Андрей Белый «Забытая книга»»
Вид материала | Книга |
СодержаниеГлава седьмая. четвертый |
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Или как мы познакомились, 189.17kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
- Кэрролл Льюис, 1324.21kb.
- 001 Беби baltic beauty defender glorious белый 12. 04. 09 Ходяева, 269.2kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
- Андрей Маркович Максимов Не молчи, или книга, 1628.71kb.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЧЕТВЕРТЫЙ
Речи вечерние
Красное, злое солнце пятиперстным венцом лучей кидалось на Целебеево из за крон желтого леса; сверху была нежная неба голубизна; и казалось, что то холодные стекла; на закате стояли тучи, как тяжелые золотые льды; там вспыхивала зарница; весь тот блеск уставился в маленькое оконце столяровской избы.
У окна были Петр да Матрена.
– Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?
– Молчи: вот он сам.
Так сказала Матрена, высовываясь из окна; высунулся и Петр: меж кусточков и кочек, покрытых красными кусками зари, как ковровыми платами, медленно приближался столяр, поплевывая семечками; на нем были надеты новые сапоги; красная рубаха, как кровь, алела среди кустов, а на плечо был накинут зипун; за столяром же шел гость: это был бескровный мещанин с тусклыми глазами и толстыми губами, вокруг которых топорщились жесткие, бесцветные волоса; весь он был дохлый, но держался с достоинством.
– Кто это будет, Матрена?
– A Бог его знает: нешто я знаю!…
А гость уже стоял у порога избы; «четвертый», – со страхом подумал Петр (это он себе отвечал на одну свою мысль); и он уже чувствовал, как слабеют его силы, и как тает его решимость противиться наваждению всех этих последних дней; «четвертый!» – подумал он, и уже слабел явно: так крепкий прозрачный лед истаивает на солнце, поставленный на припек июльским деньком…
– Ставь самовар, Матрена: дорогого гостя встречай… Вот тоже.
И гость вошел, достойно перекрестясь на иконы, и потом, ткнув пальцем в сторону Дарьяльского, соизволил заметить:
– А он, стало, тот самый, который, сказывал ты, Митрий Мироныч: ейный, стало быть, претмет?…
– Он самый, – засуетился, заерзал столяр вокруг дорогого гостя, поглядывая на Дарьяльского и делая знаки, чтобы тот не перечил.
Солнце уже опустилось за желтые кроны леса: пятиперстный венец царственно возносился в нежную неба голубизну; вечер был багряный, порфирородный.
– Десь… – процедил гость, играя медной цепочкой, и потом уселся без зова в красный от зари угол избы.
– Здравствуйте! – наконец, сказал Петр, подавая руку дохлому мещанину…
– Здравствуй, здравствуй, – снисходительно сунул два пальца ему мещанин. – А я тебя знаю… Духовным занимаешься ты делом…
– Заниматся помаленечку, – вставил столяр, и на его лице набежали приниженные морщинки в то время, как половина лица, обращенная к Петру, грозила бедой.
– Занимайся ка, братец мой, делом духовным; это, знаешь ли ты, хорошо: заниматься духовным делом; я вот тоже занимаюсь этим делом – стараюсь малую толику…
– А вы кто такой сами будете? – не удержался Дарьяльский…
– А я буду тем самым медником: Сухоруковым; ты, конечно, слыхал обо мне: Сухоруковых знают все: и в Чмари, и Козликах, и в Петушках.
Петр вспомнил вывеску, что на Лиховской площади, где жирными было выведено буквами «Сухорукое».
Между тем, подан был самовар, бублики, сахар и с гостем уселся столяр чайничать, а тот, откусывая кусочек колотого сахарку, чванно дул в кипяток толстыми губами; странно было одно: не вздували огня; так и сидели в густом красном сумраке упадающего на село вечера.
– Важные, паря, дела для нас Сидор Семеныч обделыват – вот тоже, – подмигнул столяр Петру; и еще прибавил: – холупь заправский…
А заправский голубь прибавил:
– Уж таковы Сухоруковы все: весь род Сухоруковых, можно сказать, одной масти… А у вас тут – как?
– A y нас вот так: помаленечку полегонечку, занимайся вот тоже, деланьем…
– Ну и штошь, ён делает?…
– И ен делает…
– С бабой?…
– С бабой моей…
– И баба делает?…
– И баба моя…
– Да ты, паря, – обратился столяр к Петру с какой то особой сладостью, – не сумлевайся насчет таво, што… и протчее: Сидор, вот тоже, Семеныч, – как то размяк вдруг столяр, – и ён, тоже: самый что ни на есь, холупь заправский. А заправский голубь, сидя за столом, чванно дул в кипяток толстыми губами; странно было одно: не вздували огней.
Но никакого страха к дохленькому мещаниниш ке не чувствовал Петр; видел, что сидят вот они за столом втроем: он, Митрий да космач; а Сухоруков меж ними – четвертый; но страха Дарьяльский не испытывал вовсе; правда, чувствовал он какое то отвращенье, почти гадливость к этому меднику; скоро ему стало ясно, что мещанин был способен на всякую гадость, какую только не измыслит человеческий род; это было ясно Петру по тому виду, с каким столяр потчевал гостя. Петр догадывался, что легла между ними позорная тайна; медник же, бесстрастно, дул в кипяток с потрясающим чванством, будто и столяр, и Петр, и Матрена – предметы, которые в руки медниковы попались, да так, что добычи своей уж больше медникова рука не выпустит.
Петра затошнило; он вышел; пятиперстный багровый венец еще все стоял вдалеке; Петр вспомнил, как день за днем проходил неприметно, как уже осень сходит и писком синиц, и желтым убором широкошумных деревьев.
Перед избой, под коровой сидела Матрена, у коровы вытягивая «титьки»; молоко попрыскивало в медное ведерцо.
Петр задумчиво стал над Матреной:
– Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?
– А ну те к дьяволу: нашел, што придумать!…
– Да и тебя он погубит.
– А для ча?
– Да и добрым людям от него зло.
– Никак ета нивазможна; натапнасти такой, стало, нет.
– А что ж он все супится на меня, подглядывает?…
– Для хасяйска хлаза: так себе, пасматривает.
– Разве не замечаешь, Матрена, что мы у столяра в полону: ты и я; ни тебе, ни мне без него шагу сделать нельзя; чуть что, и за нами потащится в лес; чуть что, и свесится с полатей…
– Хрех табе, Петр Петрович, клепать!…
А молоко попрыскивало в ведерцо и вытягивались коровьи «титьки»; пурпурные струи облак так ясно горели где то там, вдалеке; на востоке же мгла пепела становилась мглой сине черной, и оттуда, из сине черной мглы, робкие теплились звезды, а холодный, осенний ветерок уж шушукал с кустом.
Петр вспомнил, и Бог весть отчего, свое далекое прошлое; и Шмидта, и книги, которые некогда ему давал читать Шмидт; вспомнил он, Бог весть отчего, трактат Парацельса «А rс h idoxis magica» 92 и слова Парацельса о том, как опытный магнетизер может использовать людские любовные силы для своих целей; вспомнил еще книгу физика Кирхера «De arte magnetica» 93; вспомнил он и слова великого Флюдда; ох, сказал бы Петр, ох, сказал бы Матрене насчет столяра и всего, что ни есть, между ними; да Матрене того не понять; вздрагивает Дарьяльский и смотрит: косолапая баба задумалась под коровой и тонкую из рук коровью выпустила «титьку»; кирпичного цвета клоки вылезли из под платка: сидит на корточках, в зубах колупает пальцем, причмокивают навозом толстые ее пальцы: ведьма ведьмой; только вот глаза у нее – глаза! только вот над ней лучи зари холодные, красные; и вечерних туда облачков в неба голубизну тончайшие теперь закурились струи. Красными струями раскидалось все небо – и туда, и сюда.
– А эти моленья? Разве мы знаем, Матрена, какой на нас сходит дух? Ведь то его, столяра, наважденье; а ты ему, Матрена, нужна, как и я ему нужен; столяра без нас его же сила убьет; есть слово такое, сказал бы его, да нет, того ты не поймешь слова…
– А како тако слово?…
– Сказал бы: не поймешь.
– Бог с тобой, чудное слово вымозговал; оставь Митрия Мироныча, Христом Богом прошу: не ндравятца мне твои речи, вот што…
Взяла ведро с молоком и пошла в избу; входит в избу, а столяр с медником все шушукаются в черном углу, все огня не засветят; в избе – темно; прусаки шелестят из за хромолитографий; и с легким шелестом многих прусачьих ног легкий шелест голосов человечьих: «шу шу шу»…
Как Матрена вошла, ее они не приметили вовсе: расшушукались; боязно что то стало Матрене Семеновне; и она сказала:
– Митрий Мироныч, а, Митрий Мироныч! Не слышат: расшушукались – друг другу на ушко: «шу шу шу шу – шу шу шу»…
– Митрий Мироныч!
– Ась? – тоненьким отозвался столяр из угла голоском, спугнутый ее окликом; будто и не Митрий он Мироныч, а какой то петушишка.
– Чтой то вы там?
– Ась? – скрипнул из угла медник, как немазаная телега.
– Чавой то вы там шукаетесь?…
– А мы так; молитвы творим: иди себе с Богом, голубка…
– Иди себе, баба, – скрипнул и медник; Матрена вышла к корове.
Там стоял Петр и грустную свою додумывал думу: «И она, – обернулся он на Матрену, – моя люба».
Петр думал о Кате (облачков легкие струйки сгорали в любви); и нет: Кати ему теперь, как вот тех облачков, не достать: нет для него Кати; и щемит сердце.
– Ох, – вздыхает Матрена, – чтой то спать хочетца…
Говорить им не о чем.
– Хочешь, бежим отсюда, Матрена: я тебя увезу далеко; я тебя спрячу от столяра; будет жизнь наша, будет: будет она вольна и свободна (вспоминает, что те же слова говорил он когда то и Кате): убежим отсюда, Матрена.
– Молчи: не равно сам услышит…
– Сам не слышит: убежим, Матрена!
– Молчи: сам все слышит, все видит; всюду сумеет разыскать; никуды ат ниво ни пайду; да и ты никуды ат ниво ни пайдешь.
– Уйду я от вас, Матрена.
– К Катиньке то твоей, к французенке, што ль, пайдешь: пагонит тибя от сибя французинка.
– Тяжело мне, Матрена!
– Полно языком то чесать!… Думает Петр о Кате – подумает: бросит думу;
Кати ему теперь, как вот тех облачков, не достать; нет для него Кати; и щемит сердце.
Тучек легкие прогорали крылья, будто крылья любви, превращаясь в пепел небесный, в золу; вся окрестность с избами и кустами становилась небесной и пепельной; пепла грозные ворохи повалились с востока, еще недавно прозрачного; скоро вся эта мгла и все это воздушное гарево должно было синеть, чернеть, как лицо мертвеца, засыпая окрестность до нового утра, – как лицо мертвеца вчера еще свежее, розовое еще вчера и улыбающееся приветом да добрым словом; день – наливное яблочко – сгнил в вечере, и уже вечерняя гниль ломилась в окна, опрокидывалась на стоящих перед порогом избы, так что лица их синели, чернели, как у покойников.
– Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?
– Молчи: он все слышит.
– И тебя погубит.
Но Матрена, повеся голову, рыжую повела корову, причмокивая навозом.
– Скольких добрых людей загубил столяр!…
Матрена входит в избу; все огни были не засвечены: «шу шу шу – шу шу шу» все стоит там в темном углу.
– Митрий Мироныч, а, Митрий Мироныч?
– Шу…
– Митрий Мироныч!
– Шу шу шу…
____________________
Уронила Матрена, будто невзначай, ковш.
– Асенька? – сладко вдруг столяр отозвался из угла, как молоденький петушишка.
– Что вы бормочете там?
– А мы молитвы творим…
– Да, молитвы творим, – отозвалась и немазаная телега.
Засветили огонь…
– Што ж он – ейный претмет? – тыкал пальцем то в Петра, то в Матрену лиховский мещанин; раскраснелась Матрена и уставилась себе на живот.
– Как же с, как же, Сидор Семеныч, как же с: холупями они друх с друшкай милуются; цало ваньем друх друха забавлят…
– Хе хе хе: голубки, – заскрипел медник, будто немазаная телега.
– Што шь, пусть милуются!
– И то сказать: пусть, Сидор Семеныч, пусть; я вот тоже им гаварю…
– Пфф!… – фыркнула красная от стыда Матрена и забилась в угол.
Петру стало стыдно и гадко до тошноты. Он вышел вон, хлопнув дверью; скоро гость опрокинул чашку, и вместе с хозяином пошел со двора.
Еще вдали было ясно: пятиперстный столб над селом не угас.