Леонид леонов русский лес роман советский писатель москва 1970 глава первая

Вид материалаДокументы

Содержание


Лава двенадцатая
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   38

Г ЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


1.

говоримся заранее: по не зависящим от него обстоятельствам Морщихин диссертации своей так и не дописал. Зато благодаря ей он в продолжение двух часов находился в непосредственной близости к одному первостепенному открытию, причем опубликование его не в меньшей степени вознаградило бы автора за понесенный труд... Когда Иван Матвеич надоумил Морщихина попытать счастья у профессора Грацианского, фамилия последнего была уже известна диссертанту, и не по лесным статьям, а именно с той самой интересующей его стороны. Он умолчал в тот раз о своем заочном знакомстве с Грацианским не из желания выведать нечто сверх уже известного ему, а, надо думать, лишь из опасенья своим несвоевременным признаньем снизить в глазах Ивана Матвеича ценность его услуги. На самом же деле предвоенная поездка Морщихина в ленинградские архивы оказалась не вполне бесплодной: он сразу наткнулся на загадочную, хоть и недолговечную, юношескую организацию, еще в те годы ставшую достоянием печати под именем Молодой России. В специальных досье департамента полиции фамилия Грацианского фигурировала всего трижды и, по несколько смутному контексту, в качестве одной из жертв замысловатой жандармской махинации. У Морщихина не оставалось никакой надежды когда-нибудь отомкнуть ее секретный замочек, а за истечением подсудных сроков он вообще полагал Грацианского уже в мертвых. Тем поразительней было узнать, что главный герой тайны существует, и не только здравствует, но и преуспевает по лесной части, квартируя в соседнем районе — сорок копеек на автобусе. При желании, в ту пору еще нетрудно было отыскать живых свидетелей прошлого, ветеранов ссылки или, скажем, участников баррикадных боев на Пресне, но подобный деятель, без всяких повреждений миновавший несчастия царизма и случайности революции, поистине мог считаться чудесной находкой.

Из-за скорого отъезда у Морщихина не оставалось времени на письменную просьбу о личном свидании; на следующее утро он рискнул отправиться по указанному адресу без предупрежденья, в качестве научного работника, возымевшего внезапную нужду в помощи благородного коллеги. И едва свернул в Благовещенский тупичок, сразу стала понятна причина его безуспешных попыток связаться с Грацианским по телефону. Все здесь вперебой повествовало о ночном погроме: занесенные снежком головешки ларька, откуда женщины выбирали обугленную картошку; груда неразобранных обломков со сталактитами намерзшего льда; как бы варварской дубиной сбитый на сторону церковный купол со вмятиной в золотце; порванные провода и самый дом с отколотым углом на фасаде, так что виднелась уцелевшая мебель в неестественно пышных белых чехлах. С минуту Морщихин в нерешительности наблюдал, как смельчаки аварийной команды извлекали из водопроводного люка неразорвавшуюся фугаску... но другого такого насквозь свободного дня могло и не представиться в дальнейшем; ему посчастливилось прорваться сквозь оцепленье и войти в подъезд. В ответ на стук престарелый женский голос тоном яги из дупла опросил его через цепку вдоль и поперек, кто он, откуда и зачем. И сперва как будто повезло: хозяин оказался дома, но затем обитая клеенкой, на войлоке, дверь снова захлопнулась, и лишь после долгого унизительного перерыва пролязгало с полдюжины засовов и замков.

Хозяйка исчезла с редкостной в таком возрасте быстротой, лишь хвост ее капота, подобно, ритуальной метле, мелькнул в конце коридора, а на смену матери, прикрывая горло рукой, с притворно-болезненным выражением в лице, показался сам Грацианский. Вместо ожидаемой развалины перед Морщихиным стоял величественный, вполне на собственных ногах мужчина, видимо осознавший свою выдающуюся роль в человеческом прогрессе и примирившийся с тяготами неминуемой при этом славы; даже не зная, что это и есть гроза лесных еретиков, можно было сразу предположить в нем видного деятеля на ниве пускай несколько неопределенного профиля, однако ни в малой степени не подлежащего обсуждению смертных. Он издал краткий, полувопросительный звук, и Морщихин объяснил в ответ, что лишь крайняя необходимость, ввиду экстренного отбытия из столицы, вынудила его отважиться на вторжение в такую рань и при столь плачевных обстоятельствах; стрелки на стоячих часах за полуприкрытой дверью показывали половину двенадцатого. Грацианский выслушал посетителя с оттенком кисловатого недоверия, и вначале ему будто и польстило признание его революционных заслуг и житейского опыта, а вслед за тем как бы и встревожило. Сомнительность повода для посещения и внезапность его, словно гость стремился застать хозяина за неподходящим занятием, да и слишком новехонький, прямо из цейхгауза белый командирский полушубок... все это вызывало у Грацианского явное подозрение, ослабить которого не смогла и вынужденная ссылка на Вихрова, тем более что письма-то от него рекомендательного на руках у посетителя не оказалось.

Вместе с тем было бы неразумно и отказать в таком разговоре, а потом неделю мучиться неизвестностью относительно истинной причины визита.

— Что ж, несмотря на наши старинные разногласия, я всегда с известной нежностью вспоминаю этого человека, с которым, э... в годы политических гонений делил гороховую похлебку в одной греческой кухмистерской на Караванной, — насильственно и несколько чопорно улыбнулся Грацианский. — Давненько мы не видались.., как он там, все похрамывает? Нет, нет, не в смысле идеологическом, а вообще... Сто лет сбираюсь позвонить ему, да некогда. Кстати, потерял... не помните ли номерок его телефона?

— Иван Матвеич еще вчера жаловался мне, что, несмотря на неоднократные заявления, у него до сих пор не установили аппарата, — догадливо и четко, чтобы не оставалось никаких сомнений в отношении его, сказал Морщихин.

— А, узнаю Ивана по его неуменью устраивать личные дела, — посмеялся Грацианский, как будто об отсутствии телефона у Вихрова слышал впервые. — Рад оказать ему посильную услугу, но сожалею, что вы затянули свое дело до отъезда. Попрошу прощенья за нескромность: ехать собираетесь в служебную командировку или же, э... просто так, на родину? — с запинкой на слове осведомился он, пояснив при этом, что по условиям осадного положения в столице некоторые выезжают из Москвы кто куда, в том числе и на родину.

Чтоб не осложнять дела, Морщихин должностей своих не назвал, но сразу понял, что, в сущности, вопрос хозяина касался того, каким образом он, молодой человек, избегнул мобилизации своего возраста.

— Нет, нет, Александр Яковлевич, я именно на войну и еду, — не моргнув глазом, успокоил его Морщихин.

Такого рода замечание должно было предостеречь Грацианского; уже тогда он в каждом посетителе видел подосланного с особо сыскными целями, но душевное его расстройство еще не достигало своего рокового предела, и он, самонадеянно решив, что непременно обыграет своего партнера, если тот не предъявит каких-нибудь чрезвычайных козырей, широким жестом пригласил гостя в кабинет.

Они последовали во вторую, по коридору, комнату направо, застланную ковром, с глухими книжными шкафами и тяжелыми полураздвинутыми гардинами; свежий снег за окном пасмурно отражался в стеклах шкафов и антикварных безделушках, скромностью своей способных обмануть неискушенного посетителя. Усадив Морщихина в кресло и создав ему необходимый уют в виде пепельницы и припасенных на такой случай дешевых папирос в стаканчике тусклого серебра, хозяин отошел к окну и долго наблюдал, как саперы бережно, даже благоговейно грузили в кузов машины каплеобразную болванку с отломившимся стабилизатором.

— Не могу скрыть от вас, уважаемый товарищ, что действительно вы выбрали не совсем удачный денек для беседы на столь интересующую вас тему, — мягко зашелестел Грацианский, как только саперы увезли ее наконец. — Война посетила и наш тихий, благословенный тупичок. В ушах моих все еще звучит огненный шквал, скрежет камня, грохот, э… да, именно так: обваливающегося неба. Дело в том, что в минувшую ночь я потерял если не самое близкое, то, во всяком случае, бесконечно дорогое мне существо, с которым связаны лучшие воспоминания моей юности. Горько признаваться на закате, что, несмотря на все мои многолетние старания завоевать признательность современников, это было единственное существо, которое меня... да, пожалуй, любило! С раздробленными ногами оно угасало буквально у меня на руках, и, примечательно, последний его вздох выражал проклятие, э... ну, скажем, вчерашнему дню. Именно это внушает мне глубокую веру в это самое, как его, в окончательное торжество дела, которому мы с вами посвятили наши жизни. Однако подобные потрясения не проходят бесследно, и потому до конца дней я буду носить в сердце воспоминанье об этой бомбежке, как старые солдаты носят в себе... ну, как оно называется?.. да, осколок вражеского железа. Нет, нет, оставайтесь, не покидайте меня, — опередил он, заметив слабое движенье в морщихинском кресле, объяснявшееся всего лишь попыткой гостя воспротивиться этому нажиму, под которым начинала плавиться его воля. То был вовсе не намек, а только естественный поиск сочувствия. — Человек, подобно вам отправляющийся в бой за передовые идеи века, имеет право на внимание к своим неотложным, хотя, признаться, хе-хе... и несколько причудливым нуждам. Единственное наше утешение состоит в том, что любое горе лишь временно омрачает нашу так называемую душу, но потом ее снова пронизывают во всех направлениях лучи жизни со своими могучими и полнокровными противоречиями, э... не так ли?

Он плел вокруг гостя свою паутину, и Морщихина все сильней охватывала нарастающая сонливость, как если бы усыпляли перед операцией. Самое кресло до такой степени послушно согласовалось с любым положеньем тела, что сперва начали пропадать мысли, отниматься ноги, и под конец пришлось пощупать украдкой, не одеревенел ли нос. Остатками сознания он сообразил все же, что только вполне беспощадный к людям человек способен столь щедро делиться своими переживаниями по поводу утраты незабвенного существа, что вся его лирическая болтовня — лишь завеса, за которой он неторопливо обдумывает варианты контратаки, что, в сущности, при внешней многословности этот гражданин не разговорчивей плиты могильной. Раздражающая двойственность впечатлений заставила Морщихина еще раз приглядеться к собеседнику в сопоставлении с окружающей обстановкой.

Аскетическую отрешенность от всего житейского, телесного, обывательского в облике Александра Яковлевича Грацианского, в особенности эти впалые глазницы, высокий лоб, землистые щеки, стоило бы даже закрепить на холсте в образе какого-нибудь заграничного отца церкви, вроде Августина той поры, когда он, презрев земное, начал прозревать небесное... если бы не легкомысленной раскраски галстук, шлепанцы на ногах с меховыми шариками и препышная, не на гагачьем ли пуху, венгерка, несколько жарковатая по такой натопленной квартире; к слову, как ни искал глазами Морщихин, так и не нашел поблизости источника столь умиротворяющего, вяжущего тепла. Домашней работницы Грацианские не держали, обстановка же носила оттенок показной умеренности, рассчитанная на чью-то постороннюю любознательность... но рождалось невольное подозрение, что ужасно много всякого добра скрывалось в стенных чуланчиках, тайничках с замочками, да и в самом кабинете нашлась скрытая ниша со шторкой, из-под которой предательски свешивалась связка сухих белых грибов. В иное время Морщихин лишь порадовался бы, что выдающиеся мыслители нашего времени столь приятно поживают при советской власти, но сейчас было нечто неприличное, даже отталкивающее в том, до какой степени не чувствовались здесь бедствия народной войны. Словом, в полуосажденной Москве Морщихину еще не попадалось такого благополучного жилища под семью перекрытиями, жилища с полностью сохранившимися стеклами, проклеенными полосками кальки от взрывной волны, с отменной тишиной, нарушаемой лишь стуком часов да подозрительными шорохами третьего лица за полуприкрытой дверью, и, в заключение, с таким разлитым в воздухе кофейным благоуханием, что гость, притащившийся натощак, стал испытывать сосущее желудочное беспокойство.

— Крайне печально, что вы запоздали к завтраку, и я не смогу предложить вам стакан, э... чего-нибудь такого, — деликатно извинился Грацианский, приметив легчайшее шевеленье морщихинских ноздрей. — Впрочем, если вы располагаете временем...

— О, не беспокойтесь, я довольно плотно закусил в дорогу... и, может быть, с вашего позволения, мы перейдем прямо к делу? — стряхнув оцепенение, зашевелился Морщихин. — К сожалению, время слишком ограничено у всех, как вы глубоко подметили, отъезжающих в бой за передовые идеи века.

Он явно начинал сердиться, прежде всего на себя за свое необъяснимое подчинение чужой холодной и враждебной воле.

— Тогда чудесно... — согласился хозяин и слегка поморщился на повторившийся шорох за дверью. — Я надеюсь, что часа вполне хватит вам, э.. для интересующего вас разговора? Но если бы вы обрисовали пополней профиль вашей работы, мы смогли бы истратить этот час возможно продуктивнее.

Поглаживая затекшие колени, Морщихин терпеливо изложил тему диссертации, указал на недоступность ленинградских архивов, для краткости умолчав как о своей предвоенной поездке, так и о зубатовщине, и в заключение подсластил все это ссылкой на лестные отзывы о памяти и любезности своего собеседника. Тот весьма резонно возразил, что по указанному периоду русской истории в мемуарной литературе имеются классические творения, до такой степени исчерпавшие весь известный материал морщихинской темы, что было бы безумием тратить силы в поисках кладов на стороне. Морщихин сходился с ним в оценке некоторых из такого рода книг; однако, по его мнению, записанные не по свежему следу и без дневников, воспоминания всегда носят на себе печать вымысла и авторского округления действительности, а самые блистательные историко-политические исследования, как выразился он коснеющим от неизъяснимой тоски языком, в большинстве представляют собой философский или статистический концентрат отсутствующих, к сожалению, хотя само собою и подразумевающихся фактов. «Конечно, книги эти бесценны для людей просвещенных, вроде нас с вами, — через силу схитрил Морщихин в духе вихровских советов, — так как приводят в стройность уже накопленные знания, но рядовой читатель желает знакомиться с прошлым во всех житейских подробностях, и претензии эти до некоторой степени основательны, потому что апелляция к сердцу всегда доходчивей, чем к уму, и, к слову сказать, в этом вечный смысл искусства, и оттого выводы, самостоятельно возникающие в душе читателя или зрителя после прочтения книги или просмотра театрального представления, закрепляются неизмеримо прочнее тех, что в готовом виде провозглашаются со страницы или у рампы».

— Понимаете вы меня теперь? — с безнадежным чувством закончил Морщихин.

— О, разумеется!., купившему театральный билет за свои трудовые деньги гораздо интересней чувствовать себя в зрительном зале свидетелем или судьей излагаемого события, нежели тупицей, затверживающим общественно полезные прописи, — с несколько поспешной готовностью поддержал его Грацианский, усаживаясь в кресло напротив, и даже привел в пример ряд известных современных романов и пьес, дельно излагающих проблемы прокладывания осушительных рвов или устранения опозданий на железных дорогах. — Только не поймите меня превратно, — спохватившись, тотчас же оговорился он. — Хотя я и сам за то, что театральное представление, например, должно выдерживаться зрителем без предварительной анестезии, что художественная ткань не выносит перегрузки дидактикой... но ведь литература есть вид общественного мышления, которое мы никак не можем предоставить на откуп частным, даже гениальным личностям... Пускай это несколько и снижает формальную ценность произведения. Ничего, пусть будет чуточку похуже, но поэпохальнее, подоступнее для всех!

— Простите, да кто же вам сказал, что наша эпоха стремится к снижению уровня, к девальвации, так сказать, искусства?— загорячился Морщихин. — Напротив, мы полагаем, что искусство освобожденной планеты превзойдет все известные образцы прошлого.

— Вот тогда мы и продолжим наш разговор, хе-хе... после окончательного освобождения планеты, — с блеском неподкупности отразил Грацианский, прекращая дискуссию. — Итак, сколько я понимаю, вы собираетесь подарить миру нечто высокохудожественное?

— Нет... но мне хочется воссоздать ряд развернутых эпизодов юношеского движения, построенных с протокольной точностью и на возможно большем количестве координат. Я предполагаю привлечь туда дневники, биографии, судебные хроники... даже с указанием, на полях разумеется, тогдашних цен на товары или газетных происшествий, формировавших в те годы общественные настроения.

Грацианский поощрительно кивнул головой:

— Понятно... И план уже одобрен руководителем вашей работы?

— Да она и с самого начала была задумана как хрестоматийное пособие к истории партии. В частности, меня занимают некоторые мало освещенные эпизоды тех лет, до сих пор, как мне думается, чреватые для нас последствиями.

— Как же, как же... — размеренно шелестел Грацианский, косясь на дверь, за которой слишком уж откровенно скрипнула половица: кто-то слушал их за порогом. — Ну, что же вам сказать?.. богатейший замысел! Правда, это не очень ново, э... и раньше пытались по обломкам производить реконструкцию, скажем, памятников архаической архитектуры, но еще никто не пробовал вызывать публично, на площади, призраков из аэндорской курильницы, чтоб заново сыграли свой жестокий спектакль, э... в поучение потомкам! И все же в вашем замысле я вижу высокий прообраз будущей литературы, когда окончательно будет изгнан индивидуальный почерк автора, когда литературой станут заниматься все без исключения, взаимно поправляя и дополняя друг дружку, когда уравняются разновидности труда и наборщик за линотипом будет вносить творческие поправки в сочинения своих блистательных современников. О, не поймите мысль мою как выпад против направления нашей прекрасной передовой, жизнерадостной, бестеневой, так сказать, стерильной литературы. Лишь по врожденному революционному скептицизму мое поколение отвергало раньше безалкогольные жития святых... Но ведь именно такого рода опресноками и кормятся вначале все религии мира, пока их последователей не потянет со скуки на ветчину с горошком. В годы юношеского вольномыслия я тоже полагал, что великое искусство победившей эпохи должно открываться не гопаком в планетарном масштабе, а, с вашего позволения, допуская гипотетический образ, показом трагического героя, распятого, э... на кресте свойственных ему социальных и философских противоречий. Подвиг Прометея прямо пропорционален размеру его коршуна, не так ли? Не похвалюсь, чтобы взгляды мои на искусство разительно переменились с тех пор, но я стал понимать, что добыча большого золота всегда начинается с возведения бедных деревянных построек; драги прибывают потом! Впрочем, на наш-то с вами век хватит Данте, Достоевского и Бальзака, а там... Всякий избирает себе пищу по зубам, не так ли?

— Простите, никак не могу уловить направления ваших мыслей, — все более сердясь, вставил Морщихин, — но, признаться, что-то в них мне не нравится... Откуда у вас эта... словесная пена крайнего раздражения?

— Охотно объясню... — чем-то очень довольный, улыбнулся Грацианский. — С одной стороны, я не могу не одобрить вашего начинанья, но, с другой, э... мне никогда не были по сердцу эти историко-филологические эксгумации, эта кладбищенская любознательность к останкам; сперва к черновикам и биографиям, — а там и к альковным секретцам национальных героев. Сегодня проливают научный свет на семейные неурядицы Пушкина, смакуют письма Белинского, дневнички Добролюбова, выворачивают наизнанку интимную жизнь Толстого... завтра достают из склепа черепа Суворова и Мономаха, чтоб облепить их пластилином и полюбоваться на них в усах, волдырях и прочих паспортных приметах. Наполеон не зря журил своего живописца: «Я хочу видеть величие моего солдата, а ты мне показываешь бородавку на его носу». Земля стара, и, где ни копни, везде лежат мертвецы. Так вот, не делайте себе зла, не тревожьте мертвых... дайте им спать, мой молодой товарищ! Как человек образованный, вы помните, несомненно, плачевную повесть члена Конвента, депутата от Сены, Пошолла, когда, э... полный ненависти к свергнутому режиму и порокам прошлого, он разбил гробницу Агнессы Сорель и за волосы выкинул череп одной из наиболее чудесных женщин Франции, оказавшей его родине такие услуги? Он горько поплатился за это... Да и зачем вам тащить туда, в страну немеркнущих зорь, наши бедные и гадкие, накопанные вами полуистлевшие кости?

— Словом, вы за всепрощение? — нащурился Морщихин.

— Наоборот, но я за большую историю...

— ...и немножко против судебной медицины?

Удар был глубок и точен, — Грацианский холодно посмотрел в колени своего гостя:

— О, я не предполагал, товарищ... Морщихин, кажется?.. столь глубоких причин для вашего посещенья... — И тотчас поотступил, чтоб не заканчивать свидания размолвкой: именно теперь он не мог бы отпустить гостя, не выяснив до конца его таинственных намерений. — Нет, я не против истории и тоже за правду. Но есть еще наша, пролетарская правда! — назидательно прибавил он.

Почему-то теперь любая мысль Грацианского вызывала в Морщихине яростную потребность возраженья.

— Смею думать, Александр Яковлевич, что всякий эпитет ограничивает распространенность явленья и допускает существованье другого, а правда едина. Зародившись в самой гуще трудового народа, создателя и хранителя всех ценностей на земле, наша правда давно стала всечеловеческой правдой большинства. Уже теперь бессчетные, незримые пока армии стоят перед воротами земных городов, готовые взять их штурмом. Спросите их: «Кто вы?» Они ответят: «Человечество!» Поэтому пускай уж они, люди зла, отмежевываются эпитетами от всех тружеников на земле...

Морщихин осекся, подметив, что и сам заразился невоздержным красноречием хозяина, который слушал его с тем большим удовольствием, что отпущенное на этот разговор время, в сущности, уходило на трёп впустую, а к главному, скользкому, пока и не приступали. Грацианскому становилось ясно, однако, что напоследок придется выдать простаку какой-нибудь незатейливый эпизодец из подвалов своих богатейших воспоминаний.

Он развел руками, как бы сдаваясь:

— Я умолкаю, вы почти убедили меня... — и подарил гостя одной из своих проверенных улыбок, где признание поражения сочеталось с завистью к молодому и простодушному победителю. — И готов к уплате любой контрибуции.

Тогда с оттенком почтительной ненависти Морщихин в третий раз изложил свою просьбу. Несомненно, у Александра Яковлевича сохранились копии или выписки из ленинградских документов, собранных для его несостоявшейся книги; упоминание о ней вызвало досадливый, даже недобрый перекос в лице у хозяина. Морщихин мог бы вернуть оригиналы дня через два, тотчас после переписки, и взамен брал на себя обязательство — в предисловии к своей диссертации выразить благодарность за предоставленный материал... Потекла длиннейшая по своему напряжению минута, после чего Грацианский сообщил в ответ, что действительно в молодости стоял одно время перед альтернативой: сообществом людей или деревьев заняться ему... но социологами и тогда было хоть пруд прудить, а разобраться в теоретическом лесном хозяйстве, засоренном буржуазными влияниями, было некому — так и не вышла его незаконченная книга в свет. Что же касается просимых материалов, то он, Грацианский, охотно подарил бы Морщихину весь свой архив вместе с черновыми набросками — «и не надо, не надо благодарить меня за это, коллега!»— если бы еще двадцать лет назад при переезде из Ленинграда в Москву не оставил весь тот, действительно весьма внушительный, короб бумаги на сохранение у родственницы. Исполнительная до маньякальности, окончившая знаменитые Бестужевские курсы и сама подвергавшаяся неоднократным и всесторонним ущемлениям от молодых царских сатрапов, дама эта, конечно, сбережет их в целости... впрочем, без особого ручательства. «Вы сами понимаете, что не только шедевры мебели, но и ценнейшие библиотеки, а тем более ничтожные рукописи, как моя, невольно становятся топливным резервом в наиболее острые, штурмовые эпохи общественного развития!..»

— Очень жаль в таком случае... — не разжимая зубов, поулыбался Морщихин, хотя почему-то уже предвидел именно такое заключение.

— Однако не огорчайтесь сверх меры, молодой коллега, — покровительственно утешил его хозяин, покосившись на часы при этом, — мне и самому не хотелось бы отпускать вас с пустыми руками... хотя время наше уже полностью истекло. Во всяком случае, архивы памяти моей целиком в вашем распоряжении. В частности, в связи с вашим внезапным приходом, вспомнился мне один презабавнейший случай, — мое первое мальчишеское столкновение с охранкой. Происшествие это не окрашено высокой героикой, желательной для вашей диссертации, но оно раскроет перед вами некоторые пружинки тогдашнего быта и поможет уловить повседневный дух и, так сказать, молекулярное натяженье той эпохи, когда слагалось наше, старшего поколенья, боевое сознанье... Как, рискнете?

— В моем безвыходном положении... — мысленно чертыхнувшись, пожал плечами Морщихин, и лишь неодолимое любопытство к столь загадочному человеческому явлению заставило его усидеть в кресле, — я буду крайне благодарен вам, профессор!

На глазах потрясенного Морщихина хозяин пошел к приоткрытой неподвижной двери и запросто, как из магического шкафчика, взял из щели уже налитый, с сахаром и домашним пирожком стакан ароматного и питательного напитка, Поставив его перед гостем, он уселся на прежнее место, прижал к носу сомкнутые ладони, словно собирался нырять в таинственную зыбь призраков и воспоминаний, с ребячливым озорством вскинул бровь и вдруг заговорил то с понятным озлоблением к режиму, омрачившему его юность, то с безобидным юморком, с каким старики оглядываются на известные шалости невозвратных лет.

— Ну-с, батенька, это случилось на том историческом, интересующем вас перепаде, когда после столыпинской ночи лишь забрезжил медлительный и желанный рассвет большой революции, — размеренно начал Грацианский. — Наше поколение рано созрело под ударами царизма; мы, столичная молодежь, тоже посильно выступали против самодержавия, то есть, э... сходились на тайные сборища, выставляя дозорных у подъезда, читали рефераты, критиковали господина министра народного просвещения, даже поигрывали со шрифтом и более опасными предметцами, которые я ради закалки воли хранил под своей подушкой: дети!.. Лично я, хе-хе, помнится, даже изобрел разборную баррикаду, которую на извозчике можно было перевозить с места на место. Да с нас и нельзя было требовать большего: мы, отпрыски обеспеченных родителей, недалеко ушли от подростков-гимназистов, видевших в революции свободу курить на улицах, носить длинные волосы, появляться на недозволенных спектаклях и безнаказанно доставлять неприятности нелюбимым педагогам. Рабочие к нам не шли, да мы и сами побаивались их... хотя уже в тысяча девятьсот девятом мне довелось вести догматический бой с анархистами в Лесном, в парке Рожнова. Со мною был тогда и некий Валерий Крайнов, не слыхали?.. тоже довольно неплохой боец. Вот в эту пору они и пытались захлопнуть меня в западню. Все началось с того, что как-то утром ко мне заявился непонятный человечек в новенькой, прямо из цейхгауза, шинельке, очень торопившийся ввиду предполагавшегося экстренного отъезда... нет, тот отправлялся, помнится, на родину. Вот видите, как все интересно получается... но только фамилия того была Гиганов!..