Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Московский египет
Бердяев, булгаков
Подобный материал:
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   59

с Асей; попав в Боголюбы, не слишком-то я торопился отсюда.

Здесь стою перед трудной проблемой отметить мое вперение в Асю,

которую, так сказать, вижу по-новому; с этого момента пристальное изученье

ее длилось шесть с лишком лет; я сперва переоценил значение ее для меня;

потом: несправедливо я возводил на нее обвиненья; явление ее на моем

горизонте казалось мне долгое время бессмысленным.

Пристально взгляните-ка на обойные пятна; вы откроете в них ряд

отчетливых образов: и кудрявая девочка, и кошка, и большелобое существо,

занятое мозговыми играми, в которых рассудочность чередуется со всякой

невнятицей; пятно, от усилия его разглядеть, разрастается перед вами; все в

нем проблема, от разрешенья которой меняется личная жизнь.

И так было с Асей.

Поездка вдоль Африки была надуманна; не вытекала она из того, что

питали мы дружбу друг к другу; ощущения, которые связали в поездке нас,

казались ни с чем не сравнимыми; но это была лишь патетика: ни с чем не

сравнимой дружбы и не было между нами; мы ее выдумали - себе на голову.

Если бросить взгляд на часть описанной мной моей жизни, особенно на

события, данные в первой части III тома "Воспоминаний", то читатель увидит,

что до встречи с Асей еще в наших жизнях - сплошное разочарование в идеях и

людях; разочарование нас спаяло; на "нет" - мы сошлись; и из "нет" не

рождается жизнь; наша жизнь зачиналась в рефлексиях; и встречу оформили мы

не началом пути, а печальным концом двух разбившихся жизней.

Во время странствия проблема изучения стран нас спаяла; но это - "как

бы"; едва странствие кончилось, как погас смысл дальнейшего пребывания

вместе; а мы остались друг другу данными для вечного созерцанья; и тут

рождалась фикция роковой прикованности нас друг к другу.

Так бы я охарактеризовал лейтмотив, вставший меж нами с первых же дней

боголюбской жизни, когда мы, проводя целые дни вдвоем, сидели в пестрых

комнатках среди предметов воспоминаний о недавнем пути и не знали, что

делать друг с другом.

В эти дни Ася мне виделась уже не такой, какой предстала два года

назад: не розовой девочкой, а усталой, состарившейся; я же себя утешал

приблизительно так: "лучшее, что возможно мне сделать, это - быть ей

опорою". Да, невесело нам было вместе; но оба мы побоялись это друг другу

сказать; и начиналась фальшь, поздней окончившаяся трагедией.

Еще особенность этого времени: в Асе впервые я стал наблюдать

стремление выращивать утонченную фантастику из каждого ощущения бытия,

окружая себя как бы клубами фантазийного дыма; мы вдруг страшно устали от

взаимного одурманиванья; тут же доктор нашел у Аси нервное истощение,

верней, - самоистощение, источник которого был для него непонятен; все то

волновало меня; а надвигались задачи, которые предстояло с трудом разрешить

мне в Москве, куда вызывали меня и мать, и издательство "Мусагет", куда

нехотя я поехал2.


МОСКОВСКИЙ ЕГИПЕТ


Мои предчувствия оправдались: Москва встретила жабьей гримасой;3 начать

хотя бы с внешнего: жар, пыль, раскатистый грохот пролеток; и тут же

знакомый, мной где-то уж узнанный звук, угрожающий, с металлическим

тяготящим оттенком; и... как, как - Каир?

Что Каир? Но вопрос повисал безответно; и только рыдала душа; так

впервые она зарыдала... в Каире; а теперь зарыдала она в доме матери,

ставшем мне домом пыток.

Появление в "Мусагет" показало: и он - место рабства; кто продал в

неволю меня? Предстоял мне исход из Египта.

Здесь должен я вскрыть отношение к матери, страдавшей расстройством

чувствительных нервов; объектом фантазии стала ей Ася, превращенная в

интриганку, втершуюся между сыном и матерью; при подобной химере

отрезывалась и возможность нам вместе жить; а мать того требовала; мое

свидание с ней отразилось лишь шпильками по адресу Аси; я пробовал описать

свои впечатления от Африки; но с дико блуждающим взглядом она не желала

выслушивать; глаза становились пустыми, а рот был поджатый; поездка-де -

стремление интриганки отбить сына у матери; и тут стало ясно: жить вместе

нельзя.

И новые трудности: где достать денег, чтобы жить независимо? Я

рассчитывал: "Мусагет" напечатает разошедшиеся мои сочинения. Но Метнер,

раздув с раздражением ноздри, отрезал мне: "Следует зарабатывать новыми

книгами", и так крикливо, так рабовладельчески, что никаких разговоров по

существу не могло быть; стоило посмотреть на его налитые кровью глаза, на

набухшие черепные жилы, чтобы это понять; когда же пытался я заговорить с

другими членами редакции на эту тему, то, едва отрываясь от шахмат, они

небрежно выслушивали и возвращали к вопросам, уже дебатированным полгода

назад; они не сдвинулись с места; и характерно: кресла редакторского

зеленого кабинетика съела моль.

В "Мусагете" денег нельзя было достать; а мать отказала в своих;

верней, что в - моих (юридически она имела право лишь на 1/7 денег, которыми

пользовалась); я же просил заимообразно лишь тысячу рублей; но меня обвинили

в захватнических тенденциях; и я ходил как ободранный, слоняясь из квартиры

в квартиру без всякого прока; и тут внимание мое останавливалось на как

будто бы где-то уже пережитых объектах; я подолгу замирал между двух

подъездных дверей иль на площадках лестниц, вперяясь с четвертого этажа в

межперильный провал, откуда с урчанием снизу вверх пробегал лифт, мчась

точно в неизмеримость; я бесцельно рассматривал глянцевитые кафели стен,

силясь что-то припомнить; и мне представлялись глянцевитые кафели египетских

облицовок; проходящие по лестнице неизвестные люди представлялись фигурками

птицеголовых иль крокодилоголовых людей, подобными египетскому человечку с

жезлом, выступавшему на полубарельефах могил, мне вытарчивавших из песку в

час полудня; Египет, пережитой в Африке, настигал на Арбате в полуденный

час.

Но совсем изумило меня то, что повеяло от состоявшегося по настоянию

мамы свиданья с ее поверенным, И. А. Кистяковским; от имени мамы он

ссужал-таки меня тысячею рублей для устройства нашего хозяйства; помню, как

я осиливал лестницу, выложенную блестящими кафе-лями; помню, как сидел перед

одутловатым, бледным лицом и совершенно пустыми глазами, подымавшимися из

кресел навстречу; лицо было подобно лицу резной египетской куклы, мной

виданной в Булакском музее (вроде известной фигуры шейха с жезлом в руке); я

вздрогнул невольно: в уме пронеслось: опять Египет! И встала картина пустых

пустынь; этот мертвенный, бело-серый, грифельный колорит песков с кружащими

над ними прямокрылыми коршунами так четко пережился в массивном кресле из

носорожьей кожи.

Да, в Москве повторялся Египет - десятикратно; но в этих повторах будто

мне переродилась Москва; в ней проявилось, вероятно, давно проступавшее, но

мной не увиденное, незнакомое пока начало; я поздней осознал, чем меня

удивила Москва; удивила впервые в ней наметившимся кубизмом (только потом

встали бетонные здания с упрощенными контурами); уж в Италии поднял шум

Маринетти;4 а в Москве выходила первая книжка, принадлежавшая творчеству

футуристов, - "Садок судей", в которой встретились братья Бурлюки с молодым

Маяковским;5 футуристическая Москва кубистическими разворотами новых

фантазий слагала эпоху, которая слышалась так, как порою слышится дождь

из-под набегающего облака; эта новая Москва, предвоенная, Москва первых

годов революции, Москва будущих броневиков, разбитых пакгаузов и т. д.,

связалась мне с только что потрясшими меня переживаниями Египта, которые я

никак не мог оформить еще, но которые всюду сопровождали меня.

Вообще я ощущал напор новых восприятий, не вмещавшихся в слово; отсюда

косноязычие, немота и чувство почти стыда и преступности, оттого что я

вынужден был утаивать в себе новое; точно я в Африке заразился какой то

болезнью и вынужден ее молча нести в себе.

В числе меня удививших сюрпризов я должен отметить: мне свежее дышалось

среди деятелей "Пути"6, чем средь соратников по оружию "мусагетцев";

проблема культуры, которой задирижировал Метнер, требуя от нас статей в его

духе, мне опостылела именно потому, что проблема эта конкретно заговорила

мне на материале моих африканских раздумий; я опирался на живой опыт; в

"Мусагете" же мне предлагалась абстракция; и я, естественно, льнул к живым

людям, непредвзято ко мне подходившим; вокруг "Пути" сгруппировались

несколько человек, с которыми связывало меня прошлое; я был тесно связан с

Рачинским; нас соединяла память о покойной чете Соловьевых; в те годы я

дружил с Морозовой и с близким ей Е. Н. Трубецким, не говоря о Гершензоне,

коренном "путейце"; этот стал мне советчиком, другом, сердечно вникающим во

все мои жизненные дела; идеология "Пути" в целом была мне столь же чужда,

как и идеология "Мусагета"; но ничто не приневоливало меня действовать с

"путейцами" в плане культуры; я с ними встречался в час отдыха, попросту;

это способствовало моему сближению с ними теперь, когда я наткнулся на

"Мусагет"; наконец, два основных "путейца", Бердяев и Булгаков, ставшие

ценителями моего искусства, выказывали в те дни знаки особого внимания ко

мне.


БЕРДЯЕВ, БУЛГАКОВ


Н. А. Бердяев, переселившийся вместе с Булгаковым уже два года тому

назад в Москву, особенно приближается ко мне; передо мною встает его

личность в стремлении быть многогранным и в стремлении монополизировать, так

сказать, все вопросы о кризисах жизни, культуры, сознания, веры; он точно

расклеивал среди нас с аподиктическим фанатизмом свои ордонансы7,

напоминавшие энциклики папы; в этом мыслителе, увлекавшемся раньше

марксизмом, потом кантианством, штудировавшем Алоиса Рйля, Когена и Наторпа,

поражали ярко художественные устремления; клавиатура его интересов

простерлась от Маркса и Штирнера до... Анни Безант; еще в Вологде, куда он

был сослан в начале века одновременно с Ремизовым и Каляевым, он увлекался

Метерлинком, Гюисмансом; но все вопросы, им поднимаемые, имели

публицистическое оформленье при все-таки несноснейшем догматизме; он казался

не столько творцом, сколько лишь регулятором гаммы воззрений; мировоззренье

Бердяева мне виделось станцией, через которую лупят весь день поезда,

подъезжающие с различных путей; собственно идей Бердяева среди "идей

Бердяева", бывало, нигде не отыщешь: это вот - Ницше; это вот - Шеллинг;

то - В. С. Соловьев; то - Штейнер, которого он всего-навсего перелистал;

мировоззренье - центральная станция; а Бердяев в ней исполняющий функцию

заведующего движеньем, - скорее всего чиновник и менее всего творец; акцент

его мысли - слепой, волевой, беспощадно насилующий догматизм в отборе мыслей

ряда философов; он как бы ордонировал: "А подать сюда Соловьева! А подать

сюда Ницше!" Порядок же пропуска поездов исполнялся жандармами от якобы

"интуитивного ведения", верней, - собственного произвола, вне которого и нет

"центральной станции".

В книгах, в лекциях, фельетонах казался всегда фанатичным; в личном

общении бывал мягок, терпим; "государственный пост" его философии вынуждал

не иметь своей базы; он заведовал лишь чужими базами; его Догмат был

временной тактикой: быть по сему, - до отмены "сего" его ближайшим приказом;

приказами 900-х годов отменялись марксизм, кантианство; приказами девятьсот

десятых годов отменялся Булгаков, склонившийся к православию, отменялося

православие и царизм кадетской программой; пропускалися элементы культуры,

уже обреченной на гибель сквозь линию рельс, начинавшихся от "я" Бердяева и

продолжавшихся к "голосу Божьему", Бердяеву зазвучавшему; до Бердяева был и

в Новом завете лишь Ветхий; а с появленья Бердяева божий глас стал устами

Бердяева нарекать новые знаменования старым предметам; и Николай

Александрович, разбухая, приобретал печать Адама Кадмона8, не отличавшегося

от Николая же Александровича, шествующего по Арбату в своем обычном сером

пальто, в мягкой шляпе кофейного цвета и в перчатках того же цвета; так что

делалось ясно: в миг, когда Николай Александрович запроповедует о власти над

миром святейшего папы, это будет лишь значить, что Николай Александрович и

есть этот папа, собирающий у себя на дому не философские вечеринки, а

совещанье епископов - Карсавина, Франка, Лосского, Ильина, Вышеславцева.

Высокий, высоколобый и прямоносый, с чернявой бородкой, с иконописно

раскиданными кудрями почти до плечей, с видом гордого Ассаргадона иль князя

Черниговского, готового сразиться с татарами, он мог бы претендовать на

колесницу иль латы, если б не шла к нему темно-синяя пара с малым пестрым

платочком, торчащим в кармане, и если бы не белый жилет, к нему тоже шедший;

он уютнейше мне улыбался; что-то было от пестрой богемы во всей его стати,

когда предо мной возникал на Арбате он в светло-сером пальто, в шляпе

светло-кофейного цвета с полями, в таких же перчатках и с палкой; любил

очень псов; и боялся, крича по ночам, начитавшись романов Гюисманса.

У себя на дому он всегда отступал перед собраньем возбужденных и

экстатических дам, предводительствуемых двумя особами, совершенно

несносными; супруга, Лидия Юдифовна, черная и востроносая, с бестактным

нахрапом кричавшая и ваш вопрос, обращенный к Бердяеву, перехватывавшая;

Лидия Юдифовна порой не позволяла вымолвить слова: "Подожди, Ни, я отвечу!"

Если вам удавалося избежать одной фурии, вы попадали к другой,

цепко-несносной: "Подождите же, Ни! Дело в том, Ни, что ему следует

рассказать..." - и начинались потоки дотошных словечек, напоминавших падение

дождевых капелек: "Т-т-т-т-т-т"; оставалось вздохнуть, схватить шляпу и -

прочь из этого суматошного, дотошного, переполненного дамским экстазом дома,

потому что вслед за двумя неудобными хозяйками поднималась толпа их подруг,

родственниц, чтительниц, так для чего-то здесь вообще суетящихся

благотворительниц, патронесс, иногда титулованных, доводивших бердяевские

афоризмы до гротеска; Бердяев же, называемый в просторечии "Ни", с грустной

улыбкою томно отмахивался, подергивая головою и пальцами, пытаясь что-то

противопоставить свое: "Ну, это вы слишком... В сущности, это совсем и не

так..." - и беспомощно он помахивал лишь рукою.

Касаясь предметов познания, близких ему, начинал неестественно

волноваться и перекладывать ногу на ногу, схватываясь быстро за стол и

отбарабанивая задрожавшими пальцами; и вдруг хватался за ручку под ним

заскрипевшего кресла; не удержавшися, с головою бросался он в разговорные

пропасти; разрывался тогда его красный рот (он страдал нервным тиком);

блистали в отверстии рта, на мгновение ставшего пастыо, кусаяся, зубы его;

голова ж начинала писать запятые; и наконец, оторвавшись руками от кресла,

сжимал истерически пальцы под разорвавшимся ртом; чтобы спрятать язык,

припадал всей кудлатою головою к горошиками задрожавшим пальцам; и потом

точно моль начинал он ловить у себя подо ртом; и уже после этого нервного

действия вылетал водопад очень быстрых, коротких, отточенных фраз без

придаточных предложений; левой рукой продолжая ловить свои "моли" из

воздуха, правой, в которой оказывался непредвиденный карандашик, он тыкал

перед собой карандашным отточенным лезвием: ставил точки воззрения в

воздухе, как мечом, протыкая безжалостно мненье, с которым боролся; свое

убежденье высказывал он с таким видом, как будто все, что ни есть в мире,

несло заблужденье; и сам бог-отец заблуждался доселе и получал исправление

от второй ипостаси, обретшей язык лишь в лице Николая Александровича;

высказавшись, становился опять тихим, грустным, задумчивым.

В эти годы меня приобщил он к скрещенью путей, именуемому "новые

прогнозы искусства"; оказывалось, что я ему нужен для доказательства того,

что искусство уже в распыляемом вихре;9 он, так сказать, выходил мне

навстречу с "добро пожаловать"; и принимал творческий опыт мой.

Совершенно другой род отношений устанавливался между мною и С. Н.

Булгаковым; несмотря на всю разность наших позиций, С. Н. ласково, так

сказать, меня обволакивал, вслушиваясь в каждое мной произносимое слово,

которое переводилось им тотчас же на собственную позицию; Бердяев же не

слушал меня, а как бы демонстрировал.

К Булгакову в то время меня тащили с одной стороны Гершензон, а с

другой Г. Рачинский.

- "Понимаете, понимаешь... - паф-паф, - Борис Николаевич, - паф-паф, -

обкурял меня папиросой Рачинский, - Сергей Николаевич, - паф: - человек

удивительный! Его надо... - паф-паф!"

Часто видел я на заседаниях Религиозно-философского общества, как

Булгаков склонялся внимательным ухом к Рачинскому, морща лоб и вперяясь

перед собой строгими, похожими на вишни глазами; Г. А. Рачинский, бывало,

лопочет, обфыркивая его дымом; он же качается покатыми плечами своими, в

застегнутом на одну пуговицу сюртуке, и загорается своим очень крепким

румянцем на крепких щеках; в Булгакове поражала меня эта строгая серьезность

и вспыхивающая из-под нее молодая такая, здоровая стать; впечатление от

него, будто ты вошел в свежий, стойкий, смолистый лес, где несет ягодою а

хвоей; бывало, слушает; глаза бегают; вдруг сделают стойку над чем-то

невидимым; разглядит, и уж после, твердо отрезывая рукою по воздуху,

начинает с волнением сдержанным реагировать голосом, деловито и спешно; он

по типу мне представлялся орловцем; приглядываясь к жизни

Религиозно-философского общества, понял я, что общество это и есть Булгаков,

руководящий фразерством Рачинского; что он нарубит рукою в воздухе Г. А.

Рачин-скому, то тот и выпляшет на заседании; идеологически Булгаков был мне

далек и враждебен; но "стать" его мне импонировала; была пленительна его

улыбка, его внимательность к моим словам о поэзии, упорное желание понять в

Блоке, о котором он много со мною говорил, его поэтический опыт; отношение

Бердяева к поэзии было "светским"; Бердяев, так сказать, гутировал новые

стихи; и чем более они эпатировали, тем более они ему нравились; для

Булгакова понять опыт стихов было делом сериозным.

Я потому касаюсь этих, выросших тогда передо мною "религиозных

философов", что во время моего пребывания в Москве их ко мне парадоксально

подтаскивала ситуация интересов "Пути", с деятелями которого стал я

водиться; "мусагетцев" же стал избегать.

Ощущение себя в Москве было чувством безбытности1, бродов, отсутствия

крова; помнится: часто я заночевывал в "Мусагете", в зеленом, изъеденном

молью пустующем кабинетике, где останавливались В. Иванов, проездом в

Москве, и С. Гессен, периодически наезжавший для составления номеров

"Логоса"; Дмитрий, служитель, для этих ночевок имел и белье, приносимое мне;

неприятности с матерью часто меня выгоняли из дома; когда исчезали

сотрудники и оставалися секретарь, КожебаткиниВ.Ф. Ах-рамович, то в

"Мусагете" шла своя жизнь; появлялись вечерние гости: Б. А. Садовской или

Шпетт, уволакивавший всех с собой в ресторан "Прагу"; Г. Г. Шпетт с

"ло-госовцами" не дружил; в пику им заводил сепаратные отношения с

коньячного фракцией он "Мусагета", которую возглавлял Кожебаткин; беспроко

стучали мне в уши события "мусагетского" бытика, не имевшего никакого

касания до идей "Мусагета"; так, мне запомнилось в это время участие

техперсонала в похищении невесты одного отчаянного чудака, выведенного в

"Серебряном голубе" под именем Чухолки;10 невеста была купеческой дочерью,

жившею под Москвой; средства на похищение дал Кожебаткин; похитителем был

киноактер Гарри, демонстрировавший на фильмах свое свержение с

Дорогомиловского моста; он в темную ночь подъехал на тройке к дому невесты,