Лекции по педологии выготский лев семенович

Вид материалаЛекции
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
С этим положением стоит и падает вся теория Коффки.
          Поэтому первый вопрос, на который мы должны ответить, есть вопрос о том, насколько принципиально самостоятельным оказалось это положение в свете дальнейших исследований, проделанных после Келера, насколько в принципиальном смысле этого слова человекоподобно поведение обезьяны, насколько по разуму шимпанзе стоит ближе к человеку, чем к низшим видам обезьян.
          Из этого положения, как уже сказано, исходит во всем своем построении Коффка. Как мы увидим дальше, тот принцип, который был найден в этих исследованиях и который нашел наиболее отчетливое выражение в интеллектуальных действиях шимпанзе, Коффка пытается распространить, с одной стороны, вниз, объясняя дрессуру и инстинкт животных, с другой - вверх, объясняя все психологическое развитие ребенка. Закономерно ли такое распространение этого принципа? Это зависит исключительно от того, насколько те факты, на которых этот принцип был добыт, по психологической природе приближаются и являются родственными тем фактам, на которые его пытаются распространить.
          Можно было бы сказать, что в современной психологии на наших глазах возникает новая эпоха, которая почти еще не осознана виднейшими представителями психологии и которая могла бы быть обозначена как эпоха "после Келера". Она стоит в таком же отношении к работам Келера, в каком его исследования стоят к работам Э. Торндайка, т.е. является диалектическим отрицанием келеровской теории, сохраняя его положения "в снятом виде".
          Эта эпоха возникает у нас на глазах из двух исторических тенденций, которые непосредственно вытекли из работ Келера и, в частности, в зародыше были намечены им самим. Однако для него они не меняли существа дела и являлись скорее побочными и второстепенными моментами, чем центральным ядром всей проблемы. Для него обе эти тенденции, о которых мы скажем ниже, не могли поколебать основного тезиса, согласно которому интеллект шимпанзе по типу и роду идентичен человеческому и обнаруживает действия, специфические для человека.
          Первая из этих тенденций заключается в попытке распространить позитивные результаты работ Келера вниз. Вторая пытается распространить их вверх.
          Тезис Келера, что животные действуют, вопреки предположению Торндайка, не механически, не слепо, но осмысленно, структурно, человекоподобно, ставил себе прямую задачу несколько заполнить бездну, вырытую Торндайком между человеком и животным.
          Распространение этого тезиса совершалось в основном двумя путями. С одной стороны, исследователи стали опускать келеровские положения книзу, распространяя их на низших животных и находя у них в принципе то же самое структурное осмысленное действие. Ряд подобных работ показал, что критерий, который выдвинул Келер для интеллектуальных действий и который он нашел в наиболее чистом виде в интеллектуальных действиях обезьян, в сущности не является специфическим для, интеллекта.
          Как мы уже говорили, Коффка считает возможным применить этот же критерий и к инстинктивным действиям, полагая, что инстинкт, дрессура и интеллект не суть три совершенно различных принципа, но во всех них мы находим один и тот же принцип, различно выраженный. Это и является в сущности убийственным для найденного Келером принципа. Возникновение решения как целого, в соответствии со структурой поля, говорит Келер, можно принять за критерий разума. Применяя этот критерий к дрессуре, как это сделал Коффка, к инстинктивным действиям животных, как это сделали другие исследователи, последователи Келера оказали ему дурную услугу. Продолжая с внешнего вида прямое развитие его идей, они показали, что инстинктивные и выученные действия животных подчиняются тому же самому критерию, что и интеллектуальные действия. Следовательно, сам по себе выбранный критерий неспецифичен для интеллекта. Все поведение животных оказалось одинаково осмысленным и структурным.
          В крайних точках это движение привело к восстановлению учения о мыслящих животных, к попытке доказать, что собаке присуща способность усвоения человеческой речи.
          Таким образом, беспредельно распространяясь вниз, идея всеобщей осмысленности и структурности действий животных привела к тому, что эти признаки перестали хоть сколько-нибудь отчетливо выделять разумное поведение как таковое. Все кошки оказались серыми в сумерках этой всеобщей структурности: инстинктивные действия пчелы в такой же мере, как и интеллектуальные действия шимпанзе. За тем и за другим оказался один и тот же универсальный принцип, только различно выраженный. Справедливо отметив связь между тремя этапами развития психики, эта теория оказалась бессильной раскрыть различие между ними. Нетрудно видеть, что в крайнем выражении эта тенденция привела как раз к тому, чего пытался избежать Коффка,- к скрытому психовитализму, поскольку она возвратила нас к учению о мыслящих и понимающих животных.
          Вторая тенденция осуществлялась иными путями, которыми шли другие исследователи, все более очеловечивая высших животных, все поднимая обезьяну до человека, как это сделал, например, Р. Иеркс, который рассуждал приблизительно следующим образом: раз обезьяне доступно употребление орудий, почему должна оказаться неудачной попытка привить ей человеческую речь? Таким образом, тезис Келера о человекоподобности действий шимпанзе в дальнейшем развитии этой идеи породил тенденцию, с одной стороны, доказать человекоподобность и самых примитивных инстинктивных действий животных, подчиняющихся тому же принципу, что и интеллект, а с другой - тенденцию окончательно стереть границы, отделяющие высших антропоидов от человека.
          Смысл этих тенденций, которые непосредственно выросли из забот Келера, заключается в том, чтобы довести до конца, до логического предела основной принцип Келера об осмысленности и структурности поведения животных. Этот принцип стал прослеживаться до мелочей, до деталей, изгоняя все бессмысленное и слепое из области зоопсихологии и раскрывая ситуационно-структурную осмысленность каждого акта поведения.
          Результатом обеих тенденций, которые, как это важно заметить, с самого начала пытались только защитить, укрепить и углубить идею Келера и нисколько не подозревали о том, что они приводят к противоположному результату, явилось на самом деле, как уже сказано, отрицание породившего их учения, развитие которого, продолжаясь, казалось бы, прямым логическим путем, привело к историческому зигзагу, аналогичному тем зигзагам, которые мы наблюдали и (проследили в другом месте) при переходе от антропоморфистов к Торндайку и от Торндайка к Келеру.
          Замечательный факт состоит в том, что дальнейшее последовательно проведенное изучение найденного Келером реального явления представило его во всей полноте и показало, что за видимым сходством операций обезьяны с человеческим употреблением орудий стоит их принципиальное различие и что интеллект обезьяны, внешне сходный с соответствующими действиями человека, именно по типу и роду не идентичен с человеческим.
          Основную аргументацию в пользу этого тезиса, сам не подозревая, приводит в работе Коффка, хотя, как уже сказано, именно на этом положении он строит всю свою теорию. Но, как легко доказать, ход его рассуждений подрубает тот сук, на котором держится все его построение. Самое главное в его аргументации, гвоздь всего вопроса, основной вывод всей цепи его рассуждений состоит в том, что и инстинктивное действие оказывается целесообразным, осмысленным и замкнутым в своей структуре, и, следовательно, критерий интеллекта, выдвинутый Келером, оказывается вполне подходящим и к инстинктивным действиям. Возникновение решения задачи как целого, в соответствии со структурой поля, оказывается критерием, который не столько соответствует специфически человеческому разумному действию, сколько самому примитивному, инстинктивному действию животного.
          Критерий интеллекта, выдвинутый Келером, оказывается, таким образом, явно ошибочным. Структурное действие не есть еще тем самым интеллектуальное. Оно может быть и инстинктивным, как доказал Коффка. Следовательно, этот признак не годится для выяснения отличий интеллекта как такового. Этот критерий вполне подходит к любому инстинктивному действию, например к постройке ласточкой гнезда. Здесь тоже, как правильно показывает Коффка, решение инстинктивной задачи возникает как целое, в соответствии со структурой поля.
          Если это так, то, следовательно, возникает подозрение, что и действия человекоподобных обезьян в опытах Келера, в сущности говоря, не поднимаются над уровнем инстинктивных действий и являются по психологической природе гораздо более близкими к инстинктивным действиям животных, чем к разумным действиям человека, хотя, повторяем, с виду они чрезвычайно напоминают употребление орудий в собственном смысле слова.
          Сам Коффка в другой работе ставит перед собой этот вопрос и, в согласии со всем тем, что изложено и в настоящей книге, решает его совершенно в том же духе, как и мы, т.е. против основного вывода Келера. Он не подозревает, однако, что вместе с тем он подрывает корни собственной теории. Анализируя интеллектуальные действия шимпанзе, он спрашивает: как обстоит дело с возникновением этих интеллектуальных действий?
          В келеровских опытах дело постоянно обстояло так, что перед животным находился плод в недоступном месте, и животное стремилось к овладению этим плодом, или, в наших терминах, шимпанзе находится здесь, видимый плод там, т.е. возникает ситуация с нарушенным равновесием, неустойчивая система, которая побуждает животное восстановить ее равновесие. Но то обстоятельство, что плод побуждает животное к действию, само по себе еще не есть ни в какой мере интеллектуальное действие.
          Мы выше видели, что это является признаком инстинкта, что он создает для организма комплексы определенных условий, которые нарушают его равновесие. Возникновение этих действий мы, следовательно, должны обозначить как инстинктивное. Если бы плод был достижим по прямому пути, то и весь процесс, который последовал бы вслед за этим, мы должны были бы назвать инстинктивным. Следовательно, различие между инстинктивным и интеллектуальным действиями заключается не обязательно в возникновении действия, в нарушении равновесия, но в том способе, с помощью которого равновесие восстанавливается.
          Это приводит нас к другому полюсу, который обычно противопоставляется инстинктивному действию,- к волевому действию. Является ли каждое неинстинктивное (и квазиинстинктивное, автоматическое) действие волевым действием? Имеет ли смысл действия, шимпанзе называть волевыми действиями? Я выдвигаю этот вопрос прежде всего для того, чтобы показать, насколько надо быть осторожным при. употреблении обычных слов в приложении к психологической теории.
          Чего хочет животное? Конечно, достать плод; но это желание возникает не на основе волевого решения, но на инстинктивной основе. К палке оно, конечно, не стремится. Это было бы интеллектуалистическим толкованием, если бы мы сказали, что животное хочет раздобыть палку как средство, в то время как к плоду оно стремится как к цели; но просто палка приводит к удовлетворению его желания, потому что, прежде чем оно сообразило, как использовать палку, оно не может вовсе и стремиться к палке. Таким образом, существуют действия, которые не являются ни инстинктивными, ни волевыми, но типическими интеллектуальными действиями.
          В сущности, того, что Коффка говорит в этих строках, совершенно достаточно, чтобы видеть ту огромную принципиальную пропасть, которая отделяет чисто инстинктивные действия обезьяны от интеллектуального и волевого процесса употребления орудий. Как мы видели выше, Коффка пытается одним принципом охватить инстинктивные и интеллектуальные процессы. Благодаря этому стирается принципиальная разница между одними и другими. Инстинктивное действие шимпанзе, как показывает сам Коффка, внешне чрезвычайно похожее на употребление орудий, но на самом деле не имеющее с ним ничего общего, выдается за разумное поведение того же типа и рода, что и человеческое.
          Никто лучше самого Келера не выразил это различие между деятельностью животного и человека, В одной из более поздних работ он останавливается на вопросе, почему с употреблением орудий не связываются у обезьяны даже самые малейшие начатки культуры. Ответ на этот вопрос он видит отчасти в том обстоятельстве, что самый примитивный человек приготовляет палку для копанья даже тогда, когда он не собирается копать немедленно, даже когда для него отсутствуют сколько-нибудь ощутимым образом объективные условия для использования орудий. Это обстоятельство, по мнению Келера, стоит в несомненной связи с началом культуры.
          Очевидно, сам по себе структурный принцип оказывается недостаточным, если мы хотим к нему как к общему знаменателю свести эти настолько принципиально различные между собой процессы, насколько только могут быть различны психологические процессы животных и человека. Независимость действия самого примитивного человека при употреблении орудий от наличия инстинктивного побуждения к действию и его независимость от актуально действующей оптической ситуации является чертой, диаметрально противоположной самым существенным признакам операций шимпанзе.
          Для человека орудие остается орудием, независимо от того, находится ли оно сейчас в ситуации, требующей его использования, или нет. Для животного предмет теряет свое функциональное значение вне ситуации. Палка, которая не находится в одном зрительном поле с целью, перестает животным восприниматься как орудие. Ящик (как на этом останавливается подробно сам Коффка), на котором сидит другая обезьяна, уже перестает служить орудием для доставания цели и начинает восприниматься животным в новой ситуации как ящик для лежания.
          Таким образом, орудие для животного не выделяется из наглядной ситуации. Оно составляет несамостоятельную часть более общей структуры и изменяет значение в зависимости от того, в какую ситуацию оно входит. Благодаря этому вещи, имеющие внешнее зрительное сходство с палкой, как, например, соломинка, легко могут служить для обезьяны иллюзорным орудием. Достаточно напомнить все факты, так подробно анализируемые Коффкой в настоящей книге, для того чтобы видеть, насколько полярно противоположны инстинктивные действия обезьяны и самое наипримитивнейшее употребление орудий человеком.
          В общем, все последующие исследования настолько расширили значение тех моментов, которые Келер сам выдвигает как ограничительные в смысле идентичности поведения шимпанзе и человека, что они изменили и смысл его основного утверждения. Уже Келер отмечает, что у обезьян нет понимания механических сцеплений; что они не могут в ситуации определять свое поведение ничем иным, кроме видимого поля; что только мыслимое, только представляемое не может служить определяющим моментом для их действий; что у них нет жизни даже в самом ближайшем будущем.
          Дальнейшие исследования показали, что мы имеем здесь дело не с различиями в степени, но с такими принципиальными и коренными признаками, которые превращают количественное различие, указанное Келером, в принципиальное качественное отличие природы одного процесса от другого. Сравнительные исследования интеллектуальных операций шимпанзе, с более простыми процессами у низших животных, порожденные тенденцией распространить келеровский принцип вниз, привели к установлению наличия этого принципа в нижестоящих действиях и тем самым подорвали веру в то, что этот принцип может служить действительным критерием интеллекта. Сам Коффка показал, что этот принцип приложим уже к поведению животных при дрессировке в опытах Торндайка.
          Как мы видели выше, главнейшие аргументы против теории трех ступеней, которая резко разрывает инстинкт и интеллект, Коффка видит в том, что структурный принцип в одинаковой степени приложим к инстинктивным и интеллектуальным действиям. Это приводит автора к отказу от четкого выделения, от принципиального разграничения интеллектуальных структур от инстинктивных. Келеровский принцип растворяется, таким образом, в структурных действиях вообще.
          Это слияние инстинктивных и интеллектуальных реакций под? общей крышей структурного принципа находит отчетливое выражение в приведенных выше словах Коффки, в которых он недвусмысленно устанавливает, что действия шимпанзе никак не могут быть отнесены к типу волевых действий и что по характеру возникновения они нисколько не поднимаются над действиями инстинктивными. Принципиальное отношение действующего животного к ситуации оказывается тем же самым, какое мы наблюдаем и у ласточки при постройке гнезда. Орудие же требует принципиально иного отношения к ситуации.
          Как мы видели из приведенного выше примера Келера, орудие требует отношения к будущей ситуации; оно требует известной независимости значения орудия от ситуации, т.е. от актуально воспринимаемой структуры, оно требует обобщения. Таким орудием является только то, что приложимо к ряду оптически несходных ситуаций. Оно требует, наконец, от человека подчинения своих операций заранее намеченному плану.
          В нашу задачу не входит сколько-нибудь подробный обзор психологии употребления орудий. Однако и приведенного выше достаточно для того, чтобы видеть, насколько психологическая структура этой операции в корне и по самой своей природе отлична от операции шимпанзе.
          Как уже указано выше, другая тенденция - поднять обезьяну до человека - привела также к негативным результатам, так как в ряде экспериментов было показано, что наличие человекоподобного разума у шимпанзе оказывается совершенно недостаточным не только для того, чтобы привить этим животным человекоподобную речь, но и вообще вызвать у них сколько-нибудь человекоподобную деятельность.
          Таким образом, и в своих положительных и в своих отрицательных результатах эта тенденция привела к диалектическому отрицанию положения Келера об идентичности интеллекта обезьяны и человека.
          Тенденция, состоящая в том, чтобы довести келеровский принцип до логического предела, выявила: то, что принималось этим исследователем за силу интеллекта обезьяны, т.е. его полная структурная осмысленность, наличие ситуационного смысла в операциях, оказалось ее слабостью. Животные, по выражению Келера, употребленному им в другой работе, оказываются рабами своего зрительного поля. Свободное же намерение - совершенно необходимый элемент подлинного употребления орудий - и отличает человека от животного, по правильному замечанию К. Левина.
          Как Келер наблюдал много раз, среди его обезьян животные также оказались не способными изменить данную сенсорную организацию волевым усилием. Они являются в гораздо большей степени, чем человек, рабами своего сенсорного поля. Действительно, все поведение обезьяны, как оно представлено в книге Коффки, показывает, что животные в своих действиях оказываются в рабской зависимости от структуры зрительного поля. У них возникают только такие намерения, на которые их толкают те или иные структурные моменты самой ситуации.
          Как говорит Левин, сам по себе замечателен тот факт, что человек обладает совершенно необыкновенной свободой создавать намерения в отношении любых и даже бессмысленных действий. Эта свобода характерна для культурного человека. Она наличествует у детей и у приматов в значительно меньшей степени и отличает человека, по-видимому, от наиболее близко стоящих к нему животных в гораздо большей степени, чем его более высокий интеллект.
          В сущности, легко заметить, что все названные авторы: Келер, говоря о том, что животные являются рабами зрительного поля; Коффка, указывая на не волевую, а инстинктивную природу операций шимпанзе; Левин, выделяя свободу намерения как наиболее разительную черту отличия между человеком и животным, - все имеют в виду один и тот же факт, хорошо замечаемый этими авторами, но недостаточно оцениваемый ими с принципиальной стороны, так как он не приводит их к, казалось бы, очевидному заключению о невозможности при таком принципиальном отличии операций человека и животного охватить то и другое о точки зрения единого принципа.
          Более поздние исследования, например Г. Меерсона и А. Гийома, показали, что если и можно говорить о человекоподобности операций шимпанзе, то только по отношению не к здоровому, нормальному человеку, а по отношению к человеку с больным мозгом, страдающему афазией, т.е. утратившему речь и все связанные с ней специфические особенности человеческого интеллекта. Характеризуя поведение этих больных, А. Гельб обращает внимание на то, что они вместе с речью очень часто утрачивают специфическое для человека свободное отношение к ситуации, возможность образования свободного намерения и оказываются такими же рабами своего сенсорного поля, какими оказываются в исследованиях Келера шимпанзе.
          Только человек, по прекрасному выражению Гельба, может сделать нечто бессмысленное, т.е. нечто, не вытекающее непосредственно из воспринимаемой ситуации и являющееся бессмысленным с точки зрения данной актуальной ситуации, например приготовление палки для копанья, когда отсутствуют объективные условия для использования орудия и субъективные условия в виде голода. Но исследования показали обратное в отношении животных: шимпанзе не выделяет орудия из данной ситуации в целом; орудие лишено для него всякой предметности, и, следовательно, осмысленность поведения шимпанзе ничего общего, кроме самого слова, не имеет с осмысленностью поведения самого наипримитивного человека при действительном употреблении орудий.
          Только это делает для нас понятным тот замечательный факт, на который обращает внимание и сам Келер, именно то, что человекоподобный интеллект, сделавшийся достоянием шимпанзе, ничего не изменил в системе сознания обезьяны и явился, говоря языком зоопсихологии, продуктом эволюции по чистой, но не смешанной линии (В. А. Вагнер, 1923). Это значит, что он является несомненным новообразованием, но не перестроившим всей системы сознания и отношения к действительности, свойственных животному, иначе говоря, что в опытах Келера перед нами - интеллектуальные операции в системе инстинктивного сознания.
          В качестве самого главного и основного вывода, который является гвоздем всего вопроса, мы могли бы сказать, что в самых существенных чертах интеллектуальная операция шимпанзе, которую Коффка кладет в качестве фактического фундамента для обоснования своего единственного принципа объяснения всей детской психологии, оказывается принципиально ничем не отличающейся от любой инстинктивной реакции, если оставаться всецело в пределах структурного принципа как такового, не вводя дополнительных критериев, позволяющих различать высшее и низшее.
          В этом смысле мы можем обратить против структуралистов их же собственное оружие. Опираясь на выдвинутый ими принцип зависимости части от целого, мы могли бы сказать, что природа интеллекта, который принадлежит к другой структуре сознания, не может не быть принципиально иной, чем природа интеллекта, встречающегося в совершенно новом целом, каким является сознание человека.
          Такая попытка изолированного сближения одной узкой области деятельности вне зависимости от целого в сущности стоит в принципиальном противоречии с тем структурным принципом, на который опирается сам Коффка. В самом деле, ведь инстинктивное действие оказывается целесообразным и структурно осмысленным в своей ситуации, но бессмысленным за ее пределами. Обезьяна - и это надо считать вполне доказанным - действует разумно тоже исключительно в пределах поля и его структуры. Вне его она действует слепо. Таким образом, фактическое обоснование структурного принципа лежит всецело в царстве инстинкта.
          Недаром Коффка с полным основанием выдвигает это в качестве основного аргумента против теории трех ступеней К. Бюлера. Было бы, однако, неправильно думать, что, возражая против этого принципа, мы возвращаемся к теории трех ступеней Бюлера. Коффка совершенно прав, когда показывает, что это учение является продуктом глубокого заблуждения. В сущности, все три ступени даны внутри одной, именно внутри инстинкта. Ведь условный рефлекс, являющийся типичным представителем второй ступени по Бюлеру, - это тот же инстинкт, но индивидуализированный, приспособленный к специальным условиям. Самый характер деятельности остается при этом настолько же инстинктивно обусловленным, как и при безусловном рефлексе. То же самое, как мы видели, всецело относится и к поведению обезьяны, которое представляет, как и условный рефлекс, нечто новое в смысле структуры исполнительного механизма и условий проявления, но в целом лежит еще всецело в плоскости инстинктивного сознания.
          Самая попытка Бюлера охватить теорией трех ступеней все развитие животных и человека в такой же мере неубедительна, как и попытка структуралистов стереть принципиальную грань между инстинктом и интеллектом2.
          Мы видим, таким образом, что высший продукт животного развития, т.е. интеллект шимпанзе, не идентичен по роду и типу человеческому интеллекту. Это не маловажный вывод. Однако его достаточно для того, чтобы заставить нас в корне пересмотреть правомерность применения структурного принципа у Коффки к объяснению психологического развития ребенка. Если высший продукт животного развития не человекоподобен, то следует заключить, что и развитие, которое привело к его возникновению, принципиально иное, чем то, которое лежит в основе совершенствования человеческого интеллекта.
          Одного этого достаточно для того, чтобы признать, что всякая натуралистическая психология, рассматривающая человеческое сознание как продукт только природы, а не истории, тем самым, что она пытается охватить одним понятием структуры всю психологию животных и человека, окажется всегда несостоятельной перед лицом фактов. Она будет по необходимости метафизична, а не диалектична.
          Как известно, работа Келера полемически направлена против господствовавших до него механистических воззрений Торндайка. В этой части его работа сохраняет полное принципиальное значение. Он доказал, что шимпанзе не автоматы, что они действуют осмысленно, что разумные операции у животных возникают не случайно, не путем проб и ошибок, не как механический конгломерат отдельных элементов. Это - прочное и незыблемое завоевание теоретической психологии, от которого нельзя отказаться при решении любой проблемы развития.
          Поэтому, если рассматривать его положения с этой стороны, т.е. снизу, по сравнению со слепыми и бессмысленными действиями животных, они сохраняют полную силу. Но если посмотреть на них с другой стороны - сверху, если сравнить их с действительным употреблением орудий у человека, если поставить перед собой вопрос: являются ли шимпанзе по интеллекту ближе стоящими к человеку или к низшим обезьянам,- придется дать на этот вопрос ответ, прямо противоположный тому, который мы находим у Келера.
          Отличие между действиями обезьяны в опытах Келера и поведением животных в опытах Торндайка, т.е. отличие между осмысленными и слепыми действиями животных, окажется принципиально менее важным, чем отличие операций шимпанзе от действительного употребления орудий. Операции шимпанзе более принципиально отличны от употребления орудий у человека в подлинном смысле, чем от инстинктивной и условнорефлекторной деятельности животных. Поэтому-то Коффка прав, когда, в отличие от теории трех ступеней, указывает на внутреннее родство, пронизывающее все эти три ступени животной психики.
          Интеллект шимпанзе, таким образом, представляется нам скорее высшим продуктом поведения в животном царстве, чем самым низшим в царстве человеческого мышления. Это, скорее, последнее и завершающее звено животной эволюции, чем самое смутное начало истории человеческого сознания.
          Как уже сказано, у человека при ряде заболеваний коры головного мозга, особенно его специфически человеческих областей, мы наблюдаем поведение, до некоторой степени сходное с поведением обезьяны. Мы готовы настаивать на том, что только здесь законны и допустимы параллели между поведением шимпанзе и человека, только здесь (и только в смысле отдельных черт) мы находим действительную, а не мнимую аналогию, действительную идентичность двух интеллектуальных процессов.
          Когда мы узнаем о подобном больном, что он способен налить себе воду из графина в стакан, если хочет пить, но в другой ситуации не способен проделать ту же самую операцию произвольно,- мы узнаем, в сущности, поведение, действительно аналогичное тому, с каким мы встречаемся у обезьяны, когда она перестает в ящике, на котором лежит другое животное, узнавать ту же самую вещь, то же самое орудие, используемое в другой ситуации таким, с внешней стороны, человекоподобным образом. Мы думаем, как уже сказано, что операции шимпанзе с так называемым употреблением орудий стоят в гораздо более близком соседстве и внутреннем родстве с постройкой гнезда ласточкой, чем с самым примитивным употреблением орудий у человека.
          Мы потому так подробно останавливаемся на критике основного принципа Коффки, что только критика фундаментального принципа всего его построения может быть фундаментальной критикой всей его теории детской психологии.
          Мы затронули на этих страницах самые важные, самые существенные грани, за которыми начинаются специфически человеческие проблемы психологии и психологического развития ребенка,- то, что отличает человека от животного в целом, во всем строении его сознания и отношения к действительности, а не в смысле сходства той или иной частичной функции.
          Таким образом, мы выяснили основной тезис нашего критического исследования. Главный порок всей работы Коффки заключается в том, что он пытается свести основные явления психологического развития ребенка к тому принципу, который доминирует в психологии животных. Он пытается выстроить в один ряд психологическое развитие животного и развитие ребенка. Он хочет охватить одним принципом животное и человека.
          Естественно, что он наталкивается при этом на жесткое сопротивление фактов. Мы рассмотрим только два основных примера, в которых сказывается сопротивление фактов попытке подвести их под одну крышу о рядом фактов, добытых в экспериментальном исследовании животных.
          Начнем с практического интеллекта. Замечательным, о нашей точки зрения, является то обстоятельство, что найденные Келером у животных интеллектуальные операции, как показывает исследование, сами по себе не способны к развитию. Келер, как говорит Коффка, оценивает очень низко предел возможности развития здесь.
          В другом месте Коффка говорит еще более отчетливо, сравнивая поведение детей и животных в операциях, требующих практического интеллекта. Он останавливается на данных Альперта, которые показали, что у детей в первые годы жизни эти способности быстро развиваются, в то время как обезьяны, несмотря на частые упражнения, почти не прогрессируют в этом направлении.
          Аналогичные положения мы встречаем и при рассмотрении проблемы подражания. Снова Коффка исходит из аналогии между подражанием у животных и подражанием ребенка. То и другое подчиняется структурным законам. Различие между низшими и высшими формами подражания считает он несущественным и говорит, что проблема подражания превратилась для него в общую структурную проблему, подобную проблеме: как из структуры восприятия возникает структура движения.
          Однако при рассмотрении роли подражания в развитии мы опять сталкиваемся с тем же отличием, о котором говорили выше. Келер пишет, что, к сожалению, даже у шимпанзе подражание наблюдается очень редко и всегда только тогда, когда данная ситуация, так же как и решение, находится почти в тех же границах, как и "при совершении спонтанных действий.
          Таким образом, животное, даже самое разумное, оказывается способным подражать только тому, что более или менее близко стоит к его собственным возможностям. В отличие от этого для ребенка подражание в основном является путем для приобретения таких дея-тельностей, которые выходят совершенно за пределы его собственных возможностей, является средством для приобретения таких функций, как речь и все высшие психологические функции. В этом смысле, говорит Коффка, подражание является мощным фактором развития.
          Если даже ограничиться двумя указанными примерами, можно отчетливо сформулировать основной вопрос, на который мы тщетно будем искать ответа в работе Коффки. Если верно, что практический интеллект ребенка и его подражание в принципе могут быть поняты из ссылки на те же самые законы, которые обусловливают деятельность этих двух функций у шимпанзе, то чем объяснить тот факт, что обе эти функции играют в развитии ребенка принципиально иную роль, чем в поведении обезьяны? Именно с точки зрения развития разница оказывается более существенной, чем сходство. Следовательно, структурный принцип в наших глазах недостаточен для объяснения того, что является центральным ядром всей проблемы, именно развития.
          Мы не будем останавливаться на дальнейших примерах, богато рассыпанных по страницам книги и говорящих о том, что в общих формулах нами уже выражено выше. Читатель легко найдет немало мест, которые покажут ему гораздо ярче, чем это можно сделать в беглом предисловии, насколько неразрывно связаны действия шимпанзе с инстинктивной мотивацией и аффектом, насколько они неотделимы от непосредственного действия, насколько в самом восприятии животные лишены предметного отношения к орудию и оказываются в рабской зависимости от видимой ситуации.
          В свете того, что сказано выше, читатель не сумеет без удивления следить за основной лейтлинией Коффки, который все время очерчивает контуры одной идеи - идеи одинаковости, принципиальной идентичности поведения животного и человека. Достаточно посмотреть на черты, характеризующие связанность операций шимпанзе наглядной ситуацией, для того чтобы найти еще множество фактических доказательств в пользу нашей мысли о неправомерности распространения структурного принципа на всю область психологического развития ребенка.
          Нам остается еще для окончательного выражения нашей мысли сформулировать последнее. Как мы указывали выше, пафосом всей структурной психологии является идея осмысленности психологических процессов, которой противопоставляется механическая, слепая бессмысленность, приписывавшаяся им в более старых теориях. Но после сказанного выше едва ли могут остаться какие-либо сомнения в том, что эту осмысленность новая психология рассмат-ривает как принципиально тождественную у животных и у человека. Все то, о чем мы говорили раньше, заставляет надо признать в этом коренной порок структурного принципа.
          Нам остается еще показать, что осмысленность, о которой говорит Коффка по поводу действий животных, и осмысленность, о которой идет речь в психологическом развитии ребенка, хотя и являются - та и другая - структурными феноменами, но представляют собой по психологической природе две различные категории осмысленности.
          Никто не станет спорить против основной идеи, заключающейся в том, что исследование психологического развития должно раскрыть возникновение осмысленного отношения к действительности, осмысленного переживания, но гвоздь вопроса заключается в том, что одинаковая или различная осмысленность присуща сознанию животного и человека.
          К. Коффка говорит, что существенным признаком тех операций, в которых он видит фактическое обоснование структурного принципа, является возникновение осмысленного восприятия ситуаций. Он говорит, что действие носит разумный характер, если значение ситуации воспринято сознательно. Точно так же и перенесение, т.е. успешное применение усвоенного в известных условиях способа в новых, измененных условиях есть всегда осмысленное перенесение, предполагающее понимание. Однажды усвоенное значение распространяется на все другие предметы, которые имеют общие свойства с данным. Таким образом, говорит он, перенесение есть осмысленное применение структурного принципа.
          Эта идея осмысленности настолько доминирует во всех описаниях и анализах Коффки, что с несомненностью выдвигается на первое место в его построении. Однако самая осмысленность ситуации, с которой мы встречаемся в поведении животного и в поведении ребенка, в обоих случаях принципиально разная.
          Мы позволим себе проиллюстрировать это только на одном примере. Коффка приводит опыты с неудачными решениями у детей. Эти опыты могут служить примером, имеющим более общее значение, чем то, которое приписывает ему автор. Так, в одном из опытов ребенок оказывается несостоятельным перед задачей, требующей применения палки. Объясняется это просто. Ребенок имел палку, которую использовал в качестве лошадки до тех пор, пока это не было ему строго запрещено. Существующая в ситуации палка, похожая на ту, которой ребенок прежде играл, благодаря этому получила характер запрещенного и потому не могла быть привлечена к решению.
          Аналогичное явление наблюдала Т. Гарт при опытах с ящиками, стоявшими в комнате перед рядом стульев. Почти все дети без исключения не сумели справиться с задачей. Причиной было то, что им строго запрещалось становиться на стулья. Когда этот опыт о ящиками повторили потом на площадке для игр, были получены положительные результаты.
          Этот пример отчетливо показывает то, что мы имеем в виду. Очевидно, палка, которая приобрела значение запрещенного, или действие - становиться на стул,- которое также оказалось под запретом, самым существенным образом отличаются от ящика, в котором шимпанзе не узнает более подставки для доставания плода из-за того, что на нем лежит другое животное. Очевидно, вещи в этих опытах с детьми приобрели значение, выходящее за пределы оптического поля.
          Трудность использовать стул в качестве подставки или палку в качестве орудия заключается не в том, что ребенок потерял в ситуации восприятие этих вещей с точки зрения их пригодности для достижения цели. Причина оказывается в том, что вещи для ребенка приобрели действительно некоторое значение, именно значение стула или палки, которыми ребенок не должен играть, иначе говоря, в решение задачи для ребенка вплетаются социальные правила. Нам думается, что в этих примерах мы сталкиваемся с моментом, который является отнюдь не исключением из общего правила для поведения ребенка в аналогичной ситуации.
          В наших опытах мы неоднократно сталкивались о таким положением вещей, когда ребенок, приступая к решению задачи, удивительным образом не использует явно находящиеся в поле его зрения вещи, как бы молча допуская, что он должен действовать в ситуации по известному правилу. Только разрешение использовать палку или стул приводит к тому, что ребенок моментально решает задачу. Эти опыты показывают, в какой мере для ребенка видимая ситуация является частью более сложного смыслового, если можно так выразиться, поля, внутри которого вещи только и могут вступать в определенные отношения друг к другу.
          В этих случаях мы видим разительные примеры того, что отчетливо сказывается и во всех остальных опытах с ребенком, главнейший результат их заключается в том, что в решении задачи у ребенка на первый план выступают законы смыслового поля, т.е. то, каким образом ребенок осмысливает ситуацию и свое к ней отношение3. Здесь имеет место то, что составит предмет нашего рассмотрения в одной из следующих глав, именно проблема речи и мышления.
          К этому

вопросу, как говорит Коффка, относится, пожалуй, большинство проблем, потому что наиболее трудно ответить на вопрос, как человек путем мышления освобождается от непосредственного восприятия и тем самым приходит к овладению миром. Вот это освобождение путем мышления от непосредственного восприятия - на основе практики - и является самым важным результатом, к которому приводит нас изучение опытов с ребенком. В этом вопросе, как показали наши опыты, существеннейшую роль играет слово, о котором сам Коффка говорит, что в известный период детского развития слово перестает быть связанным с желанием и аффектом и образует связь с вещами.
          Как показывают опыты, слово освобождает ребенка от той рабской зависимости, которую наблюдал Келер у животных. Оно освобождает действия ребенка. Оно же, наполняя смыслом и обобщая видимые элементы ситуации, приводит к возникновению предметности орудия, которое остается самим собой, независимо от того, в какую структуру этот предмет входит.
          Тот факт, что ребенок во время решения задачи обыкновенно разговаривает сам с собой, не нов. Его наблюдали многие исследователи и до нас. Нет почти ни одного из опубликованных до сих пор протоколов аналогичных исследований, в которых не подтверждался бы этот факт. Но огромное большинство исследователей проходит мимо этого факта, не понимая его принципиального значения, не видя, что слово и связанное с ним значение ставят ребенка в принципиально новые отношения к ситуации, изменяют коренным образом простой акт его восприятия, создают ту возможность свободного намерения, о которой говорит К. Левин как о самой существенной черте, отличающей человека от животного4.
          Мы не будем здесь останавливаться подробно на этих опытах, на которые мы уже ссылались в другом месте. Скажем только, что попытка рассматривать речь, сопровождающую практические действия ребенка как простой аккомпанемент к его активности, противоречит структурному принципу, выдвигаемому самим Коффкой. Считать, что факт включения речи, а вместе с ней и смыслового поля в деятельность ребенка в определенной ситуации оставляет без изменения структуру самой его операции,- значит встать на антиструктурную точку зрения и вступить в резкое противоречие с тем, на что опирается сам автор.
          Таким образом, исходя из его же собственных идей, он должен был бы признать, что практические операции ребенка принципиально отличны от аналогичных по внешнему виду операций животного.