Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Факультет архивного дела, 117.19kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Рациональность научных революций, 514.68kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
- Кэрролл Льюис, 1324.21kb.
- 001 Беби baltic beauty defender glorious белый 12. 04. 09 Ходяева, 269.2kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
которая должна была к нему выбежать; но вместо нее появились рослые молодцы;
и Гарри пустил тройку вскачь, от них улепетывая; за ним помчались; но он
повернулся, навел револьвер на погоню, тем самым остановивши ее; такими
забавами развлекался тайно от Метнера наш секретарь Кожебаткин; и Шпетт
бывал в курсе подобных забав.
Скоро помню себя ночующим у Сизова, который предупреждал - против
"Чухолки":
- "Будь поосторожней с ним; этого чудака не поймешь: не то шутит, не
то серьезничает; пока ты был за границей, он говорил про тебя: "Белый
изобразил меня Чухолкой; вот я за это привью ему бациллу холеры". Занимался
же он в эмбриологическом институте в те дни. Кто его знает, Боря; он -
полусумасшедший какой-то".
Иногда засиживался я у А. М. Кожебаткина, насильственно им приобщаемый
к коньячку, на который, как мухи, слетались молодые художники; Кожебаткин
подпаивал их; он выпрашивал у них этюдики; а когда художники приобретали
известность, "этюдики" продавалися Коже-баткиным за крупную сумму, становясь
доходной статьёй: Кожебаткин был очень горазд эксплуатировать.
Каково ж было мне тут "приконьячивать"! Выпив лишнюю рюмочку, сколько
раз я высказывал Кожебаткину сетования на Метнера, чтобы потом стыдиться
такой откровенности и вспоминать стихотворение Баратынского, как мы бежим от
ставшего постылым лица конфидента11.
В этих посидах я предавался, отсутствуя, странным фантазиям; я
припоминал, чем специфическим мне отра-зилися ощущенья Египта; не
смейтеся, - мне вспоминались кофейные зерна; когда жарят их,
распространяется своеобразнейший запах; я мысленно раздроблял меж зубами
кофейные зерна; я вникал в запах их, и особенно в жареный вкус их во рту,
переживая жару, духоту, напёк солнца; мне чудилось что-то синее, подобное
синей одежде феллашки коричневой; что-то вставало мне от мулаток в тяжелых
запястьях; и - да простят мне аналогию ощущения - я вспоминал цвет Египта и
запах Египта.
Пребыванье в Москве оставило во мне неприятнейшее впечатленье12, мной
не скоро осознавшееся в те времена и доходившее порою до вспышек таимого
бешенства от восприятия только что близких людей просто рожами; такою, если
хотите, "рожею" стал Метнер, недавно еще - близкий друг.
Перерождению наших внутренних отношений вполне соответствует и
изменение для меня его внешнего облика; помню прекрасно: весной 1909 года
простился я с любящим, верящим мне, тонко-отзывчивым другом; летом стрясся
над Эллисом музейский инцидент, так разбивший меня; тотчас же вслед за ним
последовала телеграмма от Метнера: "Есть возможность начать свое дело!" Я
было хотел отказаться; но Петровский подбил меня к организации "Мусагета";
осенью Метнер-редактор явился в Москву; но я так и ахнул.
Явился он бритым; надменное, вспыхивающее беспричинною злостью лицо его
как разрывалось; но маска спокойствия стягивала в гримасу его; оно
вытвердилось нездорово; сузились, потускнели недавно живые глаза,
производившие впечатление голубых; они стали маленькими и налитыми кровью;
не знаю с чего, вдруг надулися ноздри, а губы решительно стиснулись; лоб с
налитыми височными жилами стал точно бычий; и подчеркнулись напруженные
черепные шишки. Не Эмилий Карлович Мет-нер, а... минотавр; не человек, а...
животное бешеное в человеческом образе на тебя дико выскочит, когда забежишь
к нему в логово; и непонятно забесится внутренней злостью; увидев его,
понял, что что-то погибло меж нами в минуту, когда осуществилась заветная
мысль и моя, и его об издательстве. Но долго не понимал я причин, исказивших
десятилетнюю дружбу. И подумал, что оскорбил его своим правдивым письмом,
ему писанным из Радеса.
Теперь, продумывая в который раз пережитое в то время, мне все стало
ясно; было много причин, подававших поводы к ссоре.
Так, пребывание в мае 1911 года в Москве есть уже состоявшийся разрыв с
"Мусагетом"; но сознание этого было столь тяжело, что я, стиснувши зубы,
недообъяснив-шись, все бросив в Москве, бежал в Боголюбы.
К счастью, в те дни не осознавал я и десятой доли того, что происходило
со мною; если бы осознал, вряд ли нашел в себе мужество продолжать жить так,
как жил; понял бы я, что меня разбивает тяжесть моей трезвости и совершенной
конкретности; меня давил быт, впервые увиденный во всех мелочах; до сей поры
я над ужасом быта скользил; материальная стиснутость, зависимость от
каких-нибудь нескольких сотен рублей, теперь впервые раскрыла мне
безвыходность моего положения: не иметь возможности обеспечить Асю
элементарными жизненными удобствами и видеть всю ее беспомощность в тех
условиях, которые мог я ей предоставить; будь у нее пламенная любовь ко мне
и решимость бороться за нашу жизнь, все это пережилось бы иначе; но теперь
вижу, что у нее не было никаких стимулов отстаивать нашу жизнь; она пассивно
как бы ждала, что все сложится само собой; менее всего сознавала она, что
для этого нужен и с ее стороны какой-то творческий импульс; я со всей
трезвостью видел ее несознательность в этом смысле; эта трезвость была для
меня раздавливающим меня молотом; я видел: то, что готовится нам в ближайшие
месяцы, - ад, мука, бессмыслица; и весь был вперен в созерцанье чудовища,
которому имя "быт"; главное, - я был заперт в себя, потому что ни с кем не
мог поделиться сущностью моих страхов; и невольно, бездомно шатаяся по
Москве, переживал субъективнейше все, к чему прикасался; переплавлялось как
бы самое существо моих восприятий; пустяшнейшее впечатление отлагалось в
вовсе новое качество; все мелочи стали выглядеть страшным оскалом; отовсюду
вытягивались вместо знакомых, даже друзей, лишь неведомые прежде уроды, от
которых я вынужден был защищаться и о которых не мог никому ничего я
поведать; мое сознание уподоблялось прижизненно умершему, сошедшему в
царство теней и утратившему самую способность объясняться с зловещими, его
обступившими ликами; я жил в обстании чудовищных образов, люто вгрызавшихся
в меня; в тех мучениях, которым не было имени, переплавлялась самая
субстанция переживаний моих; но, глядя из будущего, я мог бы в те дни
впервые сказать себе, что самопознание точно раскаленными щипцами изрывало
мое существо; до того рокового лета жил, был, мыслил некто, которого
называли Борис Николаевич Бугаев, одевшийся в некий призрачный кокон,
называемый Андреем Белым; но вдруг этот Белый вспыхнул в процессе
самовозгорания, суть которого была непонятна ему; от Белого ничего не
осталось; Борис же Бугаев оказался погруженным в каталепсию, подобную
смерти; он умер; и ел, спал, двигался наподобие мумии; в себе самом слышал
он отдаленные отзвуки некой жизни, к которой возможен пробуд; но - как
пробудиться? Во всяком случае, не Ася пробуживала; она сама была как во сне;
жила мумией. Таково приблизительно было мое состоянье сознания, когда я
тронулся из Москвы к ней.
Пустынный шар в пустой пустыне,
Как дьявола раздумие,
Висел всегда, висит поныне
Безумие, безумие.
Нет, нет, - стояние на пирамиде, вперенье в пески пустынь продолжалось
еще; и никакие, казалось, силы не могли развеять это оцепененье.
В Боголюбах ждало меня письмо Блока13, с которым я деятельно
переписывался из Африки, как о том упоминает тетка Блока, Бекетова: "С
североафриканского побережья, куда уехал... Борис Николаевич, Александр
Александрович стал получать частые и длинные письма"14. Первую неделю я
только радовался своему возвращенью на лоно природы; мотыльковые цветики
пестрили мне дни; желторой курослепов уже откачался на мае; заизумрудил
ночами, в днях серый, мизерный Иванов жучок; многодре-вые чащи качались;
тянулись к востоку закатные проясни, не угасая, переходя в лучезарное утро;
тихоглавые липы сквозили жарищею синей у домика; мы шутливо дружили с В. К.
Кампиони, который все-то поддразнивал нас: "У, у, декаденты паршивые", -
будто обругивал, а выходило пренежно; иль с крыльца, приложив руку ко рту,
зычным басом кидался в пространство, стараясь казаться свирепым; но
прислушивался к тому, чем мы жили; шутливый смешок соединялся в нем с
искренним уважением к нам; под грубостью прятал тончайшую душу и никому не
мешал; во мне вызывал алогично он образ седого и добродушного
старика-капитана с "Arcadia", руку бросавшего с борта в просторы ветров; и
просторы Волынской губернии, ветром хлеставшие в нас, напоминали мне простор
моря, безбытицу, нас уносившую некогда от всего нам известного; так же
дружил я с С. Н. Кампиони, и мне были близки неустрашавшие и веселые порывы
ее; боголюбское общество: Кампиони, его помощник, похожий на Балтрушайтиса,
сестры Аси - Наташа и Таня, Наташин муж, Поццо, скоро присоединившийся к нам
из Москвы, брат сестер Миша15, Аришенька - няня, да наезжающие из волости
гости, соединявшиеся уютными вечерами в том домике, куда сходились: обедать
и ужинать; возвращавшийся к вечеру после объезда лесов иль с охоты В. К.,
опершися локтями на стол, присаживался за шахматы к Асе, разглаживая
кудрявую бороду.
Лето это казалось значительным нам; мы вынашивали возможности снова
бежать за границу, чтобы мне писать новый роман, чтобы Асе кончать курс
гравюры в Брюсселе у старика Данса; я уже застрачивал "Путевые заметки";16
жили мы ожиданием чего-то большого, придвинутого вплотную; я позднее, из
Швейцарии, вспоминал это время в написанном фельетоне "Гремящая тишина";17
Боголюбы, Луцк, Торчино ведь попали в громовую полосу русско-австрийского
фронта; летом 1911 года на окраине города расквартировали гусар, звенящих
саблями, шпорами и кричащих кровавого цвета рейтузами; с появлением их
потянулись военные слухи, и какое-то беспокойство охватывало на прогулках в
полях; я, Наташа и Ася прислушивались к дальним рокотам, напоминающим гром
иль гре-менье телеги по выбитой и пылявой дороге.
- "Ты слышишь?"
- "Слышишь?"
- "Да, гремит".
Гром? Безоблачно небо. Орудия? Но - откуда? Телега поехала по дороге?..
Дорога пустая, протянута вдаль. Нет источника грохота, а - погромыхивает;
слышу - я, слышит Ася; Наташа вслушивается средь порхающих васильков
созревавшей пшеницы; вот - грохнуло; обрывается наш разговор; мы молчим:
ру-ру-ру.
- "Слышишь?"
- "Да, да, погромыхивает". Что это было?
От этих вот рощ листоплясом подымется ветер; и яс-норогий закат
объясняет пространство под облаком; он разгасится венцами перстов; и
начинаются замерки; воз-вращалися с поля, прислушиваясь к полету времен;
фыркают лошади; и мчится в ночное мальчишка верхом, растопырившись пятками и
бросаясь локтями: гоп, гоп мимо нас. И - вновь грохнуло.
Раз уже в сумерках шли мы домой; сине-серая дымка июльского вечера
стлалась; вот на приступочке белого домика, видим, сидит загорелый,
кудластый лесничий, сконфуженно чешет затылок, поглядывая украдкой на нас.
- "Вот ведь - черт: подъезжает телега; гремит колесом; выйду я,
жду-пожду - никого... а - гремит! Что за черт?"
- "Мы давно это слышим".
- "Вы слышите?"
- "Что там?"
- "Гремит..."
И В. К. Кампиони, полусконфуженный и рассерженный, только разводит
руками; и, плюнув, - уходит с крыльца.
Я описываю восприятия эти, нас волновавшие в мирных волынских полях,
как предчувствие грохота, долженствовавшего здесь разразиться; ведь домик
лесничего
и большой, через год лишь отстроенный дом, - все разрушено было:
австрийскими пушками (погибли и книги мои, и коллекции африканских
безделиц); здесь длились бои. И общее впечатление этого лета: гремящая
тишина; тишина - зрела "громами": упадающей эры; "гремело" не здесь, а над
миром; грохот - слышали; вот стихотворение, написанное мной в эти дни:
И опять, и опять, и опять -
Пламенея, гудят небеса...
И опять, и опять, и опять -
Меченосцев седых голоса18.
Грохотала бедами атмосфера России.
К августу я вплотную вошел в "Путевые заметки"; утра, вечера я согбенно
сидел над столом, обалдевший, не выходя на прогулки и имея объектом все ту
же оцепеневшую Асю, лежавшую передо мной на диване и покрывавшую себя клубом
дыма; и как бывает: когда в думах, забывшись, вперяешься в то же стенное
пятно, изучая его машинально, выступают в нем образы, ассоциируемые с
работой; и так образ Аси передо мной разрастался, при-мышляясь невольно к
работе; мы встретились в годы, когда моя жизнь мне казалась разбитой; я
думал о смерти; и вот, глядя на Асю, - подумалось: лучшее, что могу, это -
блюсти ее жизнь, служить ей поддержкой; и дружба росла оттого, что Ася могла
на меня опираться; отсюда и бегство с ней; я утешался иллюзией; в умении
стать ей опорой я обретал смысл всей жизни; он рос до ощущения почти роковой
пригвожденности; и приходилося жить чувством рока; других надежд не было;
читал ее облик я несколько лет; и различно прочитывал, умаляя и -
переоценивая.
Ненормальна была ее жизнь; мало что читавшая и даже невежественная в
проблемах культуры, далекая от всякой общественности, она росла в обстановке
развала большого имения и впадения в нищету аристократа-помещика А. Н.
Тургенева, ее отца, имевшего родственников от камергеров до... бунтарей;
соедините традиции декабристов с анархизмом Бакунина (мать Аси - дочь одного
из братьев Бакунина)19, Муравьевых от "левых" до "вешателя"20, Чернышевых и
прочей когда-то знати, и вы получите дикий хаос воззрений деклассированного
дворянства; вот чем надышалась в деревне она; природная восприимчивость,
соединенная с болезненной чуткостью, не могла заменить ей сознанья и знаний;
тяжело пережив разрыв матери и отца, она попадает к д'Альгеймам, отказавшись
жить с матерью; отец, соединяся с другой, жизнь кончает в кругу эсеров,
сближался с террористами; и умирает за несколько дней до готовившегося его
ареста; Ася же, попавши в дом тетки, певицы Олениной-д'Аль-гейм, всецело
поддается влиянью утонченного стилиста, когда-то бывшего в кружке Маллармэ,
П. И. д'Альгейма, и механически нашпиговывается всевозможной французской
утонченностью от символистов до мистиков; она умеет с естественной грацией
дымить папироской, очаровательно улыбаясь, и отпускать то мистические, то
скептические сентенции с чужого голоса; читатель, скажите, не правда ли:
грустное зрелище; и зрелище это представляла собой Ася; в ней чувствовалась
неизбывная боль из-под ангелоподобной улыбки (недаром мы когда-то ее и
сестру ее прозвали "ангелятами"); но "ангелята" - показ; а под ними -
растерянность, горькие слезы и стон.
Вот с этим-то растерянным, болезненным и теперь меня пугающим существом
я связал свою жизнь в эпоху разуверенья в себе! Невеселые перспективы
вставали.
И здесь отступление.
Я подхожу к той полосе жизни, в которой судьба мне вычерчивает три
лица, особенно связанные со мной до 1915 г.; человеческие отношения
развертываются различно в зависимости от того, происходит ли этот разверт в
дуэте, в трио, в квартете и т. д.; этим летом я натыкаюсь на трио, от
которого завишу впоследствии; это трио есть: А. М. Поццо, Наташа и Ася;2'
внешние обстоятельства жизни скоро слагаются так, что мы вчетвером
оказываемся за границей, связанные кругом интересов, сначала в Берлине,
потом в Швейцарии; позднее ж судьба так убирает от меня этих лиц, что,
прояви я усилия с ними встретиться, это было б отрезано.
Но об этом потом.
Итак, надо же наконец хоть как-нибудь охарактеризовать это трио.
Во-первых, А. М. Поццо. Я его-знал давно, с 1904 года; он выскакивал
беспрестанно из дымящихся уст Рачинского: "А вот, - паф-паф, - А. М. Поццо",
или: "Такие лица - святися, святися, - как А. М. Поццо"; вопреки этим
выкрикам А. М. Поццо ничего мистического в себе не носил; это был
застенчивый, рассеянный, с утрированно скорбным или утрированно
романтическим на-хмуром, с улыбкой не то "несказанного" благородства, не то
просто искательной студент-юрист, неглупый, культурный; сальных свечей он не
ел; но и звезд с небес не хватал; появившись из уст Рачинского в 1904 году,
он скоро зажил в "Доме песни" д'Альгеймов как "свой"; он вообще делался
"своим" в утонченных домах с необыкновенной, естественной легкостью; когда
же "Дом песни" стал местом встречи романтикою и молодостью разогретых душ и
там, в "Доме песни", начались романтические приключения между мною и Асей,
Наташей и многими молодыми людьми, то А. М. Поццо оказался влюбленным в
Наташу; это кончилось одновременным "побегом" моим с Асей в Сицилию, его с
Наташей - в Италию; вот и все, что пока надо; в памяти моей А. М. Поццо
встает как нечто, до сей поры не нашедшее для меня своего разрешения; ни
цвета, ни вкуса, ни окончательной изваянности нет в его облике; он мне
полная противоположность, например, Эл-лиса; я Эллиса не видел уже 20 лет;22
но знаю твердо: кем бы ни сделался Эллис, он переживает максимум
определенности; если он большевик, то - левейший; если католик, то -
проповедующий святой костер; яркие краски, яркие тона; Поццо - нигде, ни в
чем не может быть ярок; но - утонченно-тускл; и оттого-то из суммы всех моих
отношений с Поццо: нежно-интимных, братских, негодующих, кислых и т. д.,
удержались лишь полутона; так что основной характеристикой Поццо, каким он
остался мне, я принужден считать парадоксальную: у меня нет характеристики
Поццо.
Два слова теперь о Наташе; она доминировала в качестве звезды первой
величины в созвездии, именуемом "Тургеневы"; в д'альгеймовских кругах о
Наташе ходили легенды; еще до знакомства у меня создалось впечатление: то
Наташа, сев на диван, заново переживает проблему Раскольникова: можно ль
убить? То: Наташа читает святую Терезу; один видел в ней оригинал творений
Боти-челли; другой отмечал в ее уме резец Микель-Анджело; словом, задолго до
встречи о ней наслышанный, я побаивался ее, несколько косился и не
разглядывал; теперь же, соединенный с ней и узами родства, и одним кровом,
увидел в ней нечто еще неясное для меня, чрезвычайно болезненное; признаюсь,
из глаз ее на меня несколько раз блеснул подозрительный и не очень
дружелюбный ко мне огонек, заставляющий с ней держать ухо востро. Вот что
отложилось в сознании из моих боголюбских тогдашних переживаний; и стало
ясно, что трио - чреватое, очень трудное для меня.
Даже Ася! Помимо свойств, мной отмеченных в ней, она поразила меня в
это лето ростом в ней медиумических свойств, не в переносном, а в самом
буквальном значении слова; не отрицаю, всякий жест ее был непроизвольно мил,
но с позой будто бы глубины, в которой не было глубины собственно, с умением
меблировать эти позы цитатою или ссылкой на высокомудрые афоризмы oncle
d'Alheim, в которых французские символисты и мистики встречались с классиком
Лафонтеном; с такой милой грацией кокетничала она культурными ценностями,
что можно было подумать: она знает то, о чем говорит; а она не знала того, о
чем говорила; в этом "умном" позировании не было никакого ума, никакого
знания, никакой ответственности; votum доверия, к которому взывала она, был
тот, что она - "милая девчонка"; и она это знала; в том ее хитрость.
В этой хитрости и обнаруживалось в ней то свойство, которое я хочу
назвать медиумизмом; в него, так сказать, въедался уже медиумизм подлинный,
вплоть до веры в спиритические стуки и прочее; так, в домике, в котором мы
поселились, она будила меня по ночам и заставляла прислушиваться; она
переживала ряд стуков, воспринимаемых ею как спиритические феномены, уверяя
меня, что просыпается от этих стуков и видит-де на черном фоне ночных