом. Шаляпину было свойственно исполнение религиозных текстов, озаренное именно внутренним светом. Характерно в этом отношении хотя бы воспоминание К.А. Коровина о молебне на освящении парижского дома Шаляпина. «Не забуду тот день, — писал художник в одном из своих кратких рассказов о друге-артисте. — Во время молебна Шаляпин пел сам. Пел столь вдохновенно, что казалось, что сам Господь был перед ним <…>. То было не пение — а подлинное славословие и молитва.

Служил отец Г.Спасский, который сказал за трапезой Шаляпину: — Ваше вдохновение от благословения Господа» (58).

Современники знали и ценили исполнение Шаляпиным религиозно-духовных произведений: «Ныне отпущаеши» М.П. Строкина, «Покаяние» А.Л.Веделя, «Верую» А.А.Архангельского, «Сугубая Ектения» А.Т.Гречанинова и др. Сохранились их граммофонные записи.

По-особому проницателен был Шаляпин к духовно-нравственному содержанию знаменитых музыкальных произведений, которые входили в его репертуар. В «Снегурочке», симфониях и вообще в музыке Римского-Корсакова Шаляпин слышал то, что «нехристианин» не услышит: «Раздаются аккорды Пасхальной увертюры, оркестр играет “Да воскреснет Бог”, — вспоминал он в “Маске и душе”, — и благовестно, как в Пасхальную заутреню, радостным умилением наполняет вам душу… » А затем, обратившись к «Граду Китежу», певец подчеркивал, что «молитва в душе» композитора, создавшего оперу (59).

При явной фрагментарности воспоминаний Золотарева, они перекликаются со многими другими, по-своему подкрепляя одно из суждений С.В.Рахманинова о «сказочном даровании» Шаляпина: «В преклонении перед его талантом сходились все: и обыкновенные люди, и выдающиеся, и большие. В высказанных ими мнениях все те же слова, всегда и везде: необычайный, удивительный» (60).

Точен Золотарев в памяти о своем потрясении тем, как Шаляпин читал маленькую трагедию Пушкина «Моцарт и Сальери». Любопытное как бы подтверждение этому, а — вернее — в чем-то аналогичное впечатление, находим у А.Н.Бенуа, известного театрального художника и критика. Его «пленяла», как он признавался, чрезвычайная «музыкальность» Шаляпина. Это неожиданно проявлялось в «сурдинных пропевах», в камерной обстановке. Тогда артист, по словам художника, не только «выявлял самую суть того, что пел», но и «сам глубоко этим наслаждался». На одной из таких репетиций в 1908 г., в Париже на квартире С.П.Дягилева, Бенуа и стал свидетелем особого рода — безраздельной — увлеченности Шаляпина Пушкиным: «…помню, как он <…> доказывал, что опера “Моцарт и Сальери” Римского вовсе не “скучная опера”, а содержит в себе удивительный пафос. Ему очень хотелось, чтоб когда-нибудь Дягилев поставил эту двухактную оперу, и он действительно убедил Сережу и меня, что это стоит, но именно с ним… И все же она у нас не была поставлена, зато “комментарии” Шаляпина пригодились мне, когда в 1915 г. я был занят постановкой драмы Пушкина на сцене Московского художественного театра» (61).

В правдивые, по сути, воспоминания Золотарева вкрались неточности соотнесения отдельных фактов с тем или иным временем. Именно в 1912 г. он не мог дарить Шаляпину свою повесть «Во едину от суббот»: она вышла лишь в 1913 г. в составе последнего — сорокового — сборника издательства «Знание». Видимо, через годы Золоторев суммировал свои впечатления от встреч с певцом — в 1912-м и 1913-м годах. По всей вероятности, рассказы Шаляпина о Волге и путешествии по ней до Казани на пароходе-самолете тоже относились к приезду артиста на Капри в 1913-м г., когда он мог вспоминать о своем посещении родного города, которое состоялось осенью 1912 г.

Та простота и легкость — при огромной наполненности общения, которые испытывал Золотарев во время встреч с Шаляпиным, приоткрывают еще одну грань человеческой гармоничности певца: его душевную открытость и щедрость, неотделимые от мощи его таланта.

***

В феврале 1913 г. в течение недели (с 8 по 15) Шаляпин последний раз был на Капри у Горького. Каприйцы запомнили и его пение, и участие во встречах, получавших ту или иную литературную окраску. Так, после обеда, устроенного Шаляпиным в честь Буниных – Ивана Алексеевича и Веры Николаевны, его супруги, – на котором были также многие литераторы, артист читал пушкинского «Дон-Жуана» и отрывки из «Моцарта и Сальери».

В один из вечеров состоялось чтение Буниным нового рассказа. Известна любительская фотография, сделанная в кабинете у Горького после этого (62). На ней, кроме Горького, Шаляпина, Бунина, запечатлены В.Н.Муромцева-Бунина, М.В.Петцольд, а также гостившие тогда на Капри критик и издатель Е.А.Ляцкий, А.Н.Тихонов и В.В.Шайкевич, его жена, сын Горького Максим и “русские каприйцы” – Л.Н.Старк, А.К.Лоренц-Метцнер и др. Е.П. Пешкова вспоминала, что на чтении были также литераторы горьковского круга – А.А.Золотарев, Б.А.Тимофеев, А.С.Новиков-Прибой, И.Е.Вольнов. Запомнился Екатерине Павловне отклик Шаляпина: «Федор Иванович слушал внимательно. После, вздыхая, сказал: “Вот такие вещи останутся! А я – спел и ничего не осталось…” »(63).

Что же читал Бунин? Е.П.Пешкова называла знаменитый потом рассказ «Господин из Сан-Франциско». Но он написан гораздо позднее. Исследователи предполагали, что это мог быть рассказ «Лирник Родион». Ведь, казалось бы, реплика Шаляпина подразумевала какую-то тему, связанную с героем-певцом. Однако рассказ был закончен уже после отъезда Шаляпина с Капри, в конце февраля.

Известно, что Бунин в каждую свою каприйскую зиму, немало и успешно работая здесь, читал обычно в дружеском кругу только что законченное, как говорится, по горячим следам. Вероятно, и на этот раз он не отступил от такого правила. К 27 января 1913 г. им был написан рассказ «Личарда». Дата 1 февраля стоит в конце рукописи рассказа «Последний день», а числом 2 февраля, т.е. днем Сретения Господня, праздника на рубеже зимы и весны (что, несомненно, знаменательно), отмечено завершение самого светлого произведения этого времени – рассказа, первоначально названного «Весна». С таким заглавием он сначала и печатался. Позднее Бунин переименовал произведение, использовав слова молитвы об урожае, которая упоминается в нем: «Всходы новые». Писатель выделил тем самым религиозно-философский мотив духовного возрождения в качестве главного. Внешняя канва событий в рассказе проста: весенние заботы старого князя и крестьян округи – уборка дома и сада, поездка на молебен в воскресный день на Фоминой неделе, когда, «спокон веку, молятся в поле, на озимях». Рассказ связан с годовым хозяйственным и религиозным кругом крестьянского бытия. Тонкими штрихами рисует Бунин естественное обновление природы, а в параллель этой нови – и всходы духовного возрождения своих героев: «…Шли легкие облака, шли по зеленым полям тени от них, – далеко было видно в весеннем прозрачном воздухе, дрожали, бежали огоньки свечей, беззаботно-радостное пение жаворонков не мешалось с пением притча, но как-то хорошо дополняло его… Даруй, Боже, земле радость новую, новые всходы, - говорили слова молитв, пропадающих в теплом воздухе. – Благослови ее новой жизнью, да в забвении истлеет в ней семя старой <…> … Потом запели о воскресении Христа из мертвых. Глаза князя налились слезами – и он уже ничего не видал перед собою до конца молебна» (64).

Хочется думать, что именно этот рассказ – о радостном наступлении весны, а вместе с ней и о пробуждении человеческих надежд, всходов новых, – Бунин выбрал для чтения. Надо сказать, что лейтмотив весны и нового так или иначе вторгается в февральские произведения писателя. Этот лейтмотив есть даже в самом мрачном из рассказов конца зимы «Последний день». Настроение бодрости характерно и для бунинских интервью, которые он вскоре будет давать, приехав в Россию. Такая тональность общего авторского самочувствия явно выделяла особую предпочтительность для чтения рассказа «Весна», т.е. «Всходы новые».

Мог ли на него искренне и одобрительно откликнуться Шаляпин? Очень вероятно. Светлая – религиозно-духовная – интонация в творчестве Бунина должна была им ощущаться как близкая и по сути значительная. Для самого же писателя она являлась изначально важной. Подчеркнем это строками его стихотворения «Ночь» (1901), своего рода эстетического манифеста:

Ищу я в этой жизни сочетанья

Прекрасного и вечного. Вдали

Я вижу ночь: пески среди молчанья

И звёздный свет над сумраком земли…”

Остались свидетельства о двух концертах Шаляпина в тот его приезд на Капри. Один артист дал 10 февраля в гостинице «Splendid», где он остановился, после обеда, устроенного им для Буниных. А другой через день 12 февраля в большом зале гостиницы «Квисисана», в которой жили Бунины и куда были приглашены многие русские. Бунин вспоминал об этих встречах в посмертном очерке о Шаляпине. Во время второго выступления, как осталось в памяти писателя, артист находился в особенно приподнятом настроении: «После обеда Шаляпин вызвался петь. И опять вышел совершенно удивительный вечер. В столовой и во всех салонах гостиницы столпились все жившие в ней и множество каприйцев, слушали с горящими глазами, затаив дыхание… Когда я, — продолжал Бунин, — как-то завтракал у него в Париже, он сам вспомнил этот вечер: — Помнишь, как я пел у тебя на Капри?

Потом завел граммофон, стал ставить напетые им в прежние годы пластинки и слушал самого себя со слезами на глазах, бормоча:

– Неплохо пел! Дай Бог так-то всякому!» (65).

В дневнике Пятницкого перечислены особенно запомнившиеся ему вещи из тex, что были тогда исполнены: романсы Р. Шумана — «Во сне я горько плакал», «Два гренадера», «Я не сержусь…», а также народные песни — «Ноченька» и «Молодёшенька». Запись заключает признание в подлинном потрясении, которые испытали слушатели Шаляпина: «Все расходятся ошеломлённые…».

Камерное пение Шаляпина поражало не меньше, чем его театральные выступления. Напомним несколько эмоциональных и в то же время аналитичных высказываний Б.В. Асафьева, которому «повезло», по его словам, «соприкоснуться» с этой стороной артистизма Шаляпина в 1904-1906 годах: «У Стасова, сам любуясь Владимиром Васильевичем и понимая, какого он имеет перед собою чуткого слушателя, Шаляпин расцветал во всю ширь и глубину своего богатейшего дарования и исключительного мастерства, волновался и вместе с тем, находясь вне всех условностей театральности, проявлял свое Я с большей сосредоточенностью и мудростью. <…> Меня больше всего потрясали “Двойник” Шуберта и “Вы злые, злые песни” и “Я не сержусь” Шумана. Ирония, скорбь, душевная мука, страсть – все эти “знакомые” слова и состояния воссоздавались Шаляпиным словно заново и каждый раз всё с той же едкой, проникновенной убедительностью. Горький говаривал так: “Знаете ли, что ж это он делает: вот играют, играют музыку – ловчее там, звончее что ли, а споет он слово, два, фразу – и, слышишь, вся человеческая душа, а, порой, и мир”. А Стасов доканчивал: “вот как у Льва” ( Толстого, конечно), “читаешь, словно и слов не чувствуешь, тоже две, три фразы и слова-то привычные, но штрих, деталь – и схватил человека, всего – с душой, одеждой и обстановкой, и тут же природа”. <…> Тогда я и понял, в чем суть шаляпинского мастерства: в обладании гениальной чуткостью и в множественности пережитого и наблюдаемого, - но всё это было всегда проведено сквозь мудрую сдержанность и чувство художественной меры с глубоким учетом восприятия слушателей…» (66).

В разнообразных, подчас неожиданных встречах на маленьком итальянском острове переплетались судьбы очень непохожих друг на друга людей, и в этом калейдоскопе отразились важнейшие черты русского Серебряного века: огромная тяга к образованности и познанию искусств (она и звала на Капри многих), свобода художественных исканий, высота достижений, неизбежная разноречивость как позиций, так и стилей, наконец, благотворное притяжение разных национальных культур. И «русский Капри» в своей пестроте и сложности был бы не полон без Шаляпина: без человечности и величия его гения.