Ненасытимость
Вид материала | Книга |
— До свидания, отец, мне надо поспать, — решительно и невежливо заявил он и вышел из комнаты.
— А все же моя кровь, — удовлетворенно, почти триумфально шепнул отец Эле и погрузился в предсмертную дрему. За округлыми холмами Людзимирской земли в тумане вихрящегося снега занимался голубоватый свет.
Информация
Политический фон всего этого еще не прояснился. События лишь начинали медленно скатываться, словно ледник, с мрачных гор неизвестного. По краям ледника возникали небольшие, торопливые, не имеющие такого запаса времени, как он, лавины, но никто не обращал на них внимания. Деятелями всех партий, потерявшими свои прежние отличия в общем искусственном, псевдофашистском, безыдейном au fond1 благосостоянии, овладели неизвестная до сих пор в стране широта взглядов и беззаботность, граничащая с каким-то радостным идиотизмом. Подвижная китайская стена росла и укреплялась, отбрасывая угрожающую желтоватую тень на остатки Азии и на Запад. Но где был источник света — не знал никто. Даже англичане, разбитые на несколько большевизированных государств, убедились наконец в том, что не являются монолитной нацией. И вообще, нигде, кроме Польши, не говорилось о нации, что, впрочем, полностью соответствовало последним результатам антропологических исследований.
Капен неясно думал: «Апоплексический удар, кровоизлияние в мозг — чему поможет это объяснение? Я стал совсем другим человеком. Если бы в этом состоянии я пожил еще, то, может быть, занялся бы социальными проблемами завода: сделал бы из него кооператив, а Зипека отдал бы в простые рабочие. А сам бы стал каким-нибудь подмастерьем. Кто знает, не сделаю ли я еще этого — то есть первого, а не последнего. Вот посплю и сделаю новое завещание. Не умру же я во время этого сна!»[Приходили ему в голову и другие мысли: о странном его приятеле Коцмолуховиче, генеральном квартирмейстере армии, который был влюблен — да еще как — в его жену (ныне бесчувственную, словно пень), когда она была незамужней.] «Совсем я, черт побери, размяк, — размышлял он дальше. — Хорошо, что умираю, — стыдно было бы жить, не стыдясь своего упадка. Но как умирающий я могу себе позволить выкинуть какой-нибудь „здоровый фортель“». Словно одеяло с выцветшими фиолетовыми цветами, его обволокла прежняя жизнь, ставшая далекой и лишенной красок. Закутавшись в то и другое, он заснул с верой и надеждой, что еще хотя бы раз увидит мир. При этом он удовлетворенно подумал, что ему все равно, проснется ли он еще завтра или послезавтра.
Генезип ощутил в себе злую силу. Но он вынужден был, по крайней мере до сих пор, жить так, как повелевал отец, ставший нынче другим, но продолжавший действовать из глубин прошлого, словно испорченная заводная машинка. Он воздействовал на Зипека, несмотря на то, что стал другим — и это было крайне странным, но еще не в той степени, как все остальное вокруг — все, абсолютно все выглядело странным после сегодняшнего пробуждения. Неосознанная ясность быстро распространялась на самые отдаленные участки души, как солнечный свет, бегущий за тенью гонимого ветром облака. Внезапно он припомнил, что, упившись в зюзю, перед уходом договорился с княгиней о свидании в два часа ночи, и испугался, что так далеко зашел. «Теоретически» он знал все (о, это сексуальное «все» невинного ученика восьмого класса), но никогда не ожидал, что теоретическое знание может так легко сцепиться с действительностью, да еще в таком масштабе. Все вокруг вдруг остановилось, как вкопанное в землю, — застыло лишенное времени прошлое, а в нем недвижимо торчало актуальное мгновение, словно воткнутый в живот врага нож. Небольшим ручейком «журчала» где-то в отдалении жизнь, но это лишь усиливало жуткую неподвижность всего окружающего. Казалось, весь мир остановился на бегу, вглядываясь в себя вытаращенными от испуга глазами. «Ничто не спросит ни о чем в своей пустой могиле», — как писал тот «запрещенный» школьный приятель. И вдруг что-то «отпустило», все вновь пришло в движение в бешеном по контрасту с предыдущей неподвижностью темпе, словно река, ломающая ледяные заторы. Переживание как бы остановленного времени стало нестерпимой мукой.
— В одиночестве я этого не вынесу, — сказал Генезип вполголоса. Ему припомнилась волосатая морда Тенгера и его глаза, когда он вчера говорил о музыке. — Этот должен знать все, он объяснит мне, почему все не является самим собой и в то же время им я в л я е т с я, —подумал он и решил немедленно пойти к Тенгеру. Им овладело непреодолимое беспокойство и потребность движения. Он быстро съел полдник (привычный, детский, а тут такие дела...) и вышел из дома, почти неосознанно направляясь в сторону Большого холма, где в лесу жил со своей семьей Тенгер. Зипек знал этого человека лишь со вчерашнего дня, не испытывал к нему особой симпатии, но почему-то именно он казался ему самым близким из всех его новых знакомых. Он верил, что только Тенгер сможет понять его нынешнее состояние и что-то посоветовать.
С визитом у Тенгера
Он шел, спотыкаясь, глядя на небо, на котором свершалась ежедневная (а не «каждодневная», конечно) мистерия звездной ночи. Астрономия — такая, какую преподавали в школе, не привлекала его. Горизонт и азимут, углы и склонения, сложные вычисления, прецессии и мутации наводили на него ужасную скуку. Краткий очерк астрофизики и космогонии, затерявшийся среди других дисциплин, был единственным предметом, который пробуждал легкое беспокойство, граничащее с первобытным метафизическим волнением. Но «астрономическое беспокойство», столь близкое некогда высшим состояниям духа, ведущим к философским раздумьям, повседневность нынешнего времени быстро ликвидирует как ненужное излишество. Сейчас у Генезипа было впечатление, что он смотрит в звездное небо впервые в жизни. До сих пор оно было для него двухмерной плоскостью, покрытой более или менее светящимися точками. Несмотря на все теоретические знания, его чувственное восприятие неба укладывалось в рамки этой примитивной концепции. Теперь же пространство вдруг получило третье измерение, демонстрируя разные расстояния и нескончаемую перспективу. С бешеной силой устремленная в него мысль доносилась до далеких миров, стараясь познать их конечный смысл. Приобретенные прежде знания, лежавшие в памяти бесплодным грузом, начали теперь всплывать и систематизироваться, предназначаясь не для ответов на вопросы разума, а вырываясь возгласом изумления перед глубочайшей тайной, содержащейся в нескончаемости мира и пространства и во внешне простом факте, что все было именно таким, а не другим.
Над тремя известняковыми пиками Тройного Верха, словно огромный воздушный змей, поднимался Орион, влача на своем хвосте разъяренного Сириуса. Красная Бетельгейзе и серебристо-белый Ригель несли стражу по обе стороны Посоха, и своим острием разрезала пространство менее яркая Беллатрикс. Между Плеядами и Альдебараном спокойным, ровным светом светились две звезды-планеты: оранжевый Марс и свинцово-голубоватый Сатурн. Темная линия хребта, протянувшегося от Тройного Верха до северного выступа Сухого Седла, словно скелет допотопного ящера, четко вырисовывалась на фоне блестящей пыли Млечного пути, вертикалью уходящего за горизонт. Генезип так всматривался в звезды, что у него закружилась голова. Верх и низ исчезли — он завис в страшной, аморфной, лишенной качеств пустоте. В ту же секунду он на мгновение осознал нескончаемость пространства: все существовало и длилось именно сейчас. Вечность казалась ничем по сравнению с ужасом бесконечно длящегося нескончаемого пространства и существующих в нем миров. Как все это постичь? Это не-что невообразимое, но навязывается с абсолютной онтологической необходимостью. Все та же не разгаданная им тайна бытия, только теперь она замаскировалась иначе. Он метафизически одинок (надо бы с кем-нибудь соединиться?) в этом огромном мире, с которым нельзя прийти к соглашению — (понятия бессильны выразить ужас непосредственно данного!), — несмотря на это, и в чувстве одиночества тоже было какое-то болезненное наслаждение. Он ощутил вдруг свою незначительность в бесконечной паутине Вселенной — не столько по отношению к просторам звездного неба, сколько по отношению к своим чувствам к матери и княгине.
Генезип шел, повесив голову, с отчаянием вслушиваясь, как скрипит под ногами снег. Бесплодные минуты уходили в прошлое, расплавляясь в страдании. Его утомили звезды с их немым презрением и многозначительным подмигиванием. Ему не хотелось ничего — даже говорить с Тенгером, но он тащился дальше по инерции ранее принятого решения. Дорога шла в гору через сосновый бор. Покрытые смерзшимся снегом ветки деревьев, казалось, протягивают свои страшные белые лапы с черными когтями, творя над ним какие-то таинственные заклинания. Сквозь темную чащу предупреждающим об опасности сигналом временами пробивался резкий и неспокойный свет звезд. Когда на холме за лесом желтым светом вспыхнули окна дома Тенгера, Генезип вдруг уверился, что этот момент является поворотным в его жизни, что от того, как он проживет нынешний вечер, зависит вся цепь дальнейших событий, независимо даже от возможных внешних обстоятельств. Он почувствовал в себе неодолимую силу произвольно управлять действительностью, пусть хоть гора на него обрушится, он выберется — лишь бы не упустить этого момента. Паутинки могут приводить в движение стальные валы — изменчивое местоположение вечерней тучки определяет жизнь или смерть целых народов (дождь накануне битвы под Ватерлоо). Все движется от случайности, от больших цифр к осознанному управлению, и он будет частицей этого движения, а не безвольной тряпкой, песчинкой, попавшей в жернова. «Иллюзии псевдоиндивидуализма, злокачественной опухолью растущего на вялом теле общества в момент окончательного разлома истории», — так сказал бы логик Афаназоль Бенц.
Генезип бросил взгляд на горящие окна избы как на нечто враждебное и в то же время дорогое и близкое, которое, однако, надо преодолеть, и вошел в огромные сени, освещенные странной маленькой лампой. Висящие на плечиках пальто и шубы Тенгера вызвали в нем какой-то суеверный страх. Неизвестно почему они показались ему могущественными и враждебными, более могущественными в своем количестве и неподвижности, чем их единственный хозяин. Таинственная неподвижность одежды словно выражала неисчислимые возможности разных действий, тогда как сам Тенгер, казалось, воплощал лишь преходящий момент в жизни тусклой личности, лишенной всякой силы и цельности.
Только теперь он услышал звуки фортепиано, долетающие из дальней комнаты. Музыка невидимого человека углубила впечатление его таинственной силы. С неспокойным, тревожным чувством Генезип ударил в гонг, висевший на двери слева от входа. (О, как все тут непривычно выглядит! — зарыдали в бессильном отчаянии добрые эльфы-хранители, в которых никто не верил.) Звуки фортепиано растворились в громыхании металла, и через минуту в дверях появилась — знакомая Генезипу, казалось, с незапамятных времен — уродливая волосатая морда гениального чудовища.
— Прошу, — сказал Тенгер грозно и повелительно.
Зипек вошел, и его окутал горький запах лесных трав. Они прошли дальше. Большую комнату, покрытую черным пушистым ковром, освещала лампа с разноцветным абажуром. В углу справа стояла огромная скульптура, изображавшая голову какого-то великана, — к ней прицепился маленький уродливый гном.
— Я не помешал? — несмело спросил Генезип.
— В общем, да, а может, и нет. Может, оно и лучше, что я прервал работу над одной импровизацией. Нехорошо незаконно превосходить самого себя. Искренне говоря, я не люблю молодых людей вашего возраста. Я не могу нести за них ответственность в некоторых вопросах, которые... — ну, да оставим это.
— Ах да, вы говорили об этом прошлым вечером. Но я не понимаю...
— Молчать! Я был пьян. А впрочем (он вдруг смягчился и бесконечно уменьшился в психических размерах), будь моим другом. Я не беру на себя никакой ответственности, — торжественно повторил он. — Я буду говорить тебе «ты». — Генезипа передернуло от отвращения. Но он чувствовал, что за этой минутой скрыто нечто такое, за что стоит заплатить даже отвращением к самому себе. — К тому же я не приглашал тебя, наоборот, я был против твоего визита, но ты был пьян и ничего не помнишь. — Тенгер замолчал. Вглядываясь в сложный узор восточного ковра, висящего на стене, он как бы размышлял о чем-то крайне неприятном. Генезип почувствовал себя уязвленным.
— В таком случае... — начал он голосом, дрожащим от внутренней уязвленности.
— В таком случае садись. Получишь кофе. — Генезип сел на диван, подчиняясь неведомой силе. — Видно, у тебя какое-то важное дело, раз ты пришел сюда, не считаясь со злой аурой, сложившейся вокруг моей персоны. — Тенгер вышел в соседнюю комнату, и было слышно, как он там звенит кофеваркой. Спустя некоторое время они уже сидели за столиком, на котором дымились чайные чашки с не очень ароматным, но очень крепким и сладким кофе. — Итак? — спросил Тенгер в тишине, прерываемой лишь далеким, «грустным» звуком колокольчика на санках. Генезип придвинулся к Тенгеру и взял его за руку (тот вздрогнул). Зачем он делал это? Зачем врал? Он ли был тем, кто т а к себя вел? Несомненно, нет — но все же... Как страшно сложно устроены некоторые личности. Слои чужих влияний, потайные карманы, тайники с потерянными ключами — никто не знает о них, даже сам субъект. В противовес недавнему искреннему состоянию метафизического любопытства и надежды, что Тенгер рассеет все сомнения одной фразой, теперь происходило нечто житейски противное, чуждое и ничему не соответствующее. И все это было к тому же отвратительно привычным, словно бы уже давно... В о в с е м в и н о в а т б ы л Т о л ь д е к, который вчера описал ему все детали этого. Уже тогда Генезипом овладело нездоровое возбуждение. Но Тольдек был виноват не теперь, а значительно раньше, Генезип, наивный подросток, решил вдруг обмануть Тенгера, притвориться его жертвой вплоть до «последней минуты», то есть до самого момента насилия. Он должен постичь странную силу этого человека, овладеть ею, вобрать в себя, сделать своей собственностью. Почти невозможно себе представить, — думал самолюбивый подросток: он должен у кого-то что-то заимствовать, он, который все хотел изобрести сам, он, который стыдился в школе учиться вещам, придуманным другими. «Если бы я мог сам написать всю математику, с самого начала, тогда бы я был математиком». Все это вылилось в одной фразе, которую он произнес легкомысленно, почти весело, а для Тенгера это была одна из важнейших возможностей мрачного триумфа над своим уродством. Кто знает (ну кто?) — возможно, такие мгновения были более значимыми для его музыкального творчества, чем все приятные, но унизительные и не удовлетворяющие «страстишки». (От слова «страстишка» может стошнить. В польском языке много слов, которые «gebrauchsfähig»1 только в кавычках, например, «молодцеватый», «удалой», «пыл», «задор», «вдумчивый», «начинания» и тому подобные «стыдливые» слова).
— Я совсем Вас не боюсь. Мне совершенно все равно; если хотите, можете меня не стесняться. Я невинен, я так называемый «девственник», но мне все известно, и я ощущаю в себе роковую способность губить всех, кто приблизится ко мне. — (Тенгер вдруг воспылал гнусным пламенем — его возбуждение было почти искренним в отличие от прежнего, притворного). То, что говорил Зипек, было до невозможности глупым. Но он был доволен собой: он, ничего не знающий, свежеиспеченный выпускник школы может так, с такой фантазией сочинять и обманывать этого всеведущего, казалось бы, горбуна. Может быть, это происходило уже под воздействием зрачков голубой эмали, в которые он так пристально вглядывался вчера вечером. Он сам еще ничего не знал об этом.
Тенгер, желая проверить коэффициент «отвращения» своего нового друга («противности», «омерзения» — для этого нет подходящего слова и соответствующего окончания), — иначе говоря, желая проверить, насколько тот терпим к нему и его действиям, вдруг поцеловал Генезипа в губы своими широкими устами, пахнущими (скорее не пахнущими) сырым мясом или звериной пастью. О, как же это было омерзительно. Бежать, не притворяться более, не знать его — ах, найти в себе силы не знать и той женщины — ох, вытошнить из себя все это и полюбить какую-нибудь скромную, бедную, простую девушку. Но тут в голову пришла трезвая мысль, и объективированное отвращение стало похожим на обезвреженную змею с вырванными зубами, стало далеким, как боль в сломанной ноге после укола морфия. «Ради познания тайны стоит пострадать», — подумало в нем чужое существо без сердца, совести и чести. С тех пор он постоянно лелеял в себе это чудовище и писал дневник, в котором как раз и описывал переживания этого существа. (Этот дневник прославил доктора Вухерта, который издал его в 1997 году под названием «Записки шизофреника», — ему приписали авторство дневника.) Генезип замер, пассивно поддаваясь первому поцелую в губы. Тенгер вдруг перестал чмокать — отсутствие сопротивления его не возбуждало.
— Вы, то есть, ты, Зипек, извини меня. Мой порыв имеет и другое значение. У меня был брат, которого я очень любил. Он умер от той же болезни — [Почему он так сказал? В этом была какая-то ложь], — которую я преодолел. Osteomyelitis scrofulosa1. Но я стал калекой. Однако всегда мечтал о прекрасном финале, о том, чтоб насладиться жизнью, возместить утраченное время. А вот настоящей любви никогда не знал и никогда, верно, не узнаю. Но ты этого не понимаешь. Знаешь ли ты, что это значит...
Отвращение душило Генезипа, словно на него свалилось никогда не мытое, смердящее, потное тело величиной с весь этот дом. Слова Тенгера казались ему еще отвратительнее, чем его мерзкий поцелуй. И все же он испытал к нему сочувствие — гораздо более сильное, чем к умирающему отцу. Он взял Тенгера за плечо и сжал его.
— Расскажите все по порядку. Ведь вы женаты. Княгиня сказала мне, что ваша жена красива.
— Это никакое не супружество. Это одно большое злодеяние с пытками. У меня даже дети есть. Моя болезнь не наследуется в третьем поколении. Адольф Тенгер будет здоровым человеком и поживет как следует, за отца и даже за дядю. Нинон будет хорошей матерью, потому что моя жена тоже хороший и добрый человек. И именно это... — он вдруг бурно разрыдался, а у Генезипа глаза вылезли на лоб от стыда, и жалость — гадкая, словно раздавленный таракан, — жестоко и безжалостно овладела его нутром.
— Не плачьте... Все еще будет хорошо. Я пришел к вам сегодня за тем, чтобы вы раскрыли мне все тайны. Вы должны их знать, потому что ваша музыка все знает. Я же хочу это услышать совсем по-другому, в словах. Но вы и это можете, ведь вы вчера уже говорили нечто выходящее за рамки того, что все обстоит так, а не иначе. Я не могу этого выразить — (всхлипы Тенгера затихали.) — вчерашний вечер, болезнь отца — впрочем, это не самое главное — и сегодняшнее пробуждение после дневного сна все во мне перевернули. Я ничего не понимаю, ибо все, что до сих пор мне казалось в мире привычным, встало на дыбы над какой-то пропастью и остановилось, не в силах в нее скатиться. Во всем этом есть какая-то тайна. Но я не умею думать так, чтобы это выразить, поэтому...
— Момент откровения или, как теперь говорится, начало помешательства, — сказал Тенгер, вытирая глаза. — Были у меня, скажу я тебе, такие моменты, были (это «тебе» покоробило Генезипа). — Но со временем их все меньше. Прежде чем я пойму, в чем дело, раз! — и уже все превращается в звуки — не столько в звуки, сколько в их конструкцию, непостижимую для меня самого, да и для многих других. Только поэтому я не схожу с ума. Я знаю, чего стою, но если меня никто не поймет — даже после смерти, — будет ли это означать, что я музыкальный графоман, питающий относительно себя иллюзии — черт возьми, я слишком много знаю, чтобы иллюзии — или же это будет значить, что музыке пришел конец и проклятой судьбой суждено, как Иуде суждено было стать предателем, чтобы музыка закончилась именно на мне. [У Генезипа было полное ощущение того, что до сих пор неподвижная монотонная жизнь покатилась по новым рельсам, по какой-то наклонной плоскости и что теперь начнется то ускорение, которого он ожидал и жаждал. Промелькнули привычные состояния души, оставаясь в прошлом, словно виды родных сторон в окнах все быстрее мчащегося поезда, уносящего в далекие неисследованные края.] — Тенгер продолжал: — Так вообще должно быть. Я принимаю трансцендентность этого закона, его абсолютную неизбежность. Закона, по которому искусство, где бы оно ни существовало в мире, должно развиваться по тому же пути, что и у нас, должно быть связано с религией и метафизикой, которые необходимы мыслящим существам, как и само искусство. Но только в соответствующее время. А потом оно должно исчезнуть, поглощенное тем, что его создало, общественной магмой, которая, кристаллизуясь в совершенные формы, должна выдавить из себя все, что ей мешает в этом процессе. Но почему именно мне досталась эта проклятая роль? Хотя ощущение истинной необходимости своей индивидуальности, моей и никакой другой, — не каждому дано, это большая привилегия. Ха — я превосхожу других тем, что я не поддамся, даже если бы захотел. Мне не позволит этого некая высшая сила: честолюбие — по отношению не к миру, а к бесконечности... — В его глазах сверкнула сила, устремленная к центру мироздания, и вдруг этот хилый волосатый уродец показался Генезипу могущественным божком (не богом), имеющим особое предназначение. Из всех живущих на земле таких личностей могло быть 40—50, и они были воплощением каких-то важных сущностей: музыки, других искусств, ветров, вообще стихий, погоды, катастроф... Одновременно он подумал: «Тенгер уверен в себе только потому, что он художник. Он никогда не поймет меня и не объяснит мне, почему для меня безмерно странно то, что я именно такой, а не другой». Внезапно им овладело сомнение. «О чем речь? Об этих никому, в сущности, не нужных звяках? Не надо преувеличивать! Не так уж они значительны и прекрасны. Мнимая глубина в туманности. Нет, по мне, лучше мыслить, но как? Своих мыслей у меня пока нет, даже в зародыше. Где их взять?! Боже!! Не встать бы на неверный путь, на котором будешь обманывать себя до конца жизни. Откровение — да, но где гарантия, что все, что меня ожидает в жизни, будет подлинным?» Он почувствовал, что только неимоверное напряжение, самопожертвование, абсолютный аскетизм, решительный отказ от того, что сегодня неотвратимо ожидало и искушало его (каким-то образом это напомнило отказ спустить собаку с цепи), могут открыть перед ним иной мир. Ха — это было сверх его сил. В эту секунду он навсегда отказался от постижения сущности жизни. Есть натуры, которые не могут жить в разврате и одновременно удостоиться счастья познания высшей правды, — нужно выбирать. Благословенны те счастливцы, самоуничтожение которых является творчеством и которые таким образом достигают совершенства в жизни. Что происходит при этом с их душами — лучше не думать, но на земле они совершенны, даже в злых деяниях. Нынешний день поистине был поворотным. Но чей день? Стоит ли заниматься случайной пылинкой в бездне неизвестного, именно этой, а не другой пылинкой среди а л е ф множества других пылинок? [Алеф = первое трансфинитное число, по теории Кантора.] [Единичных сущностей (в п р е д е л е) в бесконечном бытии может быть только алеф, но — упаси Боже — не континуум. Почему это так, здесь нельзя доказать.] Существование пылинки не укладывается в общий закон, по которому переменными могут быть любые отдельные величины, значимые в иерархии существ. Как говорил Гуссерль? (Его слова повторял на уроке математики учитель гимназии: «Если Бог есть, то его логика и математика не могут отличаться от наших».) Вот о чем идет речь, а не о том, как себя чувствует какой-то болван или псевдоинтеллигент и даже (о, кощунство!) гений! Речь идет о з а к о н е, а не о том или другом случае. Такие мысли роились в башке у Генезипа. Он просительно говорил Тенгеру [от таких минут, от одного вовремя сказанного слова зависит порой вся жизнь, а люди этого не понимают и втаптывают друг друга (иногда во имя идеалов) в болото действительности — исковерканной, деформированной сеткой ложных понятий. Действительность источает сок под влиянием понятий. Но от их качества зависит, будет ли это яд или полезный витамин]: