Наверное, это избушка лесника, подумал он. Хорошо, что его тут нет. Хорошо, что тут вообще никого нет

Вид материалаДокументы
Подобный материал:


АДЕЛЬ


Играй, Адель, не знай печали,

Хариты, Лель тебя венчали

И колыбель твою качали…

Пушкин


– Наверное, это избушка лесника, – подумал он. – Хорошо, что его тут нет. Хорошо, что тут вообще никого нет. Раньше, наверное, тут было хорошее место и для охоты, и для отдыха, а после того, как стали стрелять, все ушли.

Он попробовал повернуться на кровати, на которой лежал в американской куртке с капюшоном и в джинсах, так, чтобы лучше видеть, что происходит в окне, и застонал от боли.

– Приходится долго привыкать, – подумал он, – к тому, что у тебя прострелена нога или еще что-нибудь, а когда привыкнешь, то приходиться еще дольше отвыкать, когда рана уже не болит, а ты все равно ждешь боли каждый раз, как поворачиваешься или наступаешь на ногу. Паршиво, что я теряю сознание, – сказал он вслух. – Потому что не то плохо, что они сюда рано или поздно придут, а то, что они могут прийти, когда я в отключке, вот что будет совсем погано.

Он все же повернулся на бок, передвинул автомат поближе к животу, чтобы легче было дотянуться, и подоткнул подушку в зеленой наволочке под голову. От этого ему стало совсем плохо, но через несколько минут отпустило, зато теперь он видел в окно скос горы с уходящей за него дорогой в пыли и булыжниках, и еще часть двора, и ствол кедра с нижними зелеными ветвями, а верхушку он видеть не мог и жалел об этом. Несколько раз у него начинался озноб, но потом, после того, как по всему телу выступал холодный липкий пот, а дурнота подкатывала от живота под горло так, что его один раз вырвало прямо на пол, отпускало, и какое-то время он чувствовал себя вполне сносно, если только не двигался, но примерно через пару часов все начиналось снова.

– При малярии так бывает, – сказал он. – Никогда не болел малярией, – добавил он, – откуда же знаю?

Потом он стал думать, что когда наступает болезнь, то, наверное, организм может вспомнить то, что раньше помнить не мог, хотя, на самом деле, мог про это знать, как он, например, сейчас знал про малярию – что ее приступы следуют один за другим через совершенно ровные промежутки времени и тогда кажется, что вот-вот – и душа из тела вон, а тут приступ как раз и кончается, и чувствуешь себя совершенно здоровым, будто ничего и не было. Наверное, сейчас еще много чего можно вспомнить при желании, – подумал он.– Много чего. Однажды в детстве ему приснился сон, которым можно было управлять. Он тогда знал, что спит, но при этом мог заказать у сновидения все что угодно – от мерседеса до миллиона денег, что же он тогда заказал? Ага, тогда он заказал себе способность летать. Ну да. Он сказал, хочу летать. Или нет, даже ничего не сказал, а просто лег на воздух и полетел, чтобы облететь все страны, но не успел, потому что проснулся от слов матери: Адель, пора. Адель вставай, пора в школу.

– Надо же, – сказал он, – полетать выбрал, ну не глупость ли? Тебе все сокровища мира предлагали, а ты выбрал полетать. Это, наверное, потому что ты тогда рос. Говорят, что когда дети растут, то они во сне летают. Вот и выходит, что как ни крути, а все равно исполняются не наши главные желания, даже когда есть на то все возможности, а какие-то посторонние, потому что вмешиваются жизненные обстоятельства. То ты еще маленький и растешь, и поэтому выбираешь полетать, а не миллион, то ты уже взрослый, но беспокоишься о жене, которая в роддоме, и тогда снова во сне выберешь что-то продиктованное обстоятельствами, а не тем, что хочешь все другое время больше всего на свете.

– Интересно, сказал он, – возможно ли, чтобы исполнилось главное желание? Возможно ли это вообще, в принципе, даже если к тебе придет волшебник и скажет, брат, вот тебе три желания – выбирай смело. – Он покачал головой и сказал: Нет, не думаю. Не думаю, чтобы это было возможным, чтобы исполнилось главное желание во сне или еще где. Потому что это невозможно, чтобы главное желание взяло да и исполнилось. Так не бывает.

Он того, что он покачал головой, у него перед глазами сначала поплыли темные круги, а потом укололо в глазу, и после этого в воздухе стала выстраиваться какая-то непонятная фигура. Казалось, что она прозрачная и плотная одновременно, словно медуза, которая шла туда, куда шел его взгляд, но ухватить ее очертания все же было невозможно, пока они, клубясь и переливаясь, в конце-концов не выстроились в подобие зубчатого колеса. Он вдруг вспомнил, что это примета к сеппуке. К самурайскому самоубийству, когда ты сам вспарываешь себе живот специальным коротким ножом, а твой друг сносит после этого тебе мечом голову с плеч. Теперь он знал все на свете и сразу – из того, что когда-либо читал и слышал. – Почти как тот управляемый сон, – улыбнулся он, и услышал во дворе легкий шорох. Он положил руку на автомат и прислушался. Тело его напряглось и утратило вес. Страх вошел в живот и сразу же ушел, как не бывало. Он готов был теперь метнуться с постели в угол, к подоконнику, и для этого ему нужно было лишь убедиться, что они уже пришли. Опять раздался легкий шорох, и на подоконник вспрыгнула большая белка. Там она села на задние лапы, а передние подняла, обнюхивая воздух.

Адель хохотнул, в горле булькнуло. – А это ты, – сказал он. – А я думал, будет кто-то еще. Белка по-прежнему сидела на подоконнике, крутя острой мордочкой и не выказывая никаких признаков тревоги.

– Это хорошо, что мы теперь вдвоем, – сказал он. Что мы теперь не одни, это хорошо. В смысле не каждый порознь, а можно сказать, что сообща и вместе. Потому что сообща и вместе дела обычно складываются совсем не так, как если когда порознь. Понимаешь, – сказал он белке, – я бы никого другого, кроме тебя, и не пожелал. Потому что те, кого я пожелал бы, все равно уже никуда прийти не смогут, а те кого я не пожелал, все равно придут, но пока они не пришли – ты моя лучшая компания. Он подумал и добавил: А я твоя. Если ты, конечно не возражаешь.

Белка не возражала. Она опустилась на передние лапки, понюхала подоконник, быстро пробежала к петле рамы и там снова встала на задние лапы, смотря в комнату черными бусинками, в одной из который, как в дробинке, отсвечивало солнце. Зубчатое колесо мешало держать зверька в фокусе зрения, и белка все время уплывала куда-то вбок, не наводясь на резкость, и тогда он вспомнил тот рассказ про зубчатые колеса, который прочитал как-то в поезде, когда ехал из Уфы в Москву. Там было про какого-то японского человека, который непонятно от чего по-серьезному сходил с ума, и у него от этого перед глазами крутились зубчатые колеса. Но в той книжке ему больше понравился другой рассказ – про апельсины. Про то, как в электричке ехала обыкновенная деревенская девчонка, а автор за ней наблюдал и все не мог решить, куда это она едет и зачем, и что у нее в сумке – зачем-то это ему понадобилось, ну, да, понятно зачем – он же писатель, так вот он все бился и тужился угадать, кто она такая, – сказал он , обращаясь к белке. – Все он напрягался, зачем ей эта сумка и куда она, ядрена вошь, едет, и не мог. А тут поезд подошел к какой-то платформе, из тех, на которых поезда не останавливаются, потому что там совсем крохотная деревенька и считай никто не живет, и тогда девчонка вскочила с места и стала рвать на себя окошко. Открыла и бросила на платформу эту свою сумку, и та упала, и из нее по платформе покатились желтые апельсины, а к сумке уже бежал деревенский мальчишка, наверно, ее брат или родственник, чтобы подобрать. Скорее всего, это был подарок кому-то в семье или самому мальчишке, а может, матери или бабушке. Думаю так, а что там было дальше, ни черта не помню, – сказал он. – Красиво было, как эти апельсины катятся по мокрой от дождя платформе, а мальчишка их ловит, а потом все проносится мимо и больше ничего нет.

Он посмотрел на ногу, перетянутую поверх джинсов белым полотенцем с русским орнаментом, на котором теперь расплылось пятно крови, где-то черное, а где-то алое, молодое, и подумал, что полотенце надо бы затянуть потуже. Он подтянул ногу к себе, взялся за края и стал затягивать.

Когда он очнулся, белка все еще сидела на подоконнике, но он понял это не сразу, потому что словно бы всплывал, как подводная лодка со дна моря, но только вместо океана у него перед глазами были самые дрянные события всей его жизни, которые он пронзал, всплывая, одно за другим, и, пронзая, переживал так, как будто настоящими были именно они, а не этот уютный и чистенький домик с кедром за окном. Вот его пытаются раздавить во дворе его же машиной, выкручивая изо всех сил баранку и газуя, а приятель лежит на асфальте в отключке, и ясно, что когда они раздавят его, то возьмутся и за приятеля. Говорил он тебе – не надо, Адель, не отвечай им, не показывай фак из окна, они специально тебя провоцируют, но если бы он не показал им фак из окна и не вышел потом из машины, он бы до самой смерти себе этого не простил, и тут они уже почти загнали его в угол двора – тот в машине, все выворачивал баранку и матерился, а двое дружков стояли тут же и напряженно ждали, чем все кончится, – но в это время из подъезда выбежал его пятнадцатилетний братишка с кухонным ножом и всадил его в ногу одному из бандитов. А потом подбежал к нему, и они вместе кое-как добежали до подъезда и выбежали с черного хода. Машину его они тогда расстреляли из пистолета, но сам он уцелел. И приятеля они тоже не стали давить. Наверное, потому, что, после того как от злости расстреляли машину, надо было сматываться из-за шума.

Но кое-что было и стоящее – он видел Варю, как он увидел ее тогда, в первый раз, на дне рождения друга, и понял, что от этой девушки в розовой блузке и джинсах его уже не отведут ни судьба, ни смерть, ни Всевышний, потому что именно Всевышний и послал ее сюда в эту квартиру, где на столе стоят бутылки виски и мартини, а в окно смотрит московский тополь. В углу светился музыкальный центр и от колонок доносилась арабская музыка в арт-роковом исполнении, но не тяжелая, а мягкая и спокойная, такая, под которую хорошо танцевать. И так оно и вышло, и он ни разу не изменил ей за все те счастливые и несчастные годы, что они прожили вместе, хотя возможностей было много, но он знал и помнил, что он ей верен, и это давало ему силу и чистоту, без которых ему бы не выжить. И она его не бросила даже тогда, когда его бросили из-за наркотиков и пьянства все, включая друзей и родителей, а ухаживала за ним, как могла, плакала на кухне, ругалась, пару раз бросалась на него с кулаками, особенно тогда, когда его должны были посадить, но пожалели друзья, отмазали, дали прокурору столько, что хватило. И потом, когда он вдруг нашел свой выход и перестал употреблять – у них все пошло по-прежнему, как будто бы они вот-вот только-только снова познакомились, и все началось сначала, а он никого не убил в те годы, хотя дважды мог бы убить, а один раз и хотел убить, но Всевышний отвел руку. И все началось снова, словно бы им была дана еще одна молодая жизнь, лучшая, чем прежде, пока она не поехала к его родителям в Грозный, и там, за городом, во время поездки к родственникам, машину остановили на дороге бандиты, и с тех пор о ней уже никто ничего не знал. Вернее, кое-кто все-таки знал, но выяснилось это позже.

Он тогда выжил, он даже не начал пить и употреблять снова, потому что почувствовал такую ненависть, какой не чувствовал никогда в жизни, и если бы она не прошла, то от напряжения, он, скорее всего, снова бы начал колоться, но через неделю ненависть словно отодвинулась, стала легче, и от этого даже на сердце появилась словно бы мелодия, похожая на ту, под которую они танцевали в день знакомства, и он тогда приехал в Грозный и через родственника Кадырова попытался разузнать подробности – а может еще жива, и нужно только заплатить выкуп, но ему твердили одно и то же – убили, и отводили глаза, наверное, чтобы не расспрашивал о подробностях. И тогда он остался. Ему дали форму и оружие, и он начал собственный поиск. Но ничего выяснить не удавалось, он участвовал в нескольких операциях – хотя какие там операции, это только так важно звучит, а в действительности все всегда происходило случайно, потому что кому-то нужны были деньги, и он доносил по-тихому в надежде, что никто не узнает, и надо было прямо в ту же минуту одеваться, залезать по машинам и ехать в какое-нибудь село и там стрелять. Вообще вся эта сучья война была из-за денег, теперь это ясно. Из-за денег и еще потому что никто из них так и не повзрослел – все играли в войну, а чтобы жить в мире, надо быть взрослым, и поэтому они все играли и играли, пока не устали от крови, своей и чужой, и одной на всех, общей, но ему сначала было вообще безразлично, на чьей он стороне. Он был на своей стороне – на той, откуда хорошо стрелять. А куда стрелять он уже примерно знал. А потом узнал и точнее. А еще через какое-то время понял, что хотя он стрелял метко и удачно, но воевала тут одна сплошная мразь, что с той, что с другой стороны. Потому что те, кто не были мразью, давно уже не воевали, а занимались другими людскими делами. Можно, конечно, сказать, что воевала не мразь, а больные люди, но это дела не меняет. Вот почему сейчас его и пристрелят не те, кого он искал, чтобы убить, а те, к кому сначала пришел, ища помощи.

А может, и не пристрелят, – подумал он. Может, все как-нибудь утихнет. Мало ли, что он стрелял, когда они стали ее насиловать, эту пожилую крестьянку, стрелял и ранил одного дебила. Ведь не такая он важная персона, чтобы его преследовать по горам. Не все же они следопыты. Надо же, он сначала и боли-то не почувствовал, как тогда, во время боксерского раунда, в финале чемпионата среди юношей, когда ему сломали нос, и он слышал хруст, а боли не ощутил. А теперь вот нога дергает, как больной зуб, и он может прыгать только на одной, как голубь с отрубленной лапой, и тут самое главное, чтоб не началось заражение крови. Да-да, этого совсем не надо. Сейчас он встанет и поищет аптечку.

Он осторожно спустил здоровую ногу с постели и стал следом подтягивать и опускать раненую. Он удивился тому, что боли почти не было, и, держась за спинку стула и стенку комнаты, тяжело запрыгал к буфету. В правом отделении, действительно была аптечка, он нашел флакон йода и сел на стул, вертя его в руках и не зная, что с ним делать. Потом осторожно вытянул ногу и развязал полотенце, и от этого на пол сразу же потекла кровь. Она текла по ноге вдоль прилипших джинсов теплой струйкой – и это напомнило ему, как однажды в детстве он описался от страха, и как они его тогда не тронули, а только посмеялись – и вытекала через край штанины на толстый зеленый с красным половик. Он достал нож и надрезал ткань, стараясь туда особенно не смотреть. Это было непросто, потому что мокрая от крови джинса не резалась, и он, сжав зубы, начал ее пилить. Потом вытащил зубами резиновую пробку флакона и полил рану сверху йодом. Похоже было, что пуля осталась в ноге, потому что выходного отверстия он не нащупал. Он снова затянул ногу поверх брючины полотенцем, приготовившись к приступу боли, но на этот раз все сошло гладко – боль была, но терпимая.

Он ободрился. Теперь он чувствовал себя более опрятным и здоровым, словно за ним поухаживали в больнице. Может, они и не пошли за ним. Отсюда до железнодорожной ветки полтора километра по горной тропинке, совсем даже и не крутой, и, если он сможет хоть как-то наступать на больную ногу, он доберется до станции. Можно срезать палку. Как-нибудь он доедет до Грозного. В городе ему есть к кому пойти. И вдруг он рассмеялся. Бред собачий – можно же просто позвонить. Прямо отсюда. Как это ему мозги отшибло – забыл, что у него с собой мобильный. И никуда не нужно добираться, за ним сами приедут. – Его даже пот прошиб от волнения. И если раньше он не верил, что выживет, то теперь поверил, и от этого ему сразу же стало хуже, потому что он начал волноваться.

Он достал телефон и разблокировал его. Вспыхнул крошечный экран, и он увидел, что аккумулятор заряжен. Он подержал телефон в руках, осваивая эту приятную новость, потом снова сунул в карман и заковылял к холодильнику. Там он нашел бутылку минеральной воды «Бжни» в полиэтиленовой бутылке, кусок сала, лимон и литровую бутыль с прозрачной жидкостью. Он взял бутылки и лимон и перенес их на стол. Они сразу же запотели и литровая чуть было не выскользнула у него из руки. Минеральную он налил в керамическую кружку со свистком, которая стояла на столе, и сразу же выпил, а из литровой вытащил пластмассовую пробку и понюхал. Это была чача и судя по запаху хорошая. Он снова заткнул бутылку пробкой и отодвинул в сторону, потом отрезал ломтик лимона и сунул в рот. Прихватив «Бжни», он снова добрался до кровати и лег так, чтобы была видна дорога – и ближний ее отрезок, и та часть, которая просматривалась над речкой, скрытая хвойным леском в полукилометре отсюда. Белка сидела на прежнем месте, и он обратил внимание на светлый ободок вокруг ее глаз и на смешные черные усы, которые залихватски топорщились во все стороны. Ему снова стало хуже, но на этот раз, погружаясь на дно своего океана, он увидел не кошмары и не страшные истории, а то, как они с Вавой, прихватив палатку отправились однажды на Оку.

Они недолго ждали теплохода на пристани, над которой вились однодневки, а тихая черная вода у свай время от времени расходилась медленными кругами оттого, что уклейки охотились на мошкару. Потом они ехали на корме и смотрели, как проплывают мимо леса, деревни и церкви. И она тогда сказала ему, глядя поверх его головы на все эти чудеса, я тебя очень люблю, Адель, знай это. А он тогда посмотрел на нее, и сердце его замерло от того, что она была так молода и так беззащитна и красива, и он хотел сказать, что тоже ее любит, но не сказал, а обнял и постарался заглянуть ей в глаза, но она снова отвела их в сторону, а когда ему наконец удалось встретить ее взгляд, он почувствовал, что словно зашел в куст темной сирени, и это было для него незнакомо и даже нелепо до такой степени, что он сначала смутился, но вечером, когда они разбили палатку на берегу реки под тремя ивами, он захотел снова войти в эту сирень, и хотя ему и в этот раз стало не по себе, но он уже свыкся с тем, что такое с ним может быть и что это, наверное, и есть та радость, в которой лучше не сознаваться, а то спугнешь. Потом они разожгли костер. Она спустилась к реке, зачерпнула в кастрюлю воды и сварила на костре кофе, и это было как раз то, что нужно, а солнце стало закатываться за реку и было огромным и апельсиново-красным, а когда исчезло за лесом на том берегу, во все небо разлились и загорелись малиновые и золотые полосы, которые делались все темнее и гуще, а потом медленно погасли. Вовсю звенели комары, и они намазались мазью, но те все равно вились вокруг и звенели. А там, в палатке, он сказал то, что целый день не давало ему покоя, сказал, как он ее любит. И еще рассказал, немного стесняясь про сиреневый куст, и она прижалась к нему и сказала спасибо, а за что – он не понял, только почувствовал, что ему можно не стесняться своих переживаний. А ночью они проснулись от какой-то возни над ними – в кроне ивы. А рядом с палаткой тоже что-то шуршало и скреблось и несколько раз прокричала какая-то ночная птица, и, когда он высунул голову из палатки, ему в глаза смотрела полная луна, от которой бок ивы казался посеребренным.

Когда он вынырнул назад, то стал молиться, чтобы Всевышний не дал ему больше терять сознание, потому что тогда его возьмут живого и прирежут, только не сразу, а будут сначала мучить. В этот раз, пока он, как подводная лодка, медленно всплывал на поверхность, он увидел выложенную кафелем процедурную, с белыми стеклянными шкафчиками, в которых стояли пузырьки и мензурки, и медсестра, которая привела его сюда, пьяного, невменяемого, едва держащегося на ногах после трехмесячного запоя, сказала садись. Потом она сказала – выпить хочешь, и он решил, что не расслышал и переспросил. Выпить, выпить – повторила сестра, смешливая девица лет тридцати и протянула ему мензурку с прозрачной жидкостью, которую он взял в руки и недоверчиво понюхал. – Не сомневайся, чистый, медицинский, – и он выпил. Спирт ожег пищевод, но вкуса он не почувствовал. – Хочешь еще? – спросила она, улыбаясь, словно приглашая его поучаствовать в какой-то очень смешной игре, и он утвердительно мотнул головой. Он вяло попытался разобраться, что же тут происходит, потому что до этого еще ни разу не был в этой бесплатной наркологической больнице, а лечился, пока были деньги, в дорогих реабилитационных центрах, где с ним работали психологи и наркологи самого высшего разряда, или так только тогда казалось. – Наверное, тут что-то не так, – подумал он и выпил вторую мензурку, но от спирта ему лучше не становилось, а наоборот наехала темнота на глаза, и он почувствовал страшную и отчасти успокаивающую тупость в голове. – Хочешь трахнуться? – спросила его сестра, а он глядел на нее, а она то расплывалась, то снова собиралась в не очень красивую блондинку с едва наметившимися мешочками под накрашенными серыми и смеющимися глазами.

– Я не могу, сказал он. – Я женат.

– Что? – опешила девица – Что?

Тут ее разобрал такой приступ смеха, что она стала биться и повизгивать, а потом вдруг встала, взяла его осторожно и крепко под руку и довела до постели, на которую он упал и пришел в себя только через двое суток с иглой от капельницы в левой руке.

Тогда, проведя в больнице, полной блох, почти месяц, он в очередной раз поклялся себе, что больше никогда не будет пить и употреблять, и напился снова в первый же день, как вышел. И тут самое страшное было не в том, что он мог умереть, а в том, как он жил и что при этом чувствовал. И он знал, что про такое никто не поймет, если начнешь рассказывать, поэтому он рассказывал совсем про другое, выбирая сюжеты либо чернушные, либо героические, когда курил в больничных сортирах с такими же бедолагами. Чтобы не помереть с тоски, он стал помогать санитарам отмывать новеньких, пока однажды не попался такой бесчувственный и вонючий мужик килограммов под сто, обгаженный сверху до низу, что, когда он помогал перенести его в ванну, его вырвало, и он еле успел склониться к умывальнику, а мужик упал на пол, и тут санитара вырвало прямо на мужика, потому что умывальник был занят.

А потом в его жизни произошло чудо и он перестал пить – Всевышний смилостивился над его убитой жизнью.

И еще много чего он видел, пока поднимался из забытья и видений о прошлом к своей теперешней жизни в светлой избушке лесника, в которой он лежал на постели, положив автомат поближе к животу. Он снова посмотрел в окно и заметил, что белка все еще сидит на подоконнике, хотя ему казалось, что она давно убежала. Он спустил руку к полу и нащупал бутылку с минеральной. Приподняв голову, он стал пить прямо из горлышка, и когда вода пролилась на грудь, ему стало приятно от ее свежести. Да, в этот раз он всплывал медленно и тяжело, словно разрезал не слои сознания, а мраморные в жилках пласты, но и среди них встречались не только больные и страшные, но и те, которые было приятно вспоминать. Он видел, например, как они с товарищами по классу вышли на сельскую дорогу, идя от палатки в поисках колодца, и над лесом стояла розовая луна, под которой темнели верхи деревенских крыш. Рядом с избами темнели тополя, а у ближайшей они разглядели сруб колодца с навесом, и когда пошли к нему, через дорогу перебежал ежик, и от этого ночь словно задвигалась, заерзала и ожила, и стала еще непонятней и чудеснее, словно прихорашивающаяся полная красавица из тех, что приходили в гости к матери.

И еще там было несколько событий его жизни добрых и ясных.

Он устроился на постели поудобнее и достал из кармана брюк мобильный.

– Стеч, – сказал он, – это ты?

– Привет!– сказал знакомый голос.

– Это я, Адель. – Он помолчал. – Я из гор звоню.

– Я слышал, – сказал Стеч, – мне говорили. Как ты там?

– Меня ранили. Я сейчас в какой-то избе валяюсь, жду.

В трубке возникла пауза. Потом Стеч спросил:

– Чего ждешь?

– Когда они придут, чтобы меня убить.

– Ты один? – спросил Стеч.

– Один. Я трезвый, Стеч.

Он подумал и добавил:

– И чистый.

– Как это ты так вляпался? – спросил Стеч.

– Да так вот. Долго объяснять. Ты мне вот что скажи, Стеч. Ты мне как-то говорил, что каждый выбирает свой вариант жизни, ну, ее, что ли, жизни, картину. Что это свободное дело человека. Так? Что человек сам отвечает за все, что с ним случилось, потому что сам это когда-то выбрал. Так?

– Так.

– Что миру можно задать загадку, как ты выглядишь, мир? и что он ответит… Как он ответит, скажи?

– Как ты пожелаешь. Он ответит, я выгляжу, как ты пожелаешь.

– Правильно. А я все не мог точно вспомнить… Слушай, у меня тут белка сидит на подоконнике.

– Куда тебя ранили?

– В ногу. Но вот моя жизнь – она же по-разному выглядит. Я тут пару раз отключался, так она совсем по-разному выглядела. Где же правда?

– Она с тобой, – сказал Стеч. – Вся твоя.

– Нет, ты мне точнее скажи. Я же могу не так понять, я же могу не увидеть, какой он есть от Бога. Поэтому ты мне скажи – как мир выглядит на самом деле?

Он чувствовал, что волнуется. И еще он почувствовал, что ему стало страшно.

– Кто я такой, чтобы тебе это говорить?

– Ты мой друг, Стеч. Если бы не ты, я бы тогда умер. Если бы не ты, у меня не было бы этих десяти лет жизни. Ты, Стеч, мне от Бога дан. Ты мой спонсор.

– Не я, так другой… Это, вообще, не я.

– Стеч, – скажи правду.

– Хорошо. Мир выглядит никак.

Он почувствовал облегчение.

– Слушай, Стеч, – его голос потеплел, – слушай, спасибо тебе. Значит, ничего нет?

– Я этого не говорил. Есть то, что для тебя правда. Или неправда. Вот оно-то и есть.

– А на самом деле?

– Это и есть на самом деле.

– А для тебя?

– А для меня я сейчас с тобой. Расскажи, как там. Что ты сейчас видишь?

Адель медленно осмотрел комнату. Глаза болели.

– На стенке ковер с замком и оленями. Справа и слева по окну. Холодильник «ЗИЛ». Над дверью голова кабана.

– Пол какой?

– Доски. Это ничего, если я заплачу, Стеч?

– Валяй. Что там еще есть?

– Ну, тумбочка с телевизором. Печка, рядом дрова.

Он плакал теперь, не стесняясь, и продолжал перечислять охрипшим от слез и усталости голосом:

– Охотничье ружье висит на стене. На столе пепельница и пустая пачка «Кента». Лужа кровищи на полу.

– Что в окне?

– Я же говорю – белка сидит на подоконнике, хвост выше головы. Кедр, кусты. За ним дорога в булыжниках, белая. Потом откос горы с огромной глыбой. Потом дальний лес с дорогой. Мост.

Когда он говорил это, на мост въехал микроавтобус зеленого защитного цвета.

– Ну вот, – сказал Стеч, – теперь и мне все хорошо видно, брат. Давай подумаем, кто к тебе может приехать?

– Уже приехали, Стеч. Через пять минут будут тут, я их вижу. Я не буду сдаваться, Стеч, понимаешь?

– Понимаю, – сказал Стеч. – Я с тобой, брат.

– Мне не хочется убивать. Я не хочу больше убивать, понимаешь?

– Да.

– Знаешь, что, я все же выстрелю несколько раз.

– Хорошо.

– Я сейчас подойду поближе к окну и выстрелю, а ты, знаешь, Стеч, не отключайся, будь, пожалуйста, со мной, прошу. Я телефон положу в карман.

– Я с тобой, – сказал Стеч, – я с тобой, брат.

Он положил телефон в карман и заковылял к окну. Белка исчезла, но когда он подобрался ближе к окошку, положив автомат на подоконник и оттянув затвор, то снова увидел ее – она быстро карабкалась по коре кедра, потом прыгнула со ствола на толстую ветку и замерла. И теперь он чувствовал и видел, в основном, только две вещи – мобильник в правом кармане джинсов и белку на ветке кедра. И когда он стал стрелять по вылезшим из автобуса людям в защитной форме, то целил поверх голов и видел как раскололось ветровое стекло, а люди в форме попадали на землю, но намного яснее он видел белку, которая продолжала сидеть на дереве и теперь поглядывала на него, тревожно крутя мордочкой, но не убегая, и перед тем, как засунуть ствол автомата в рот, он еще раз ощутил тяжесть мобильного на бедре и сказал: прощай брат – а потом, медленно, и в то же самое время внезапно, понял, что, если белка, которая сидела там, на дереве, остается сидеть и здесь, значит он раньше думал про смерть неправильно, что, наверное, это и есть совсем другое, то, из чего некоторые вещи совсем не уходят, вот как, например, не ушла белка и тяжесть мобильника, а значит, и он сам никуда не ушел, а просто еще раз начинается что-то совсем новое, с чем ему теперь еще предстоит освоиться.