Ненасытимость
Вид материала | Книга |
Г е н е з и п: Да, но идея неуклонно, причем мирно, растущего благосостояния плюс идея затушевывания классовой борьбы в староамериканском стиле (к расцвету которого привела когда-то идея организации труда) — все это у достаточно материалистичных людей может явиться достаточным подспорьем хотя бы для выживания — не говоря уж о пересотворении бытия и создании совершенно новых ценностей, во что верят только оппортунисты, карьеристы и просто дураки. Выжить — это не так уж мало, когда видишь, как нас заливает пустыня духа, — примириться с безнадежностью и жить в истине, а не обманывать себя ложными ранними плодами, которые якобы поспевают, — не принимать последних судорог за начатки нового... — (Ведь она сама когда-то все это говорила!) — Как же легко обещать светлое будущее, неискренне, с лицемерными слезами на глазах бормоча банальные, избитые утешения людям, не способным мыслить жестко: дескать, всегда были колебания и неустойчивость, и всегда человечество находило, чем себя ободрить... — (Зипка совершенно не понимал, зачем это говорит, — то ли ее убеждает, то ли себя вместе с ней против себя самого — как попугай, он повторял то, что наплел ему один из курсантов, бывший экономист-любитель Войдекк-Войдакевич.)
К н я г и н я: Ты бредишь, дорогой, как на torture1’ах. Благосостояние не может возрастать бесконечно, а интеграция общества как таковая — als solche, повторяю — может, причем независимо от благосостояния, развитие которого может затормозиться, и никакая сила его не повысит. Не говоря уж о Европе, мы ясно видим это в Америке: несмотря на все условия организации труда и максимальное жалованье, и ошеломляющее благосостояние тамошних рабочих, и их возрастающее участие в предприятиях, ничто не могло спасти этот континент от коммунизма. — Аппетит людской безмерен...
Г е н е з и п: Он ослабнет — будьте покойны. Это был только вопрос времени: еще мгновение — и обошлось бы без переворота. В новых обществах как раз...
К н я г и н я: Мы никогда не узнаем, как могло быть, если бы и так далее... Факты подтверждают мою правоту. Из них следует, что сверх того — повторяю, с в е р х т о г о — необходима высшая идея, которой там не было, а какая идея выше, чем национальная?
Г е н е з и п: О, это вы бредите! — (Он решил быть дерзким.) — Безо всякого коммунизма, на фоне экономической взаимозависимости народов, которая стала очевидна после мировой войны, оказалось, что национальность — это вздор, фикция бывших рыцарей, тайных дипломатов, верхоглядов-предпринимателей и операторов чистой прибыли. Все на свете так переплелось, что речи нет об отдельных нациях в смысле самостоятельности. — (Он снова запутался и не знал — то ли то, что он говорит, это его собственное убеждение, то ли бессмысленное обезьянничанье à la Войдакевич.)
К н я г и н я: То, что произошло после Великой Войны, — было именно замаскированным большевизмом под видом международных организаций, — они были наднациональны, но оставляли нациям возможность некой якобы отдельной жизни. Потому-то все эти лиги и международные бюро труда накрылись, и теперь все так, как есть. — (Употребляя просторечные слова, княгиня не отдавала себе отчета в том, каков их подлинный вкус.) — Может быть только национальность или муравейник — третьего выхода нет. Ты должен жить национальной идеей, поскольку принадлежишь к гибнущей части человечества. Ничего не поделать, тут не солжешь — придется быть тем, кем родился. Лучше смолоду погибнуть за истину, чем жить во лжи. Ты должен мне сдаться, если не хочешь превратиться в собственную противоположность, что с твоей натурой весьма вероятно. Ты должен стать тайным членом Синдиката, если вообще хочешь прожить свою жизнь — на своей высоте, а не на чужой свалке. — [Генезип закрыл лицо руками: тут-то она его и прищучила! Откуда она могла знать слова, способные влезть в его беспонятийные глубины, вытащить оттуда наколотые на символы, как на прутики, куски живой плоти его сокровеннейшего бытия? Разумеется, она проделала это непосредственно с помощью своих гениталий, так же «интуитивно» («хе-хе, господин Бергсон!»), как классический до тошноты сфекс обтяпывает свое дельце с треклятой гусеницей. Он это знал и сгорал от стыда, хотя еще в школе проглотил всю биологическую литературу от Леба и Бона, этих великих деятелей, что разбили в пух и прах понятие инстинкта, заодно уничтожив одну из ужаснейших мистификаций, какие когда-либо существовали: бергсонианство.] — Что-то странное зреет в атмосфере — это последние судороги — я согласна, но в них есть привкус величия, нехватку которого мы все так гадостно и сладостно ощущаем: «Die Freude zu stinken»2, — как писал этот горемыка Ницше. — (И сразу дальше:) — Мы до сих пор не сумели, несмотря на безумные усилия, никого из наших внедрить в ближайшее окружение квартирмейстера. Ты один, специально избранный им, — говорят, твой отец кое-что знал о его ближайших планах, — можешь доставить нам невероятно ценные сведения: хотя бы о его образе жизни, о том, как он завтракает, как снимает на ночь эти свои исторические лакированные сапожки... Ведь никто из наших даже примерно не знает, как проходит обыкновенный будничный день этого монструма. А потом, конечно, ты мог бы втереться в проблемы, гораздо более важные...
Откуда-то из нижайших низин, из трясин, с задов гнусных, зато своих, сараюшек и помоечек Зипон ответствовал (Реальность, по его меркам великолепная, хоть и пакостная, и перспектива сгнить в застенке на грязной соломе — две картинки плясали в его измученном мозгу, не в силах одолеть одна другую. С этим справилась речь, как бы не зависящая от личности. Как видно, тот третий, безумец, говорил от имени благородного мальчика, сам отнюдь не будучи благороден, — у него была только воля, «den Willen zum Wahnsinn»3.):
— Прежде всего: на все это уже нет времени — вы что же думаете: китайцы станут ждать, пока вы сведете все грязные счеты во имя своей бесплодной, разжиревшей плоти? Смешные иллюзии!
— Фу! Ну и большевик! Опомнись. Не будь вульгарным — ты ж не агитатор.
— Я уже говорил — шпионом не буду, — буркнул он, — не важно, во имя какой идеи, будь она хоть высшей из высших.
— Даже шпионаж во имя высшей цели есть дело возвышенное. А тут ведь... Даже ради моей дружбы?..
— Плевал я на такую дружбу! Что — ваша прежняя любовь ко мне и демонические штучки тоже были частью какой-нибудь — или той же — политической комбинации? О, как я низко пал... — он снова спрятал лицо в ладонях. Она смотрела на него с нежностью матери и в то же время — как хищная кошка, готовая схватить добычу. Вся напружинилась и подалась к нему, но коснуться его еще не смела. Это могло быть преждевременным, но если не теперь — то никогда. Генезип чувствовал себя, как муха на липучке, — о том, чтоб вытащить поломанные ноги, и речи не было, а крылья отчаянно звенели в воздухе, создавая иллюзию свободы. Он сжался, почти исчез от невыносимого стыда за себя и за ситуацию в целом. И услышал звонок, донесшийся откуда-то из дальних закоулков неведомого дворца, от входной двери.
— Ты ничего не хочешь понимать. Речь прежде всего о тебе самом, о том единственном жизненном пути, на котором ты можешь существенно себя пережить. А также о твоей карьере в случае победы Синдиката. Помни: не все равно, откуда смотришь на жизнь: из ложи в партере или с перенасыщенной миазмами галерки. «Leute sind dieselben, aber der Geruch ist anders»1, — как сказал один венский извозчик Петру Альтенбергу. Никому еще не помогло отречение от своего класса, вернуться же на свое место труднее, чем кажется. — [Прервать — любым способом прервать это извержение тяжелых, сундукообразных (именно так) слов!]
— Неужели вы всерьез думаете, что мы можем остановить китайцев и законсервироваться в своей паршивой умеренной демократии среди этого большевистского моря?
— И это говорит обожатель и будущий адъютант квартирмейстера! Ты же противишься главному тезису своего идола, дитя мое.
— Никто не знает его мыслей — в этом его величие...
— Как минимум, довольно сомнительное. Это сила, не отрицаю, но довольно анархичная, сила ради силы, это его идея — сила в чистой форме. Мы, Синдикат, должны использовать его в своих целях.
— И это студнеобразное нечто, которое лепечет то одно, то другое, — рупор организации, которая его, ЕГО желает использовать. Ха-ха-ха!
— Не смейся. Я нервничаю и теряюсь в противоречиях. Но кто в них нынче не теряется? Пойми: Запад будет тайно нам помогать. То, что Белая Россия пала, еще ничего не доказывает. Не было там таких людей, как Коцмолухович. А юный большевизм Запада, к тому же слегка националистически окрашенный в низах и скрытно применяющий фашистские методы, ввиду того, что якобы еще не настало время — какое противоречие! — дрожит, уверяю тебя, перед угрозой китайского гнета, нивелирующего все тонкие различия. Поэтому, из технических соображений, они вынуждены не только помогать нам удержать status quo2, то есть нынешний маразм, но и активно толкать в сторону, идейно им противоположную. Голова кругом идет, как подумаешь, до чего усложнилась жизнь. Финансы с Запада — вот польское чудо, которого эти желтые обезьяны со своей честностью понять не могут. Я выдаю тебе ужасные тайны — за это — смерть в тортюрах. А если это не удастся — всё, последняя преграда против китайцев прорвана, желтый потоп, конец белой расы. Увы, все так обобществилось, что расовая проблема в масштабе мира перестала что-либо значить — даже цвета кожи становятся безразличны. А вот как раз пришел господин Цилиндрион Пентальский, папский барон и камергер, бывший командир пулеметной роты гвардии Его Святейшества. — Генезип ощутил себя в этом доме насекомым: тараканом, пруссаком, клопом. Ха — если б можно было иногда всего себя выблевать прямо в небытие, не перестав при этом существовать! Как было бы шикарно!
Вошел прегадкий из себя (позвольте, но ведь мог субъект этого типа быть красивым — так зачем? Зачем еще и это?.. Случайность.), сырой, обрюзгший, мордой худой, а брюхом брюхатый блондин, с зачесанными «по-лордовски» бакенбардами, в монокле на черной тесемке. Заговорил он сразу (как видно, был предупрежден). (Бесполость его была даже слишком заметна — по крайней мере, этот наверняка не был любовником княгини.) — Он говорил — и становилось холодно от труповатости понятий, которыми он оперировал. Чувствовалось, что проблема национальности вообще, а польской особенно, — вследствие перехода в литературе от романтизма к последним неоспасителям, как и по причине того, что ее до дыр протерли на всяких юбилеях, торжествах, митингах, заседаниях и годовщинах в бездушных фразах и бесплодных обещаниях, — есть нечто настолько мертвое, изжитое и далекое от действительности, что никого и никогда на самом деле эта проблема тронуть не сможет. От ядовитой лжи живой белок свернулся в радиусе, достигающем орбиты Нептуна. Казалось, на других планетах и их лунах все замерло от невыносимой скуки и бесплодности проблемы, а если на спутнике Урана или Юпитера начнет формироваться что-то вроде нации, то дыхание Пентальского, пышущее ужасной пустотой фразы, неизбежно заморозит и убьет этот живой росток на расстоянии в биллионы километров. Все знают, на что похож и как благоухает такой соус, особенно на фоне приправленного им гнилого куска реальности, которой он передает свой вкус, — можно не цитировать дословно. Было что-то невероятно мучительное в этом самообмане типичного «серьезного человека» или намеренном блефе какого-то столь же серьезного демона. Ладно, ладно — но во имя чего? Нет — столь политически абсурдной ситуации не было нигде, даже в Гиркании, где наряду с большевистским правительством был шутовской король, оставленный якобы на посмеяние другим, — на самом деле он очень даже вмешивался в правление и сам отлично развлекался. А этот все болтал — и такие слова, как: «любовь к родине», «отчизна», «самоотвержение ради блага народа» и т. п. (хотя в голове уже было мало таких слов — многие подзабылись, — хождение имели только менее затасканные, где остатки смысла еще бились, как мошки в дуговую лампу, в таинственный темный огонь конечного смысла бытия), падали со слюнявых, синюшных губ седеющего блондина, «опоры» Синдиката. Пентальский существовал только в этих словах — в остальном он был призраком, пятнышком на сетчатке Бога.
Генезип задыхался от стыда за народ — и за себя, как за частицу этого народа. Как не повезло! И в то же время он принимал на себя ответственность за то, что все были такими, — этакий маленький, дифференциальный Мессийка! Тоже — вовремя вылез! И тут подлая мысль: а стоит ли вообще быть кем-то в такой дыре? Зачем? Ему вспомнилась фраза Тенгера: «Родиться горбатым поляком — большая неудача, а уж родиться в Польше еще и художником — вообще хуже некуда». Нам-то хорошо («Bonne la nôtre»1, — говаривал Лебак), мы не художники. Нет — этот богохульник был не прав. Вот из таких поговорок и складывается нынешняя паршивая атмосфера. «Die Kerle haben keine Ahnung was arbeiten heißt und dazu haben sie kein Zeitgefühl»2, — говорил Буксенгейн. То есть: каждый свое, без оглядки на других — а может, когда-нибудь... Но опять-таки — китайское нашествие — все эти вопросы вообще запоздали. Почувствовали, шельмы, что время уходит, что над их черепушками (которые ничуть не лучше прежних «бритых палок») уже нависла желтая волна, несущая судьбы, несоизмеримые с прежними. Слишком поздно. Спрятать башку в грязную перину и делать свое дело: от сих до сих, не думая ни о чем, — прочесть дурацкий роман, смотаться в дансинг, кого-нибудь облапить и уснуть. Однако время столь совершенной организации еще не настало — пока еще надо было думать. Проглоченная «диким капиталом» Европа не могла протянуть руку поднимающемуся Востоку. — «Надо все потерять, чтобы все обрести», — как писал когда-то Тадеуш Шимберский. Что-то такое еще трепыхалось в отдельных полу- и четверть-душонках и вылезало, когда на них уж совсем плевали, но что это было: жиденькое тщеславьице — это, мол, его, такого оплеванного, собственный народ, какая-то чисто чувственная привязанность к определенного рода звукам (на Западе эсперанто все больше подавляло родные языки), какая-то полуживотная эмоцийка по отношению к природному своему «наречию» — это и был так называемый и многим ненавистный патриотизм. А в сущности — завеса для аппетитов. Страшное дело, черт возьми!
И во имя этих понятий-трупов, выросших, как грибок, на трупе прежнего комплекса чувств, именуемого так или сяк — все равно, — Зип должен подложить свинью этому единственному парню с яйцами — бедному Коцмолуховичу, который в таких условиях, конечно, приговорен к гибели? Нет уж. Из дымящихся, незамерзающих болот его существа вновь поднялся таинственный гость из страны безумия, где все так, как должно быть — для некоторых, конечно. В какой-то момент Зипек дал Пентальскому по морде и вышвырнул его в прихожую. Он слышал, как тот плевался и хрипел, — было стыдно, и в то же время он был рад, что патриотическая идея хоть немного отомщена. Пусть не берут таких гнусов в представители народа. Дорого бы он сейчас дал, чтобы узнать, каков его собственный процент (%) народности. Ничего — он видел только желтые отвороты своего мундира и чувствовал, что он, презренный щенок, все же совершил что-то стоящее. Интуиция — здесь это слово уместно — подсказывала ему, что он поступил правильно, но точно так же все могло быть ложью. [Как справедливо заметил Эдмунд Гуссерль: почему все-таки так наз. «интуитивные» (излюбленный ныне термин самонадеянных баб, не желающих думать, и обабившихся мужчин) открытия всегда делают специалисты, обученные данной профессии, — важны аналогии известных форм мысли, исследовательский навык, способность сокращать мыслительные цепочки, автоматизм — вот что, милые дамы. «Когда-нибудь вы победите, причем именно благодаря презираемому вами интеллекту, — это дело другое, но вы не правы», — говорил à propos3 той же проблемы Стурфан Абноль.] Однако Зипек не предполагал, каковы будут последствия его «подвига»: это мордобитие почти на две недели ускорило наступление некоторых событий. Ибо Центр Синдиката Спасения на всякий случай готовил маленькое «разведывательное восстаньице», как его называли. Страна была загадкой для всех патриотов — почти такой же, как сам Коцмолухович. Уже никто ничего не понимал, все просто задыхались в чаду всеобщей «невразумятицы» (термин Кароля Ижиковского — будь он проклят за это изобретение, с которым любой дурак может отказать во всякой ценности даже самой ценной вещи). Требовалось хоть несколько капель крови, дабы узнать, что же, собственно, происходит: «Погрузить лакмусовую бамажку в свижую кровь», — как выражался Пентальский. А то, что кто-то там при этом должен погибнуть, с этим не считались вообще. Только в случае начального успеха атаку можно было расширить и, кто знает, не сковырнуть ли и самого генерал-квартирмейстера, который, к огорчению Синдиката, по крайней мере пока, довольно бесстыдно снюхивался с радикальной частью армии, находившейся под влиянием полковника Нехида-Охлюя. (Естественно, радикализм этот был сильно закамуфлирован, а стало быть, относителен.) Кстати, главные функционеры Синдиката Спасения не участвовали в «эксперименте» — в случае провала от подчиненных можно было и отречься, как от безответственных смутьянов.
Цилиндрион плевался и хрипел в прихожей. Генезип, бледный, дрожащий, задыхаясь, вдавив стиснутые кулаки в поручни кресла, смотрел на бесстыжие ноги княгини, которые, казалось, были пропитаны сатанинской эссенцией непостижимо напряженной чувственности. И как это нога, причем затянутая в шелк и твердый блестящий лак, может быть так выразительна? Подмять бы под себя эти ноги — как некую отдельную сущность и наконец насытиться их (ее?) зловещим колдовством... Размышления были прерваны грохотом. Захлопнулись входные двери, слишком сильно звоня цепями. Приговоренные посмотрели друг на друга — слились глазными яблоками (которые обычно лгут), а на самом деле — их таинственными флюидами (которые есть лишь простое соглашение сходных меж собой существ), как два пузыря на мутной луже реальности. Стычка с Цилиндрионом пробудила в Генезипе нечто со дна — тот голод бесконечности, который всегда чрезвычайно — хоть и навевая ужас — искушал его: лишь бы не то, что есть, или, по крайности, может быть. Увы, кому это под силу — только безумие или злодейство может пробить стену пошлости — иной раз творчество — и то нет. Ну да ладно. Он так этого боялся — но только в этом было очарование жизни. Он не был собой — неповторимый миг отдыха над бытием. Психическая цикута собственного изготовления, но — продуцирующая нечто чуждое, неведомо где существующий («идеальное бытие») мир абсолютного согласия всего со всем. Да, он не был собой: (о блаженство!) тот внутренний громила смотрел сквозь его глаза, как сквозь стекла, как зверь, затаившийся во тьме.
А потом все превратилось в это... Они упали друг на друга словно с бесконечной — по сути, лишенной направлений — высоты равнодушного пространства. Его разрывало в клочья нечеловеческое наслаждение: воплощенное в мягких, плотных объемах, оно бесстыдно сдирало кожу с нагого мяса, пылавшего диким желанием, — н а с ы щ а л о рвущуюся из потрохов почти метафизическую б о л ь... Насыщало боль? Да. Он вновь убедился: однако это кое-что, — и тем самым разрешив проблему непосредственно грозящего сумасшествия, еще глубже провалился в неодолимые объятия своих чудовищ из Страны Дна. Он рыл, как вепрь, всем собой, прорываясь сквозь кошмарное паскудство бытия, нависал над миром, буравя взглядом бешеного ястреба т е г л а з а, утонувшие в бездонной пропасти зла. Казалось, в их у с и л е н н о м негой косом разрезе мерцает Тайна Бытия. И все это лгало — ожесточенно, со зверской, идиотской яростью. Генезип достиг пика: он обособился в этом ужасном мгновении, вместо того чтоб одурманить себя слиянием двух тел. Психически тут дальше идти некуда. Он был сейчас более одинок, чем тогда, в детстве, с Тольдеком, и даже чем тогда в ванной.
Угрюмо отдалась ему княгиня, поняв, что, невзирая ни на что, не смогла раздавить сопляка так, как хотела. О, у него был иной вкус теперь, когда он достался ей почти по милости подлого случая! Это было не то, что прежняя математика, тут крылось новое, грозное обаяние. Что ни говори, а последние минуты тоже имеют свою прелесть. «Из милости, из милости», — шептала она, возбуждаясь до безумия сознанием своего упадка, невероятно усиливавшим трагизм, мрак и безнадежность наслаждения, сверкавшего всеми осенними красками молодости. А юнец остервенело шпарил — тоже «nazło». Так насыщались две их злобы, почти сливаясь в единое, само по себе уже бесполое, уникальное зло. Изгнанная из этих «головокружительных» объятий любовь (теперь уже одна, не разделенная на две личности) печально улыбалась где-то в стороне — она знала: за то, что делают эти двое, последует возмездие, — и спокойно ждала.
Информация
Побитый Цилиндрион Пентальский с удвоенной силой принялся готовить государственный переворотец. «Так, — говорил он себе. — Хотите? Тогда увидим! Ха — теперь все станет ясно». Мелкий с виду фактик так сконцентрировал энергию «опоры» Синдиката, что план эксперимента, в тот день еще совсем зеленый, созрел и налился в немногие дни, превратившись в спелый, золотистый плод, который мог сорвать кто угодно. Всё к тому и шло — «злые языки» нашептывали, что акцией руководят агенты самого Коцмолуховича. «Ему ведь тоже «нужно» видеть, что там, на дне», — бормотали они. События вырывались у отдельных субъектов из рук и «резвились» сами по себе — пока что в скромном диапазоне. Даже относительно сильные индивидуальности, казалось, были всего лишь эманациями определенных группировок — они были принуждены поступать так, а не иначе, утратив волю к личным поступкам. Один только Коцмолухович держал оборону в своей внутренней цитадели.