Ненасытимость
Вид материала | Книга |
Лето умирало от боли собственного великолепия. Сапфирный лик ночи подернулся трауром безнадежной, зазвездной пустоты. Мир казался поистине ограниченным, как в концепции Эйнштейна, — одна огромная тюрьма. [Некоторые люди, несмотря на то что физика уже не требовала такого взгляда (был произведен какой-то трюк с этим несчастным бесконечно большим гравитационным потенциалом), до того сжились с идеей «кривого зеркала», что интуитивно даже соглашались на его ограниченность, и это им нравилось. Опасный симптом.] «Там» было глухо — между недостижимой истиной и фактическим бытием растянулся занавес понятий Мурти Бинга. Хотя это была, скорее, драная занавеска дождя, понемногу затягивавшая солнечный горизонт познания, который когда-то сиял радостной надеждой. Слово «познание» давно было выброшено на свалку: властвовал обычный кретинизм и ничем не отличавшаяся от него уверенность, что все должно быть так, как учит Мурти Бинг. И ничего кроме — разве что закорючки Бенца. Шелестели желтые листья, падая с печальных скелетов деревьев на мертвеющую землю, и так же журчали слова усыпляющего учения Мастера, стекая на залитые кровью мозговые извилины бедного адъютант-претендента. Уже начались заключительные занятия — курс высших эддеканских тонкостей: не сегодня-завтра следовало ожидать назначения на должность. Поездка в столицу, новая жизнь... Генезип с трудом думал об этом, проваливаясь все глубже в болезненную, мягкую скуку. Лишь мысль о приближающейся свадьбе гальванизировала его затхлые ганглионы. Но и тут открывалось целое море сложностей. Как совершится жертвоприношение его последней (он был уверен — несмотря на молодые годы) любви? Порой его клещами стискивал дикий страх, от которого кожа на ляжках покрывалась мурашками размером в крокодилью чешую. Как ему насытить страшное, неведомое прежде, вздутое бутоном чудовищного цветка вожделение, которое ветвилось в его теле, как волокнистая опухоль, и пожирало его, похотливо чавкая, парализовав способность ко всякому реальному действию? Он был так же бессилен против Элизы, как против той, и не знал, каким чудом сумеет перебороть этот паралич. И была в этом непостижимая, б е с к р а й н я я тоска. Ха! Но если он даже пересилит это — что дальше? Ведь по сути он знал одну только княгиню и до тошноты боялся половой вражды, тоскливой в своей фальши, — той вражды, которая могла возникнуть при эротизации отношений. А духовная любовь продолжалась, и жизнь без нее он уже не мог себе представить.
Приближался роковой и желанный день: вот-вот — не то завтра, не то послезавтра. Генезип решился на окончательный разговор. От кого еще ему ждать утешения, как не от нее, своей наставницы в сфере тайных наук. Он рвался к ней, тянулся, льнул, умоляя о спасении и не чувствуя, что в ней-то и есть источник его прогрессирующей невменяемости, которую без нее он, быть может, сумел бы преодолеть. Он решился говорить — но лишь бессмысленно шептал, спрятав лицо у нее под мышкой слева и втягивая раздувшимися ноздрями убийственный, «кровавый и преступный» (не было других слов), легкий запашок неизведанной плоти. «Ах, эта плоть — в ней-то и есть тайна всего, а не в комбинациях понятий, зависших где-то в идеальном бытии, в котором без толку копались все мудрецы мира». Покойник Бергсон обрадовался бы, если б мог «услышать» эту «мысль». Так думают до — а после? Он шептал, а каждое слово, которым она отвечала на этот его быдловый шепоток, было священно, дьявольски занудно и служило бешеным допингом для ненасытимой и бессильной страсти. Эти стандартные, пустейшие слова убийственного учения польских джеванистов были — конечно, в ее устах — словно капли воды, падающие в раскаленный докрасна котел. Стыдно повторять эту галиматью. И все происходило как-то в с у х у ю — другого определения нет: пустыня и горячий самум. Страшно было — что там китайцы! Здесь, на малом отрезке личных трагедий, семафорически наглядно прорисовалась трагедия целых поколений. А имя ей: «неспособность к настоящим большим чувствам». Конечно, где-нибудь какой-нибудь сапожник по-настоящему любил какую-нибудь кухарку — но не это формировало жизнь в целом, по крайней мере в Польше, полной шизоидов, а то и шизофреников на творческих постах. Пикники еще не прорвались к власти — только китайцы обеспечили им возможность развиться в настоящую силу, и потом уже было все хорошо. Зипек решил прервать лекцию любой ценой.
— Слушай, Элиза, — сказал он (совершенно не то, что хотел, как обычно случается с молодыми людьми), — я даже не могу решиться назвать тебя Лизкой — это мука мученическая. Если ты не дашь мне совершить подвиг — что тогда будет?.. — спросил он с беспомощной улыбкой крайнего отчаяния, глядя в просвеченное бледной вечерней зеленью сентябрьское небо. Уже веяло холодом с далеких лугов, на которые отбрасывал изумрудно-голубую тень курган имени одного почти забытого национального героя. Тут земля еще дышала жаром дня. Страшная тоска сдавила обоих. Как же адски они завидовали рою запоздалых (почему? в сентябре?) комаров, вившемуся в танцевальных па на фоне горячего нутра желтеющих «куп» ракиты. Они завидовали всему рою, а не отдельным комарам: диссоциироваться на отдельные сущности — жить во множестве, не быть собой, вот до чего дошло. Долгоиглые сосны тихо шипели под вечерним ветерком. Замкнуть бы вечность в таком мгновение и больше не существовать.
— Я бы собой пожертвовала ради того, чтоб ты мог совершить подвиг. Не нужны мне никакие почести, только бы ты мог стать великим сам для себя — я верю, ты себя не обманешь...
— Нет, нет — так я не хочу, — простонал Генезип.
— Знаю: ты бы хотел под военный оркестрик, со знаменами, и чтоб Коцмолухович (она всегда так говорила — не как все) ударил тебя по спине мечом Болеслава Храброго. — (О, как Генезип ненавидел ее в тот момент и в то же время как любил! О мука!) — Нет, для тебя это не цель, а только путь к величию. Когда ты созреешь, тебе этого не хватит. Войну тебе придется пережить наперекор себе, скрываясь от себя.
— Так ты хочешь, чтоб я стал великим автоматом?! — «возопил» Зипек и предстал пред нею во всей красе, в этом своем диковинном гусарско-адъютантском мундире, раскорячив ноги в облегающих кирпичного цвета портках и ботфортах со шпорами. (Во всем этом было что-то от наполеоновских «guide»1’ов. На декорации квартирмейстер не скупился.) До чего же хорош был этот ее любимый Зипек! Ах, вот бы прямо сейчас, здесь, на этой горячей земле он упал на нее, как ястреб на пташку, а она кошкой взвыла от сладкой боли — недавно она видела такую сценку. И он — этим самым... Оба хотели — и не могли решиться. Почему, почему они не сделали этого вовремя? И снова разговоры: теперь Элиза изводила Генезипа с а м о п о ж е р т в о в а н и е м. В последние дни появился новый призрак — это чертово самопожертвование: индивид добровольно приносит себя в жертву обществу, чтобы тем ярче расцвести в отвлеченных от жизни сферах — но не отдельно, не рядом с массами, а в их смердящем нутре — и только после этого, прорвавшись, наполнить все ароматом своей абстрактной, уже приемлемой, личности (оскотовление психически смердит — этот период неизбежен): внешне они будут мытые, чистые, сытые, жить будут в комфортабельных домах — эти счастливчики, а точнее, эти шестеренки, винтики, гаечки и шайбочки идеальной машины грядущих веков, первый набросок которой уже можно было наблюдать в некоторых государствах. Мороз пробирал до костей от страха перед тем, что должно было произойти.
[А в кабинете на Свентокшиской площади, во дворце Минвоендел, стоял перед каминчиком генеральный квартирмейстер и слегка покачивался, прогревая геморроиды, которые сегодня ему особенно докучали. На операцию он сейчас решиться не мог, а вчера аккурат напился в компании Перси, и теперь творилось что-то ужасное, даже для него. Он диктовал какой-то с виду второстепенный приказ Олесницкому. В эту минуту вершилась история, и происходило это так: «...и именно потому она вредна. Приказываем не допускать последователей Мурти Бинга в казармы. Солдат должен быть лишь до известной степени автоматизирован при помощи средств, предусмотренных уставом Номер 3. Мы считаем принципы вышеназванного учения безвредными только для более высокого уровня интеллекта, начиная с прапорщиков. В низших слоях препарированное популяризаторами посвящение третьего класса может вызвать лишь непредсказуемые комбинации старых, угасающих верований с материалистическим пониманием истории. Поручаю г-дам офицерам, начиная с капитанов, расхлебать всю эту дьявольскую кашу. (Таков был стиль генерального квартирмейстера даже в официальных приказах.) Зачитать на офицерских собраниях, которые должны быть специально для этого проведены». Ординарец объявил о прибытии Джевани. Откуда он тут взялся именно сейчас? Коцмолухович почувствовал себя так, словно его обсели клещи в цейлонских джунглях. Вошел красивый молодой индиец в смокинге. На голове у него был тюрбан, сколотый сапфиром величиной с голубиное яйцо. Столкнулись две мощных силы: тайный посланец восточной коммуны, чей девиз: сначала все разрушить, а затем создать нового человека и избавить землю от яда белой расы, — и безыдейный, безотчетный раб чудовищной интриги западных коммунистов, но при этом — могучий мятежный вихрь вне четкого направления, один из последних гибнущих индивидов (такой цепляется за что попало безо всякого понимания). Разговор был короткий.
Д ж е в а н и: Ваше Превосходительство, почему вы запрещаете солдатам непревзойденного Передового Бастиона — (эти слова наглый индиец произнес с едва заметной иронией) — участвовать в постижении великой истины, обнимающей не только бесконечность идеального бытия, но и будущее мыслящих существ всего космоса, на всех актуальных и виртуальных планетах?
Коцмолухович молвил в ответ спокойно, почти ласково, но страшна была сладость его речи:
— Откуда, подлый шпион желтой лавины...
Д ж е в а н и: Мы не имеем ничего общего с нашествием монголов. Никто ни разу нас ни в чем не уличил...
К в а р т и р м е й с т е р: Не перебивать. Неужели только мысли, заключенные здесь — (он постучал по своему шишковатому лбу мудреца), — могут остаться тайной?
Джевани был одарен буквально сатанинским слухом, к тому же он усиливал его при помощи специальных акустических воронок. Китайское изобретение, на Западе не известное. Он подслушал весь приказ, сидя в приемной, отделенной от кабинета тремя комнатами, двери которых были обиты войлоком и кожей. Слушал через печь и каминные трубы. Вообще, всякое факирство — не что иное, как тончайшая работа органов чувств и сила внушения. Однако этой последней силе доблестный «Коцмолух» не был подвластен. Его такими штучками не проймешь. Джевани не дрогнул.
— Только нерожденные мысли непознаваемы, — изрек он с прямо-таки бешеной значительностью, испепеляя огненным взором черные, веселые, гениальные гляделки Вождя. Он явно намекал на непознаваемость его последней мысли. Этого еще никто делать не осмеливался. Взгляд индийца был настолько значителен, что веселость моментально испарилась из черных гляделок, будто с них сдули искристую пыль. «Неужели он знает мой механизм?» — подумал Коцмолухович и вдруг весь похолодел. Резкий спазм — и кишка перестала болеть, геморроиды втянулись. Такую пользу извлек генеральный квартирмейстер из визита Джевани, кроме того, с этого момента он усилил контроль примыкающих к кабинету помещений и внутренне-наружный самоконтроль. Из мельчайших фактов делать выводы и сразу, немедленно применять их на практике — вот и все. Разговор продолжался как ни в чем не бывало, будто ничего важного не было ни сказано, ни решено. Двое прощупывали друг друга в основном взглядами. По-прежнему было неясно, что именно знала эта коричневатая обезьяна. Индиец тоже проверял свою интуицию. Чтобы для него, йога II класса, белый человек оказался загадкой — такого еще не случалось. Ему, как и всем, «der geniale Kotzmolukowitsch» также преподал урок. И вот почему: он никогда ничего не записывал — все хранилось у него в башке. Уходя, Джевани вручил квартирмейстеру двадцать пять таблеток давамеска в прелестной резной шкатулке. «Для такого орла и двадцати пяти мало. Но я знаю, что вы, Ваше Превосходительство, страдаете». Таковы были его последние слова.]
Проснувшись поутру после сдачи последнего адъютантского экзамена, Генезип снова ощутил таинственный простор произвольности, почти как тогда, сразу по получении школьного аттестата. Он знал, что «бок-о-бок» с Вождем его ждет работа, превосходящая все, чего он достиг до сих пор. Но тогда было не то. Только теперь он почувствовал себя человеком вольным и завершенным — всяческие школки (и школка Элизы в том числе) были уже позади. Пора было действительно становиться кем-то — страшная минута для некоторых шизоидов, любящих зависать в неопределенности между решением и свершением. Есть ли что-нибудь хуже, чем свобода, с которой неизвестно, что делать? Дорого бы он дал, чтоб не просыпаться в то утро вообще. Но день стоял перед ним единой глыбой, неумолимый и пустой — (предстояло его чем-то заполнить — ведь время шло), — причем (ах, в самом деле!) вдобавок ко всему это был день его свадьбы. Зипек вспомнил об этом лишь через десять минут после пробуждения и испытав ужас в квадрате. Он смотрел, выпучив глаза, в окно, которое машинально открыл. Ощущение «чуждости» мира достигло пика — казалось, залитые солнцем осенние деревья растут где-то на другой планете. Да что там другие планеты — все мироздание было бездонной дырой, наполненной лишь отчуждением, воплощенный в предметах внешнего мира. Но где был мир, в котором можно жить? Где? Его не существовало и с у щ е с т в о в а т ь н е м о г л о. Вот в чем была жесточайшая из истин. «Зачем я живу...» — прошептал он, и от рыданий у него перехватило горло. О, безграничная мука — как он не понял этого раньше?! Ему казалось, что раньше он мог убить себя без колебаний — теперь он д о л ж е н б ы л жить. Ну почему он упустил такой случай? Ради глупостей, ради каких-то женщин, ради семьи. Ага, à propos: где они были — мать, сестра и этот всезнайка Абноль, и все прочие, когда-то дорогие ему, а теперь безликие призраки, которые ничем не могут ему помочь в этом его вымершем безличном мире? А разве Элиза — не из мира призраков? От тех она отличалась только одним: у нее было дьявольски прекрасное лицо и желанное, неизведанное тело. А те были бесплотны. Генезип был так несчастен, так нуждался в сочувствии: хотя бы в легком касании чьей-нибудь любящей ладони (человека могло не быть — только ладонь), что просто стыд. Ладонь? Смешно. Какая ладонь, откуда, что все это вообще должно значить? Он был один и ужасно страдал — никто бы его не понял, никто бы и говорить с ним об этом не захотел. Не стоило никому об этом рассказывать, даже ей. Он знал, что услышит: краткую лекцию о каких-нибудь эфирных дырках или о чем-нибудь подобном. И хотя он только что думал о свадьбе (как-то абстрактно, вне связи с конкретным лицом), лишь теперь он осознал, что у него действительно есть невеста. Она и вправду есть, его Лизка, ха-ха! — И он скатился в нее (в свою любовь к ней), как в смерть. Она одна заполняла пустой, чуждый мир. И он мог об этом забыть! Да — забыл, потому что мир был так наполнен ею, что именно это могло остаться незамеченным. Так ли все было? Кто может знать.
Подумать только: такого рода и такого накала трагедии, которые прежде, происходя на соответствующем социальном уровне, могли изменять историю мира, нынче превратились в какую-то шелуху от семечек, в какие-то огарки или огрызки. Никого это ничуть не интересует. Такие вещи давят, как клопов. Там, во всем мире, вымерли смешные мечтатели. Только здесь, на этом чудом сохранившемся среди общих метаморфоз куске планеты, в каком-то напряженном, на разрыв, бессилии, происходило нечто, напоминающее давние времена. Но все это было выдолбленное, выеденное, сухое, звенящее пустотой, как высохшая тыква. Убийственное учение Мурти Бинга пожирало остатки мозгов, как угрюмый, кошмарный стервятник, скрывающий под разноцветными перышками свою ужасную суть. А с виду это была такая нежная, «сладкая» штучка. Элиза — само это имя заливало мозг ядовитым сиропом — ха! И эти всезнающие глаза, скрывавшие неведомое безумие, неведомое наслаждение, обещавшие исполнение самых бешеных, немыслимых желаний, слитых воедино с идеальной привязанностью, которая почти граничила с ненавистью. Только если б он совершил нечто бессмысленное в своем ужасе, это могло его насытить, — но что? Все возможности так ограничены, что хоть бейся лбом об эту кафельную печь — ничего не выдумаешь. О, если б можно было просто лопнуть!
Наваждение внезапно накатило и так же внезапно схлынуло — словно с Генезипа спала какая-то жуткая маска: Элиза была только реальной любимой девочкой, а не каким-то там призраком или чудищем, источающим яд тайного знания, семья — любимой семьей, Стурфан — настоящим другом, а он сам — блестящим кандидатом в адъютанты Вождя, и перед ним открывалась столь же блестящая карьера. Все хорошо — и баста.
Замечание
Душа, которая в силах исцелить одного, другого может смертельно отравить, третьего сделать великим вопреки его воле, а четвертого оподлить, спустить в психическую канализацию, стереть в вонючую ветошку. Страшно подумать, но доброта и самоотверженность, стремление безоговорочно кому-то отдаться, раствориться в нем может привести объект этих чувств и действий к самому плачевному из перечисленных исходов. Было бы лучше всего, чтоб души были непроницаемы, как монады Лейбница, чтоб все шло согласно некоему принципу, чуждому фактам, не имеющему истока в них самих. Что делать — люди лезут напролом в чужую душу, как это ни омерзительно.
Зипек мылся в ванной, как самый обычный юнец. Потом денщик (войсковой пережиток чуть ли не доисторических времен) принес ему свежевычищенный мундир, надраенные сапоги со шпорами, аксельбанты и прочие «старорежимные финтифлюшки». Утреннее солнце вымело из спальни всю печальную странность. Молодому, нормальному офицерику казалось, что он пережил долгую и тяжелую, возрождающую болезнь. Он чувствовал себя бодрым и здоровым, как никогда. Не видел грозной тени, которая стояла у него за спиной и наматывала тоненькие ниточки на валики, заводила пружинки, втыкала едва различимые штифтики в извилины его бедного мозга. Даже денщик Чемпала ощущал в атмосфере что-то жуткое. А этот — ничего, истукан да и только.
Приготовления прошли «как сон», а потом началась обычная «kanitiel» формальностей, обрядов и церемоний. Регистрация была тройная: сначала гражданско-военная, потом католическое венчание (для мамы) и наконец так называемая муртибинговская «двуединка». Брак был символом Двойственно-Предельного Единства = абсолютного одебиливания и временного отказа от личности в пользу общества. При помощи соответствующих заклятий церемонию совершил сам Лямбдон Тыгер. Элиза была замкнута и сосредоточенна, а в уголках рта у нее застыла какая-то болезненная улыбка невинномученицы, распалявшая самые злые и жестокие вожделения в теле юного адъютанта. Впрочем, это было вполне нормально и желательно.
На другое утро молодые должны были ехать в столицу, где Генезипа ждала самостоятельная, ответственная работа. «Какое блаженство, какое блаженство», — повторял он, а зубы у него щелкали и глаза бегали от какой-то тревоги, прущей из самого мозга костей. Он был как в горячке, но в обычной, житейской — все считали это естественным. «А между тем» вечерние газеты принесли тревожные новости. Желтая стена двинулась. Передовые отряды дошли до Минска; белорусская республика была «китаизирована» за три часа. В полдень у нас была объявлена всеобщая мобилизация, а уже в пять вечера на почве коммунистической идеологии взбунтовались три полка, дислоцированные в столице и находившиеся под командованием Нехида-Охлюя — справедливо (как известно) именуемого Охидом-Нехлюем за то, что он был патологически немыт и у него вечно потели руки. После беседы с квартирмейстером с глазу на глаз (говорят, состоялось даже мордобитие, что бывало относительно редко) сей гнусный муж мигом утихомирил свои полки, даже не объяснив при этом своим соратникам и подчиненным подлинного положения дел. Это было одно из чудес той эпохи, которых так и не объяснила потом история. К чудесам (подобным отношению Наполеона к Талейрану и Фуше) принадлежали также отношения Коцмолуховича с Нехидом. Некоторые утверждали, что квартирмейстеру требовалось, чтоб рядом с ним была такая опасная бестия, — для внутреннего допинга и для того, чтоб «держать руку на пульсе определенных процессов», и это было весьма вероятно. Другие все объясняли общим крепчающим идиотизмом.
Прибыл на свадьбу и исхудавший в тюрьме бывший посол в Китае, князь Адам Тикондерога. Но он не хотел абсолютно ничего рассказывать ни маме, ни кому другому. Княгиня заметила, что это совершенно не тот человек, и впрыснула ему колоссальную дозу муртибингизма. Молодой князь только безнадежно кивал — с него было довольно болтовни. Речь шла о так называемой «проблеме торможения культуры»: была ли это абсолютная вершина китайской идеологии или за этим крылось что-то еще, чего не знал никто в Европе и Америке? Князь Адам хотел все свои сведения доставить исключительно Синдикату Спасения. Поэтому его по дороге схватили и посадили в кутузку. После беседы с квартирмейстером, который (по мнению некоторых подозрительных фигур) пытал его самолично (лучше не говорить как), ему, говорят, вырезали из мозга какую-то железку, и бедняга обо всем забыл. Выходит, хоть что-то определенное на данную тему знал только сам Коцмолухович. Детали того, как добывалась тайна, были ужасны. Тикондероге пришлось отдаться верховному мандарину By (при этом он чуть не помер), но только благодаря этому его вообще выпустили. А может, это была сплетня, которую намеренно под видом секретных сведений пустили по тоненькой трубочке, чтоб нас одурачить? Коцмолухович сражался со страшными мыслями. Наконец-то, отрешившись от постоянных стратегических комбинаций, он мог подумать о чем-то «идейном», и возможно, это было для него счастьем — кто знает? Пустить «идею» дальше или нет — вот в чем был вопрос. Э — лучше не надо. Согласно показаниям князя, который это (якобы) выстонал, извиваясь в нечеловеческих мучениях, «Ideengang»1 был примерно такой:
«Когда все точно встает на свои места в надлежащее время, целое бывает похоже на монолит — и тогда не ощущаешь ни трений, ни внутренних скоростей. Только на ошибках и просчетах заметен безумный вихрь (не протяженность) развивающейся культуры, которая все стремительней усложняет жизнь, грозя человечеству гибелью. Так вот, стало ясно, что усложнение начинает превосходить не только силы индивида (это использовано в интересах организации) — н о и с а м у э н е р г и ю о р г а н и з а ц и и л ю д с к о й м а с с ы. Это и была та грядущая катастрофа, которую разглядела (говорят!) только горстка китайцев. В малом масштабе это уже произошло в Китае, не говоря уж о Западе. Но там никто об этом ничего н е з н а л. А в одиночку желтые расы, при всей их интеллектуальной мощи, освобожденной благодаря введению алфавита западного типа, не могли совладать с этими проблемами. Эксперименты показали, что новыми возможностями обладают гибридные — арийско-монгольские — экземпляры. Waliaj! Итак — на Запад, даешь крупномасштабную смычку двух рас — ну и что дальше? Ха — незнаемые возможности: обратить культуру вспять и затормозить ее в определенной точке, быть может, окажется необходимым лишь на какое-то время, а потом, быть может, человечество ожидают новые судьбы, каких мы нынче и вообразить не в силах. Пока речь шла только о том, чтобы обуздать и направить в нужное русло мощь «дикого капитала», главного элемента ускорения, и временно ввести коммунистическую систему ради хотя бы недолгой «pieriedyszki». Западный коммунизм, настолько пропитанный фашизмом, что и впрямь почти от него неотличимый, в этом смысле не удовлетворял китайским требованиям».