Ненасытимость

Вид материалаКнига
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   35
«Кровавая месть. В квартире известной актрисы театра Квинтофрона Вечеровича, г-жи П. 3., неизвестный ударом обойного молотка по голове убил квартиранта вышеназванной особы, полк. Михала Вемборека, бывшего летчика и экс-шефа кабинета ген. кв. Коцмолуховича. Он находился в К. инкогнито, как представитель министра войны по особым поручениям. Дактилоскопическое исследование не дало результата — предусмотрительный преступник был в перчатках. — («Ха-ха! — предусмотрительный преступник! Просто забыл снять — просто не знал, кем он был, а они... гнусный журналистский стиль! Впервые у него в руках была «вырезка» о себе. Кто это сказал — ах, это Тенгер: «Человек без вырезок — ничто. Покажи мне свои вырезки, и я скажу тебе, кто ты». Вот и у меня есть — первая, и очевидно — последняя». Он смеялся и продолжал читать.) — Трагически погибший г-н Вемборек имел, к несчастью, немало знакомых среди отпетых подонков, ошивающихся возле бара «Эйфорион», известного как место rendez-vous местных и неместных содомитов. В квартире не было никого, кроме жертвы, поскольку именно в этот вечер г-жа 3. вместе со своей горничной выехала экспрессом в столицу». — «Ах — так это было спланировано! Ну, стерва!» Его унижение и отвращение к себе стали нестерпимы. Он должен признаться во всем — иначе это задушит его, как клубок глистов, ползущих из желудка. Он вырвал у Элизы руку и с омерзением смял газеты в комок.

— Я говорила, нельзя...

— Это я — я это сделал... — Он вытащил из комка номер «Цепного пса» и показал ей роковое место: свою единственную вырезку. И бой, и доказательство смелости, и сама смелость, и честь — вновь все было мгновенно отнято у него этой пакостью. Она читала, а он буквально сквозь пальцы смотрел на ее лицо. Она не дрогнула. Спокойно сложила газету и спросила:

— За что? Я не поняла.

— Я любил ее, но поверь — не так, как тебя. Это было чудовищно. Вошел тот субчик. Она убежала раньше. Понимаешь? — Он говорил ей «ты», сам о том не догадываясь. — Все было подстроено. Меня опозорили. А я любил ее! Иначе — но любил. — (Все-таки он не мог ей солгать.) — Но это была не ревность. Он не был ее любовником. Это невозможно. Я уже не люблю ее, но во мне сидит что-то страшное, а что — сам не знаю...

— Успокойся. Она была любовницей Вождя. Он нуждался в ней постоянно, но не каждый день — это истощило бы его силы. Она ездила к нему раз в месяц. Он должен был продрать ее сразу после разгрома революции — иначе полез бы на стенку. — Эти слова в ее (ЕЕ!) устах звучали сверхнепристойно! Но он тут же почувствовал, что это не ее слова: кто-то ей так рассказал, и она повторяет почти дословно. Несмотря на это, в нем прорвалась какая-то плотина, и чувственный образ Элизы наконец соединился с едва «вспыхнувшей» чистой любовью. Он желал ее больше, чем когда-либо княгиню или Перси, чем всех женщин мира до скончания века, и никак иначе... Ах — в чем же состояла разница? Пожалуй, в том, что те были сильней его (даже княгиня — только старость несколько ее принижала) — он никогда не мог бы их победить, поглотить, уничтожить. Да — уничтожить — вот решение загадки: а Элизу он мог сожрать, как дикий зверь, хотя она нравилась ему больше, чем те. А может, именно потому, что ее он по-настоящему полюбил, причем раньше, чем она стала ему нравиться. Но в чем же, дьявол ее забери, состояла эта любовь, как не в ощущении, что можешь сожрать? Вот идеальная, окончательно осуществленная изоляция от мира — пожирая и истребляя, он изолировался — все так просто. Конечно, сам Зипек ничего об этом не знал, а еще меньше знала она. Тем не менее для такой любви эта степень вожделения была счастьем почти нечеловеческим. Если б только на дне всего этого не было отвращения (к чему?), вроде и небольшого, а по сути столь огромного, что только смерть (чья?) могла его подавить. Однако новость была, как ни крути, убийственная.

— Любовница Коцмолуховича? — промямлил он, еще почти не веря, на фоне тех перемен, происходивших словно на заднем экране сознания.

— Да, — спокойно ответила Элиза. — Так будет лучше. — Откуда она могла знать, что произойдет в нем через минуту, откуда, черт возьми, знала эта наивная барышня, что именно так будет лучше? Пожалуй, только Мурти Бинг... Угас последний внутренний луч, смятый черной лапой из детского сна. Стихла наконец военная музычка, гремевшая со времен визита Вождя в училище, — яростный кавалерийский марш Кароля Шимановского. Так вот кто отнял ее у него — этот дьявол, титан с черными казацкими усами, самый таинственный человек нашего времени, этот не столько апокалиптический, сколько «апоплексический зверь», как называли его тайные недруги. Это было знаком особого рода доблести, но все светофоры прошлого погасли безвозвратно: позади распростерлась черная ночь мертвого омерзения и мертвенного стыда. Ну и отлично — ведь ясно: все прошлое перечеркнуто, оно впитается, как в губку, в новую любовь. Одно неудобно — из прошлого уже нельзя черпать. Конец. Элиза — та, что принесла эту весть из угасшего мира, — вознеслась (духовно, разумеется) до «поднебесных» высот, залила растерзанный горизонт каким-то молочным, неострым соусом и вобрала в себя весь ужас жизни. Только теперь пойманная дичь — как кролик, обслюнявленный анакондой, — была готова к тому, чтобы ее сожрали. Это было весьма ненормально и небезопасно (невольный расчет на кого-то) — зато было хорошо. В сущности, Зипек утратил единственную надежную опору (она выскользнула из-под него, как подпорка из-под повешенного), основу для нормального исхода из жизни. Постепенно он все глубже, вниз головой погружался в болото безумия, даже не увидев напоследок безвозвратно разлетавшихся звезд, еще светивших откуда-то с того берега. «...Połzuczaja forma schizofreniji», — сказал бы Бехметьев.

— Откуда ты знаешь?

— От моего учителя. Непосредственный подчиненный Верховного Мастера Джевани — Лямбдон Тыгер. Я познакомлю тебя с ним. Он тебя научит переносить удары жизни. Тогда ты почувствуешь, что достоин не только меня, но и познания Тайны Предельного Единства в Раздвоенности.

— У этого твоего учителя, как видно, неплохая тайная полиция. Боюсь, ее методы работы поэффективней, чем у нашей дефензивы.

— Не говори, не говори так. — Она закрыла ему рот рукой. Зипек смежил очи и совершенно одурел. — Ты узнаешь его, но только после первой брачной ночи со мной. А может, и раньше. Это должно случиться, и ты в это веришь. — Однако эта девчоночка до того странно относилась к некоторым вещам, что Генезип чуть не разразился диким хохотом, что было бы, конечно, страшно неуместно. Но даже и это ему бы наверняка простили. Терпение последователей Джевани было неисчерпаемо. Ах — все бы хорошо, если б эта вера не была такой чушью! Все эти понятия, какие-то там «предельные единства», были для него мертвы: «Begriffsmumien»1, — как говаривал Ницше.

— А твой всеведущий не говорил тебе, что это я...

— Нет — видимо, хотел, чтоб ты мне сам признался. — Тут Зипек рассказал ей о встрече с таинственным индийцем в ночь преступления. Элиза не дрогнула. Ее невосприимчивость к любым неожиданностям начинала его раздражать. Но в этом было что-то от полового возбуждения. Как раз невозмутимость ему в ней и нравилась: она возбуждала звериное бешенство, слитое в абсолютное (не-предельное) единство с неизвестной ему прежде «нежностью» и «лаской». (Ах — почему для этого нет других слов?!) И еще: ему мнилось, что он никогда, никогда не насытится ею, что никогда уже не вынесет вида других женщин. «Во всяком случае», он сжал ей руку в знак того, что, дескать, «д а», и навеки. И вдруг ужасное предчувствие обратило его в глыбу холодной боли, смешанной с почти метафизическим ужасом. А вдруг ему не суждено дожить до брачной ночи, вдруг он умрет, не очистившись от грехов? Его жизнь вновь не была его собственной жизнью: им владели какие-то страшные люди, они знали самые сокровенные тайны, знали все, несмотря на то что оперировали вздорными понятиями впрочем, может быть, лишь для толпы — ради приманки. Не в их ли руках и сам генеральный квартирмейстер? А может, он и тут верховодит, использует всех, в том числе и их, в своих непостижимых целях? Он ощутил внезапную гордость оттого, что им, каким-то недоделанным офицериком, занимается столь могущественная организация, как приверженцы Мурти Бинга — причем моголы, а не какие-то нижние чины. Все-таки они делают нечто реальное, а не бегут от жизни, как князь Базилий. [Воспоминание о том, ка он пребывал в лесной глуши, и весь людзимирский период показались ему далекой жизнью чужого человека. Видно, ничего в нем не осталось от того мальчишки — теперь он сам это понял, — какую-то секунду он был никем, балансируя на грани между двумя личностями. Тайный громила, заточенный отцом на дне, стал им самим и полюбил Элизу — сам-то тот на такое чувство к такой девушке был не способен. И все же если б ее мог полюбить тот мальчишка... Вот было бы «в мечтах взлелеянное» счастье, которое почти всех обходит стороной. Если б можно было хоть что-то по своей воле переставить во времени. Так ведь и то нет — все приходит или слишком поздно, или слишком рано. Делом Элизы (и опосредованно — приверженцев Бинга) было освятить его (= того типа) существование в ином, лучшем измерении.] Если, конечно, вся эта компания — не слепое орудие в руках еще более могущественной мафии, которая, возможно, даже использует ее в каких-то преступных, враждебных человечеству целях. А — все равно: хорошо, когда к чему-нибудь принадлежишь, а уж лучше всего — к какому-нибудь тайному братству. Ведь Генезип чувствовал, что сам, окажись он в эту минуту, скажем, на необитаемом острове, ничего не мог бы с собой поделать. Он был силой, власть над которой была ему внеположена. Он думал: «Должно быть, я игрушка тайных сил, которые воплощены в других людей. Да разве не все нынче таковы, при видимости самовластных жестов? Ими владеют высшие, поистине всемогущие силы — уже не «идеалы», как некогда, — а неумолимые законы экономики. Исторический материализм не был истиной искони, но однажды — веке в XVIII — он  с т а л  и с т и н о й. Социальный монстр творит небывалую прежде жизнь, все мы только марионетки — может быть, и крупнейшие индивидуальности нашего времени — тоже». Совершенно раздавленный, он впал в прострацию, граничившую с блаженным обмороком. Все дело было в отсутствии ответственности.

Она ждала. У нее было время. У всех последователей Мурти Бинга (не только у юных девиц, но и у старцев, снедаемых — до обращения в новую веру — лихорадочной погоней за жизнью) было время (оно у них есть и теперь). Спешка им чужда. [Это и был тот невероятный покой, который немедленно по обращении проливался на всех (буквально как какая-то маслянистая жидкость). В чем состояло откровение, никто потом рассказать не мог. Зипек тоже, хоть и решил ни за что не пропустить самый ответственный момент, потом его, конечно же, проворонил. Уж не притворился ли этот тип (то есть он сам) перед самим собой, будто пережил некое откровение? Ведь после того, что произошло потом... — но об этом позднее.] Раздвоенные единства асимптотически сходятся — спешить некуда. Текли минуты — белые, бессодержательные, возвышеннее (для нее). Генезип еще не чувствовал, что они возвышенны, — в нем боролись два мира: подлое черное «я» и счастливое белое небытие грядущих веков. Напрасная борьба — при такой пропорции данных, в эту эпоху, он неизбежно должен был сдаться (не сдался, может, один только Коцмолухович, и то не наверняка — история об этом кое-что поведает) — но сам-то он пока не знал об этом. Известного сорта и качества индивидуалисты еще могли появиться на свет, но лишь в облике безумцев. Ибо есть безумцы, которых в определенную эпоху, в определенной системе отношений, можно счесть нормальными людьми, а в другую эпоху, в другой системе, они принуждены быть безумцами, но есть и безумцы абсолютные, которые при любой системе так и будут изгоями. Зипон принадлежал к первым.

Снова (уже неизвестно — в который раз) она взяла его за руку. С каждым разом (как подстреленную дичь сквозь лесные дебри) она все дальше утаскивала его на свою сторону — на сторону мягкого, усыпляющего бреда, в котором ее натура полней всего раскрывалась «великолепным букетом лучших женских добродетелей». Но для фанатиков борьбы за жизнь, для несостоявшихся художников, безумцев, государственных мужей, вообще для всех, кто трансформирует реальность, тот же бред мог быть убийственным ядом, действующим по-разному, в зависимости от пропорции составных элементов души: одних он мог усыпить, других — увлечь на мнимые вершины, которым нет соответствий в окружающей жизни, — в безумие. «Ах — она знает и она с ним». — «Он» — нечто среднее между неизвестным индийцем и Мурти Бингом, некто, на кого в любом случае можно свалить ответственность. Снова луч высшей благодати коснулся верхушек его духа, застрявших в ночном застенке преступления и безумия. Ну не чистое ли помешательство все это? Только им самим, погруженным в ненормальность, как в обычный, «обыденный» воздух, их собственные чувства могли казаться нормальными — на самом деле это был отравляющий газ, какого не постыдились бы и китайские мастера химии. Если б такие болезни были заразны... — но лучше об этом не думать. Потоки  п о ч т и  н е о с о з н а н н о й,  н о  к о н с к и  к р е п к о й  м у к и  перекатывались через издохшее, иссушенное огнем сомнения тело прежнего Зипульки. Уже приходит время, когда подобные истории будут всего лишь «поучениями для непослушных детишек», если только непослушные детишки вообще будут существовать.

Внезапный треск и грохот ломаемой двери: врачебный обход. Но рука ее (неужели действительно, кроме этой руки, ничего не было, или как, черт возьми? — все только рука да рука — в ней была вся вселенная) даже не дрогнула от дикого шума, поднятого ввалившимися без стука хозяевами палаты. Словно буря, шел сам великий Бехметьев, сопровождаемый главным врачом и сворой ассистентов. Все шеи вытянулись в сторону этой группы тузов в белых халатах — а раненых в палате было человек пятьдесят. Зипек и Элиза почти их не замечали. Секундой позже она удалилась — уверенно и спокойно, будто говоря: «Сейчас вернусь». Быть может, это был прекраснейший момент всей его жизни: абсолютная уверенность, вера другому человеку даже за гранью смерти. О — если б можно было это знать! Сколько чудесных минут мы транжирим вот так — не ведая, какая из них чудесней.

Великий душевед подошел к койке поступью разъяренного льва. Те остановились, вытянувшись по «врачебной стойке смирно». Он что-то прикладывал Зипеку к глазам, закрывал один, потом второй здоровенной лапой, пахнущей сигарами, шипром и потом, постукивал, чем-то чиркал по коже, скреб, щипал, щекотал — и наконец спросил:

— У вас бывает иногда чувство, что все не так? Что все так, как есть, однако не так — а как бы совсем иначе? А? — И всевидящими ореховыми глазами он заглянул ему прямо в психическое чрево. «Dusza szizotimika w tiele cikłotimika», — подумал он в паузе перед признанием жертвы.

— Да, — был тихий ответ оробевшего пациента. Этот хищный «душеед» изолировал от мира даже лучше, чем Элиза. У Зипека было такое впечатление, что он под каким-то колпаком, а кроме него, в радиусе миллиардов километров ничего нет. — Почти всегда. Но иногда во мне кто-то есть...

— Да — этот чужой — знаю. Давно ли он стал именно таким?

— После боя, — перебил — осмелился перебить  т а к о е  светило Зипек.

— А до того? — спросил Бехметьев, и тяжесть этого вопроса расплавленным свинцом залила все Зипово естество. Тот злобный тип изготовился в нем к борьбе. «Неужели еще этажом ниже? Неужели я никогда не паду до конца?» В нем открылось пустое черное пространство (без всяких литературных преувеличений) — настоящая бездна  (т а м  е г о  н е  б ы л о), куда тотчас вонзились страшные, с неимоверной силой колющие ореховые глаза — торчавшие из этого русобородого лица, точнее, архичудовищной морды, как острые колья из волчьей ямы. Одно движение — и он рухнет, напорется на них. «Не признаваться, — шепнул какой-то голос. — Даже ЕГО можно обмануть».

— Нет, — сказал он твердо, но очень тихо. — Раньше я ничего такого не чувствовал. — Те золотисто-ореховые звезды померкли, и по легкому их затмению Зипек понял, что Бехметьев знает все — не факты, но их суть, абстрактный экстракт, причем не от шпионов Джевани, а сам по себе, за счет своей духовной мощи. Он покорился этому истинному знатоку духа. Сейчас он дал бы разрезать себя на куски — верил, что по приказу Бехметьева снова срастется воедино вне времени. (Что? Кто это сказал?) «Единство тела с духом. В пределе вне времени», — как говорила Элиза. Из-за нее он уже думал их понятиями.

Но великий психиатр проявил столь же великую деликатность — пропорционально своему величию, тоже уже вневременному, не умещавшемуся в рамки общественных условностей. Он отошел на шаг, и Зипек услышал, как он говорит Главному Врачу училища:

— On wsiegda był niemnożko sumasszedszyj, no eta kontuzija jemu zdorowo podbawiła. — Стало быть, он все-таки безумец — это жутко интересно и страшно — и, о д н а к о, вдобавок контужен. В тот момент это доставило ему ничем не объяснимое облегчение. Лишь потом, гораздо позднее, он имел случай убедиться, почему это открывало ему кредит для самых диких выходок, гарантировало — по крайней мере внутреннюю — безнаказанность и, что самое важное — страховало от чувства вины.

Они ушли. Элиза снова (!) взяла его за руку, и он замер в беспредметном счастье. Даже блевать не хотелось. Длилось счастливое ничто. Он уснул.

Его разбудил приход княгини. Он почти не узнал ее. Лицо ее пылало таинственным духовным огнем. Она пронеслась по палате, как птица — неземная, чистая, возвышенная. Элиза спокойно поднялась ей навстречу. Генезип смотрел на них обеих, пораженный нежданным счастьем. Какое чудо — они вместе, они здороваются, их взоры слились, будто они по меньшей мере какие-то потусторонние сестры. На него они  в м е с т е  даже не обратили внимания (это его совершенно не ранило), а друг с дружкой они  т а к и е — сверходухотворенные, устремленные в иное измерение, парящие над реальностью. (Впрочем, Элиза всегда была такая — это лишь невероятно усилилось.) Прямо поверить невозможно, что у них есть половые органы, что они выделяют мочу и кал, как все прочие люди, — буде кто осмелился в данную минуту это утверждать. Обе молчат — видно, что это первая встреча и, пока Зипек был без сознания, они не виделись вообще. Княгиня, насытив взор Элизой, обратилась к бывшему ученику («бывшесть» чувствовалась во всем ее поведении с того момента, как она вошла) — протянула руку, которую тот поцеловал с неведомым доселе почтением. Он точно знал: с почтением — и в этом была неимоверная сладость. Зипек почти не верил, что видит перед собой недавнюю отравительницу, которая, казалось, на всю жизнь напоила, по горло насытила его душу ядом порочной любви. Итак, свершилась наконец пресловутая «матронизация», как выражался marchese Скампи. И естественно — благодаря учению Мурти Бинга. Княгиня сражалась на так называемой «Пчелиной баррикаде», совсем рядом с площадью Дземборовского, разумеется, на стороне Синдиката. Еще чуть-чуть — и они столкнулись бы в атаке. Ранена она не была. Однако бой и краткий разговор с Джевани (ну и таблетки) сделали свое дело.

В ту минуту Зипек не ощущал ни капли яда — слишком глубоко этот яд в нем сидел. Убедиться в этом ему предстояло позднее. Обе его другие женщины были не теми, кем могли бы быть, если б он встретил их до того, как познал любовь с «темной стороны», в монструозной интерпретации стареющего бывшего демона. Только разврат, которым опутала его княгиня, повелевал ему до последнего всхлипа томиться возле Перси, в больной атмосфере неудовлетворенности; только то, что маятник качнулся в другую сторону, заставляло его теперь искать затворничества в мутной, затуманенной, слабой «душонке» Элизы: в этих испарениях он мог раствориться в безличное ничто, не теряя иллюзии, что жив, — на миг увильнув от кататонии. Яд продолжал незаметно циркулировать в психических артериях — питая и насыщая разраставшуюся в Зипке опухоль — темного гостя, автора первого беспричинного преступления.

Княгиня заговорила так, словно у нее заранее была заготовлена длиннющая речь. Но во время декламации что-то в ней екнуло и сквозь скрытые слезы прорвались слова, ей самой неведомые, — она удивлялась, слыша, как их произносит:

— Зипек, между нами уже ничего не стоит. — Тут она взорвалась коротким истерическим смешком, как встарь. Хохотнул и Зипек — коротко и ясно. Элиза взглянула на них странно округлившимися глазами, но без всякого удивления. Княгиня продолжала необычайно серьезно: — Можешь любить ее — я ведь вижу, как все обернулось. Как только я узнала, что она — сестра милосердия в твоем училище, я сразу поняла, что будет. Теперь я знаю все. Меня просветил Мурти Бинг через учителя Джевани. — «Чистая напасть с этим Джевани — неужели они всех охмурят?» — подумал Генезип и грубо спросил:

— А таблетки вы, княгиня, уже съели?

— Съела, но дело не в том...

— У меня их девять штук — сегодня же сожру. Хватит с меня этой болтовни.

— Не делай этого раньше времени, прежде чем снизойдет эфирная благодать первой ступени...

— Уже, — шепнула Элиза.

— Возмездие может оказаться роковым. Но поскольку ты знал меня, возможно, это пройдет тебе безнаказанно. Когда-нибудь, когда-нибудь ты оценишь, что я тебе дала, если доживешь до преклонного возраста, чего я вам обоим желаю. Джевани снял с меня тяжесть плоти. То, что я видела после того, как приняла таблетки, сразу после боя, утвердило во мне Единственную Истину. Отныне я пойду трудной дорогой к совершенству и не дрогну перед сомнением. — «Утешение для «nieudacznikow» и старых баб», — подумал Генезип, но «перечить» не стал. — А тебя я любила и люблю до сих пор, — (слеза зазвучала в голосе — глубоко, как журчание подземного ключа), — но не хочу больше устраивать свинство из наших отношений и потому отказываюсь от всех претензий на тебя — я отреклась еще до этого, не зная, что она рядом с тобой. Только прости меня, что я тебя отравляла, — тут она прямо у койки бухнулась на колени и зарыдала — рыдала кратко, кратенько, ровно столько, сколько было необходимо. Ни Генезип, ни Элиза не поняли, в чем дело, но даже спрашивать не смели. А дело было в том, что бедняжка хотела украдкой закокаинить последнего кавалера. Она снова села и говорила теперь уже сквозь слезы, густые, словно какой-то слезный сироп или смола. — Ты не знаешь, какое счастье для такого внутренне, и даже внешне, опустившегося существа — возвыситься наконец над собой. Понимаешь, во мне все перетерлось, как в мельнице, от одного разговора с ним — Учителем.