Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   ...   64


Марина не думала меняться и о супружестве имела темное понятие. Не прошло двух недель, как Савелий застал у себя в гостях гарнизонного унтер-офицера, который быстро ускользнул из дверей и перелез через забор.


Савелий побледнел и вопросительно взглянул на жену; та истощила весь запас клятв: ничего не помогло.


Он подумал немного, потупившись, крупные складки показались у него на лбу, потом запер дверь, медленно засучил рукава и, взяв старую вожжу, из висевших на гвозде, начал отвешивать медленные, но тяжелые удары по чему ни попало.


Марина выказала всю данную ей природой ловкость, извиваясь, как змея, бросаясь из угла в угол, прыгая на лавки, на столы, металась к окнам, на печь, даже пробовала в печь: вожжа следовала за ней и доставала повсюду, пока, наконец, Марина не попала случайно на дверь.


Она откинула крючок с петли и, избитая, растрепанная, с плачем и воплем, вырвалась на двор.


Дворня с ужасом внимала этому истязанию, вопли дошли до слуха барыни. Она с тревогой вышла на балкон: тут жертва супружеского гнева предстала перед ней с теми же воплями, жалобами и клятвами, каких был свидетелем Райский.


Но этот урок не повел ни к чему. Марина была все та же, опять претерпевала истязание и бежала к барыне или ускользала от мужа и пряталась дня три на чердаках, по сараям, пока не проходил первый пыл.


Она была живуча, как кошка, и быстро оправлялась от побоев, сама дружно и бесстыдно разделяла смех дворни над ревностью мужа, над его стараниями исправить ее и даже над побоями.


Но Савелий менялся, стал худеть, реже показывался в людской, среди дворни, и сильно задумывался.


На жену он и прежде смотрел исподлобья, а потом почти вовсе не глядел, но всегда знал, в какую минуту где она, что делает.


Этому она сама надивиться не могла: уж она ли не проворна, она ли не мастерица скользнуть, как тень, из одной двери в другую, из переулка в слободку, из сада в лес, – нет, увидит, узнает, точно чутьем, и явится, как тут, и почти всегда с вожжой! Это составляло зрелище, потеху дворни.


Савелий падал духом, молился Богу, сидел молча, как бирюк, у себя в клетушке, тяжело покрякивая.


Между тем он же впадал в странное противоречие: на ярмарке он все деньги истратит на жену, купит ей платье, платков, башмаков, серьги какие-нибудь. На Святую неделю, молча, поведет ее под качели и столько накупит и, молча же, насует ей в руки орехов, пряников, черных стручьев, моченых груш, что она употчует всю дворню.


– Что ты скажешь? – спросила Татьяна Марковна, сообщив все эти подробности внуку.


– Это прелесть! – сказал он. – Это целая драма!


И сейчас в голове у него быстро возник очерк народной драмы. Как этот угрюмый, сосредоточенный характер мужика мог сложиться в цельную, оригинальную и сильную фигуру? Как устояла страсть среди этого омута разврата?


Он надивиться не мог и дал себе слово глубже вникнуть в источник этого характера. И Марина улыбалась ему в художественном очерке. Он видел в ней не просто распущенную дворовую женщину вроде горьких, безнадежных пьяниц между мужчинами, а бескорыстную жрицу культа, «матерь наслаждений»…


– Что же с ними делать? – спросила бабушка, – надумался ли ты? Не сослать ли их!..


– Ах, нет, не трогайте, не мешайте! – с испугом вступился он. – Вы мне испортите эту живую натуральную драму…


– Ну, скажите на милость: не трогать! Он убьет ее.


– Так что же! У нас нет жизни, нет драм вовсе: убивают в драке, пьяные, как дикари! А тут в кои-то веки завязался настоящий человеческий интерес, сложился в драму, а вы – мешать!.. Оставьте, ради Бога! Посмотрим, чем разрешится… кровью, или…


– Вот что я сделаю, – сказала Татьяна Марковна, – попрошу священника, чтоб он поговорил с Савельем; да кстати, Борюшка, и тебя надо отчитать. Радуется, что беда над головой!


– Скажите, бабушка: Марина одна такая у нас, или…


Бабушка сердито махнула рукой на дворню.


– Все в родстве! – с омерзением сказала она. – Матрешка неразлучна с Егоркой, Машка – помнишь, за детьми ходила девчонка? – у Прохора в сарае живмя живет. Акулина с Никиткой, Татьяна с Васькой… Только Василиса да Яков и есть порядочные! Но те все прячутся, стыд еще есть: а Марина!..


Она плюнула, а Райский засмеялся.


– Сейчас же пойду, непременно набросаю очерк… – сказал он, – слава Богу, страсть! Прошу покорно – Савелий!


– Опять «непременно»! – заметила бабушка.


Он живо вскочил и только хотел бежать к себе, как и бабушка, и он, оба увидали Полину Карповну Крицкую, которая входила на крыльцо и уже отворяла дверь. Спрятаться и отказать не было возможности: поздно.


– Вот тебе и «непременно»! – шепнула Татьяна Марковна, – видишь! Теперь пойдет таскаться, не отучишь ее! Принесла нелегкая! Стоит Марины! Что это, по-твоему: тоже драма?


– Нет, это, кажется… комедия! – сказал Райский и поневоле стал всматриваться в это явление.


– Bonjur, bonjur![85 - Здравствуйте, здравствуйте! (фр.)] – нежно пришепетывала Полина Карповна, – как я рада, что вы дома; вы не хотите посетить меня, я сама опять пришла. Здравствуйте, Татьяна Марковна!


– Здравствуйте, Полина Карповна! – живо заговорила бабушка, переходя внезапно в радушный тон, – милости просим, садитесь сюда, на диван! Василиса, кофе, завтрак чтоб был готов!


– Нет, merci, я пила.


– Помилуйте, как можно, теперь рано: до обеда долго.


– Нет, я ничего не хочу, благодарю вас.


– Нельзя же: от вас далеко…


И бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский с любопытством глядел на барыню, набеленную пудрой, в локонах, с розовыми лентами на шляпке и на груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего ребенка, так что кровь от этого прилила ей в голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули по швам, потому что были меньше руки.


За ней шел только что выпущенный кадет, с чуть-чуть пробивающимся пушком на бороде. Он держал на руке шаль Полины Карповны, зонтик и веер. Он, вытянув шею, стоял, почти не дыша, за нею.


– Вот, позвольте познакомить вас: Michel Рамин, в отпуску здесь… Татьяна Марковна уже знакома с ним.


Юноша, вместо поклона, болтнулся всей фигурой, густо покраснел и опять окоченел на месте.


– Dites quelque chose, Michel![86 - Скажите что-нибудь, Мишель! (фр.)] – сказала вполголоса Крицкая.


Но Мишель покраснел еще гуще и остался на месте.


– Asseyez-vous donc,[87 - Садитесь же (фр.).] – сказала она и сама села.


– Нынче жярко: tr?s cheux![88 - очень жарко! (искаженное фр.: «chaud»)] – продолжала она, – где мой веер? Дайте его сюда, Michel!


Она начала обмахиваться, глядя на Райского.


– Не хотели посетить меня! – повторила она.


– Я нигде не был, – сказал Райский.


– Не говорите, не оправдывайтесь; я знаю причину: боялись…


– Чего?


– Ah, le monde est si mechiant![89 - Ах, свет так злоречив! (фр.)]


«Черт знает что такое!» – думал Райский, глядя на нее во все глаза.


– Так? Угадала? – говорила она. – Я еще в первый раз заметила, que nous nous entendons![90 - что мы понимаем друг друга! (фр.)] Эти два взгляда – помните? Voil?, voil?, tenez…[91 - Вот, вот… (фр.).] этот самый! о, я угадываю его…


Он засмеялся.


– Да, да; правда? Oh, nous nous convenons![92 - О, как мы подходим друг к другу! (фр.)] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…


– Кофейку, Полина Карповна! – прервала ее Татьяна Марковна, подвигая к ней чашку. – Не слушай ее! – шепнула она, косясь на полуоткрытую грудь Крицкой, – все врет, бесстыжая! Возьмите вашу чашку, – прибавила она, обратясь к юноше, – вот и булки!


– Debarassez-vous de tout cela,[93 - Освободитесь от всего этого (фр.).] – сказала ему Крицкая и взяла у него зонтик из рук.


– Я, признаться, уж пил… – под нос себе произнес кадет, однако взял чашку, выбрал побольше булку и откусил половину ее, точно отрезал, опять густо покраснев.


Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней был добрый, смирный человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и будет любить идеально».


Татьяна Марковна не совсем была права, сравнив ее с Мариной. Полина Карповна была покойного темперамента: она не искала так называемого «падения» и измены своим обязанностям на совести не имела.


Не была она тоже сентиментальна, и если вздыхала, возводила глаза к небу, разливалась в нежных речах, то делала это притворно, прибегая к этому, как к условным приемам кокетства.


Но ей до смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом знали и говорили все в городе, в домах, на улице, в церкви, то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.


В городе ее уже знают, и она теперь старается заманивать новичков, заезжих студентов, прапорщиков, молодых чиновников.


Она ласкает их, кормит, лакомит, раздражает их самолюбие. Они адски едят, пьют, накурят и уйдут. А она под рукой распускает слух, что тот или другой «страдает» по ней.


– Pauvre gar?on![94 - Бедный мальчик! (фр.)] – говорит она с жалостью.


Теперь при ней состоял заезжий юноша, Michel Рамин, приехавший прямо с школьной скамьи в отпуск. Он держал себя прямо, мундир у него с иголочки: он всегда застегнут на все пуговицы, густо краснеет, на вопросы сиплым, робким басом говорит да-с или нет-с.


У него были такие большие руки, с такими длинными и красными пальцами, что ни в какие перчатки, кроме замшевых, не входили. Он был одержим кадетским аппетитом и институтскою робостью.


Полина Карповна стала было угощать и его конфектами, но он съедал фунта по три в один присест. Теперь он сопровождает барыню везде, таская шаль, мантилью и веер за ней.


– Je veux former le jeune homme, ce pauvre enfant![95 - Я хочу сделать из этого бедного ребенка светского молодого человека! (фр.)] – так объясняет она официально свои отношения к нему.


– Что вы намерены сегодня делать? Я обедаю у вас: се projet vous sourit-il?[96 - нравится вам этот проект? (фр.)] – обратилась она к Райскому.


У бабушки внутри прошла судорога, но она и вида не подала, даже выказала радость.


– Милости просим. Марфенька, Марфенька!


Вошла Марфенька. Крицкая весело поздоровалась с ней, а юноша густо покраснел. Марфенька, поглядев на туалет Полины Карповны, хотела засмеяться, но удержалась. При взгляде на ее спутника лицо у ней наполнилось еще больше смехом.


– Марфа Васильевна! – неожиданно, басом, сказал юноша, – у вас коза в огород зашла – я видел! Как бы в сад не забралась!


– Покорно благодарю, я сейчас велю выгнать. Это Машка, – заметила Марфенька, – она меня ищет. Я хлебца ей дам.


Бабушка пошептала ей на ухо, что приготовить для неожиданных гостей к обеду, и Марфенька вышла.


– В городе все говорят о вас и все в претензии, что вы до сих пор ни у кого не были, ни у губернатора, ни у архиерея, ни у предводителя, – обратилась Крицкая к Райскому.


– И я ему тоже говорила! – заметила Татьяна Марковна, – да нынче бабушек не слушают. Нехорошо, Борис Павлович, ты бы съездил хоть к Нилу Андреичу: уважил бы старика. А то он не простит. Я велю вычистить и вымыть коляску…


– Я не поеду ни к кому, бабушка, – зевая, сказал Райский.


– А ко мне? – спросила Крицкая.


Он, глядя на нее, учтиво молчал.


– Не принуждайте себя: de grace, faites ce qu’il vous plaira.[97 - о, пожалуйста, поступайте, как вам будет угодно (фр.).] Теперь я знаю ваш образ мыслей, я уверена (она сделала ударение на этих словах), что вы хотите… и только свет… и злые языки…


Он засмеялся.


– Ну, да – да. Я вижу, я угадала! О, мы будем счастливы! Enfin!..[98 - Наконец-то!.. (фр.)] – будто про себя шепнула она, но так, что он слышал.


«Ужели она часто будет душить меня? – думал Райский, с ужасом глядя на нее. – Куда спастись от нее? А она не годится и в роман: слишком карикатурна! Никто не поверит…»


XIII


Тихо тянулись дни, тихо вставало горячее солнце и обтекало синее небо, распростершееся над Волгой и ее прибрежьем. Медленно ползли снегообразные облака в полдень и иногда, сжавшись в кучу, потемняли лазурь и рассыпались веселым дождем на поля и сады, охлаждали воздух и уходили дальше, дав простор тихому и теплому вечеру.


Если же вдруг останавливалась над городом и Малиновкой (так звали деревушку Райского) черная туча и разрешалась продолжительной, почти тропической грозой – все робело, смущалось, весь дом принимал, как будто перед нашествием неприятеля, оборонительное положение. Татьяна Марковна походила на капитана корабля во время шторма.


– Гасить огни, закрывать трубы, окна, запирать двери! – слышалась ее команда. – Поди, Василиса, посмотри, не курят ли трубок? Нет ли где сквозного ветра? Отойди, Марфенька, от окна!


Пока ветер качал и гнул к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался в небе, бабушка не смыкала глаз, не раздевалась, ходила из комнаты в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокаивалась, когда туча, истратив весь пламень и треск, бледнела и уходила вдаль.


Утром восходило опять радостное солнце и играло в каждой повисшей на листьях капельке, в каждой луже, заглядывало в каждое окно и било в стекла и щели счастливого приюта.


Таким же монотонным узором тянулась и жизнь в Малиновке. Райский почти не чувствовал, что живет.


Он кончил портрет Марфеньки и исправил литературный эскиз Наташи, предполагая вставить его в роман впоследствии, когда раскинется и округлится у него в голове весь роман, когда явится «цель и необходимость» создания, когда все лица выльются каждое в свою форму, как живые, дохнут, окрасятся колоритом жизни и все свяжутся между собою этою «необходимостью и целью» – так что, читая роман, всякий скажет, что он был нужен, что его недоставало в литературе.


Он решил писать его эпизодами, набрасывая фигуру, какая его займет, сцену, которая его увлечет или поразит, вставляя себя везде, куда его повлечет ощущение, впечатление, наконец чувство и страсть, особенно страсть!


– Ах, дай Бог, страсть! – молил он иногда, томимый скукой.


Он бы уже соскучился в своей Малиновке, уехал бы искать в другом месте «жизни», радостно захлебываться ею под дыханием страсти или не находить, по обыкновению, ни в чем примирения с своими идеалами, страдать от уродливостей и томиться мертвым равнодушием ко всему на свете.


Все это часто повторялось с ним, повторилось бы и теперь: он ждал и боялся этого. Но еще в нем не изжили пока свой срок впечатления наивной среды, куда он попал. Ему еще пока приятен был ласковый луч солнца, добрый взгляд бабушки, радушная услужливость дворни, рождающаяся нежная симпатия Марфеньки – особенно последнее.


Он по утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными, не совсем прозревшими глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу с широкими полями, ходит около него или под руку с ним по полю, по садам – и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.


Ему любо было пока возиться и с бабушкой: отдавать свою волю в ее опеку и с улыбкой смотреть и слушать, как она учила его уму-разуму, порядку, остерегала от пороков и соблазнов, старалась свести его с его «цыганских» понятий о жизни на свою крепкую, житейскую мудрость.


Нравился ему и Тит Никоныч, остаток прошлого века, живущий под знаменем вечной учтивости, приличного тона, уклончивости, изящного смирения и таковых же манер, все всем прощающий, ничем не оскорбляющийся и берегущий свое драгоценное здоровье, всеми любимый и всех любящий.


Иногда, в добрую минуту, его даже забавляла эксцентрическая барыня, Полина Карповна. Она умела заманить его к себе обедать и уверяла, что «он или неравнодушен к ней, но скрывает, или sur le point de l’?tre,[99 - близок к тому (фр.).] но противится и немного остерегается, mais que t?t ou tard cela finira par l? et comme elle sera contente, heureuse! etc.».[100 - но что рано или поздно все этим кончится, и как она будет тогда довольна, счастлива! и т. д. (фр.).]


Он убаюкивался этою тихой жизнью, по временам записывая кое-что в роман: черту, сцену, лицо, записал бабушку, Марфеньку, Леонтья с женой, Савелья и Марину, потом смотрел на Волгу, на ее течение, слушал тишину и глядел на сон этих рассыпанных по прибрежью сел и деревень, ловил в этом океане молчания какие-то одному ему слышимые звуки и шел играть и петь их, и упивался, прислушиваясь к созданным им мотивам, бросал их на бумагу и прятал в портфель, чтоб, «со временем», обработать – ведь времени много впереди, а дел у него нет.


Глядел и на ту картину, которую до того верно нарисовал Беловодовой, что она, по ее словам, «дурно спала ночь»: на тупую задумчивость мужика, на грубую, медленную и тяжелую его работу – как он тянет ременную лямку, таща барку, или, затерявшись в бороздах нивы, шагает медленно, весь в поту, будто несет на руках и соху и лошадь вместе – или как беременная баба, спаленная зноем, возится с серпом во ржи.


Он рисует эти загорелые лица, их избы, утварь, ловит воздух, то есть набросает слегка эскиз и спрячет в портфель, опять «до времени».


«Ну, что ж я выражу этим, если изображу эту природу, этих людей: где же смысл, ключ к этому созданию?»


«В самом создании!» – говорил художнический инстинкт: и он оставлял перо и шел на Волгу обдумывать, что такое создание, почему оно само по себе имеет смысл, если оно – создание, и когда именно оно создание?


Потом перед ним вырастали трудности: постепенность развития, полнота и законченность характеров, связь между ними, а там, сквозь художественную форму, пробивался анализ и охлаждал…


– Une mer а boire,[101 - Грандиозная задача (фр.).] – говорил он со вздохом, складывал листки в портфель и звал Марфеньку в сад.


Он дал себе слово объяснить, при первом удобном случае, окончательно вопрос, не о том, что такое Марфенька: это было слишком очевидно, а что из нее будет, – и потом уже поступить в отношении к ней, смотря по тому, что окажется после объяснения. Способна ли она к дальнейшему развитию или уже дошла до своих геркулесовых столпов?


И если, «паче чаяния», в ней откроется ему внезапный золотоносный прииск, с богатыми залогами, – в женщинах не редки такие неожиданности, – тогда, конечно, он поставит здесь свой домашний жертвенник и посвятит себя развитию милого существа: она и искусство будут его кумирами. Тогда и эти эпизоды, эскизы, сцены – все пойдет в дело. Ему не над чем будет разбрасываться, жизнь его сосредоточится и определится.


Но опыты над Марфенькой пока еще не подвигались вперед, и не будь она такая хорошенькая, он бы устал давно от бесплодной работы над ее развитием.


Как он ни затрогивает ее ум, самолюбие, ту или другую сторону сердца – никак не может вывести ее из круга ранних, девических понятий, теплых, домашних чувств, логики преданий и преподанных бабушкой уроков.


Она все девочка, и ни разу не высказалась в ней даже девица. Быть «девой», по своей здоровой натуре и по простому, почти животному, воспитанию, она решительно не обещала.


Но ведь все-таки она грядущая женщина: какая же она будет, какою быть должна?


Он смотрел мысленно и на себя, как это у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось у всех, – думал он, – непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни – только казаться, а другие и быть и казаться как можно лучше – одни, натуры мелкие – только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние – и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть? Брат, нежный покровитель и руководитель ее юности – или в самом деле будущий ее муж?


Едва он остановился на этой последней роли, как вздохнул глубоко, заранее предвидя, что или он, или она не продержатся до свадьбы на высоте идеала, поэзия улетучится или рассыплется в мелкий дождь мещанской комедии! И он холодеет, зевает, чувствует уже симптомы скуки.


Волноваться так, без цели, и волновать ее – безнравственно. Что же делать: как держать себя с ней?


Просто быть братом невозможно, надо бежать: она слишком мила, тепла, нежна, прикосновение ее греет, жжет, шевелит нервы. Он же приходится ей брат в третьем колене, то есть не брат, и близость такой сестры опасна…


А между тем он поддавался неге ее ласк, и ответные его ласки были не ласки брата, а нежнее; в поцелуй прокрадывался какой-то страстный змей…


«Еще опыт, – думал он, – один разговор, и я буду ее мужем, или… Диоген искал с фонарем „человека“ – я ищу женщины: вот ключ к моим поискам! А если не найду в ней, и боюсь, что не найду, я, разумеется, не затушу фонаря, пойду дальше… Но Боже мой! где кончится это мое странствие?»