Эмманюэль Левинас Избранное: Тотальность и бесконечное

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   30
* ТБ. Заключение. IV.


374





признается, что примат объективности в целом не обязательно совпада­ет с приматом теоретического отношения в «Идеях I». Существуют нете­оретические действия и объекты «новой и нередуцируемой онтологичес­кой структуры». «Например. — говорит Гуссерль, — ценностное созна­ние [das wertende Bewusstsein] конституирует аксиологическую предмет­ность (Gegensrandlichkeit), предметность, специфическую по отношению к миру вещей, конституирует сущее нового региона [ein «Seiendes» neuer Region]...»'°Левинас также неоднократно допускает, что значимость, пре­доставленная теоретической объективности, связана с тем трансценден­тальным ориентиром, который чаще всего выбирается в «Идеях I»: пер­цепцией протяженной вещи. (Теперь, однако, известно, что эта путевод­ная нить могла быть только временным примером.)

Несмотря на все эти предосторожности, несмотря на постоянные ко­лебания между духом и буквой гуссерлианства (буквой, чаще всего ос­паривавшейся во имя духа"), несмотря на упор на то, что называлось «флюктуациями в мысли Гуссерля», разрыв, который был обозначен, станет окончательным. Феноменологическая редукция, «историческая роль которой... даже не представляется проблемой» для Гуссерля, оста­ется пленницей естественной установки, возможной благодаря ей и «в той мере, в какой последняя является теоретической»12. «Гуссерль от­дается свободе теории так же, как он отдается самой теории». Четвер­тая глава работы, «Теоретическое сознание», внутри сжатого и нюанси­рованного анализа, обозначает место расхождения: невозможно сохра­нять одновременно первенство объективирующего действия и, в то же время, нередуцируемую оригинальность нетеоретического сознания. И если «концепция сознания в «Пятом Исследовании» представляется нам не только утверждающей примат теоретического сознания, но и видящей лишь в нем доступ к тому, что создает бытие объекта»13, если «существующий мир, каким он открывается нам, имеет модус существо­вания объекта, отдающегося теоретическому рассмотрению», если «ре­альный мир, это мир познания»'4, если «в мире его (Гуссерля) филосо­фии... познание, репрезентация15 не представляют собой модуса жизни той же степени, что и другие, ни вторичного модуса», то «нам надлежит от нее отделиться».

Уже можно предвидеть, в каком неуютном положении должна будет оказаться мысль, которая, отрицая превосходство теоретической рацио­нальности, тем не менее никогда не перестанет обращаться к максималь­но лишенным почвы рационализму и универсализму [в борьбе] против насилия мистики, насилия истории, против вос-хищения* энтузиазма и экстаза. Можно также предвидеть трудности пути, который ведет к ме­тафизике отделения через редукцию теоретизма. Потому что классичес­кие возражения против теоретизма и объективизма вплоть до этого мо­мента были нацелены на отделение, расстояние или бесстрастность. На­против того, изобличение слепоты теоретизма, его неспособности вый­ти из себя к абсолютной внешнести, к совсем-иному, к бесконечно-ино-му, «более объективному, чем объективность» (ТБ) потребует гораздо больше сил — и повлечет за собой больше опасностей. Сообщничество

"rapt (франц.) — похищение человека. (Прим. переводчика.)





теоретической объективности и мистической причастности станет насто­ящей мишенью для Левинаса. Пре-метафизическое единство одного и того же насилия. Чередования, постоянно изменяющие ту же самую зам­кнутость, заключающую иного.

В 1930 году Левинас обращается к Хайдеггеру против Гуссерля. К этому моменту «Бытие и Время» было уже опубликовано, и философия Хайдеггера уже начинала распространяться. Все, что превосходит ком­ментарий и «букву» гуссерлевского текста, направлено на «онтологию», «в том очень специальном смысле, который Хайдеггер придает этому слову» (ТГИ). В своей критике Гуссерля Левинас придерживается двух хайдеггеровских тем: 1. Несмотря на «столь глубокую идею, согласно которой с точки зрения онтологии мир науки является вторичным по отношению к конкретному и расплывчатому миру восприятия и зави­сит от него», Гуссерль «возможно, был неправ в том, что видел в этом конкретном мире прежде всего мир воспринимаемых объектов» (ТГИ). Хайдеггер идет дальше, для него этот мир, прежде всего, не является данным взгляду, но является (формулировка, о которой мы можем спросить себя, принял ли бы ее Хайдеггер) «в самом своем бытии как центр действия, как поле для деятельности или для заботы» (там же). 2. Если Гуссерль был прав, выступая против историцизма и на­туралистской истории, то он, тем не менее, пренебрег «исторической ситуацией человека ... понимаемой в ином смысле»16. Существуют ис­торичность и темпоральность человека, которые являются не просто его предикатами, но «самой субстанциональностью его субстанции». Это именно «та структура, ... которая занимает столь важное место в мысли Хайдеггера» (там же).

Уже можно предвидеть, в каком неуютном положении должна будет оказаться мысль, которая, отрицая превосходство «философии», «пред­ставляющейся ... столь же независимой от исторической ситуации чело­века, что и теория, стремящаяся рассматривать все sub specie aeternitatis» (ТГИ), тем не менее не прекратит и далее прибегать к «эсхатологическо­му» как к опыту, к тому «эсхатологическому», которое, «будучи «по ту сторону» истории, вырывает существа из-под ее юрисдикции» (ТВ). Здесь имеет место не противоречие, а определенное смещение понятий, — а именно, понятия истории — смещение, которому мы должны следовать. Возможно, конечно, что видимость противоречия исчезнет словно фан-тазм философии, созревшей в своей стихийной концептуальности. Про­тиворечия — согласно тому, что Левинас будет часто называть «формаль­ной логикой».

Проследим за этим смещением. То, что в хайдеггеровском стиле по­чтительно, осторожно ставилось в упрек Гуссерлю, почти немедленно превратится в главный пункт обвинения в процессе, направленном на этот раз уже против Хайдеггера, и жесткость этого обвинения будет все время усугубляться. Речь, однако, не идет о том, чтобы представить как воинствующий теоретизм ту мысль, которая, начиная с самого первого своего проявления, отказалась прибегать к очевидности объекта как к крайнему средству: для которой историчность смысла, согласно соб­ственным словам Левинаса, «разрушает ясность и конституирование в качестве аутентичных модусов существования духа» (СКС); для которой.


376





наконец, «очевидность уже не является больше фундаментальным мо­дусом процесса мышления», «существование является нередуцируемым к свету очевидности», и «драма существования» разыгрывается «до све­та» (там же). Тем не менее, на исключительно глубоком уровне — од­нако сам факт и обвинение от этого делаются только еще более значи­мыми — Хайдеггер еще раз поставил бы теоретизм под вопрос и еще раз редуцировал бы его во имя и изнутри той же самой греко-платоновской традиции, находящейся под надзором требовательности взгляда и ме­тафоры света. То есть пространственной пары «внутри-снаружи» (но является ли это вполне пространственной парой?), которой живет оп­позиция субъект-объект. Пытаясь редуцировать эту последнюю схему, Хайдеггер сохранил бы то, что делало бы это возможным и необходи­мым: свет, раскрытие, понимание или пред-понимание. Именно это было нам сказано в текстах, которые были написаны после работы «От­крывая существование...». «Хайдеггеровская забота, полностью озарен­ная пониманием (даже если само это понимание дается как забота), уже определена структурой «внутри-снаружи», которая характеризует свет17». Расшатывая структуру «внутри-снаружи» в той точке, в которой она сопротивлялась бы Хайдеггеру, Левинас, однако, ни в коей мере не претендует на то, чтобы ее уничтожить, или на то, чтобы отказать ей в смысле или в существовании, и точно так же он не претендует на это, когда речь идет об оппозиции субъект-объект или cogito-cogitatum, В стиле, который выдает здесь сильную и точную мысль (это также стиль Хайдеггера), Левинас не касается области или пласта традиционной истины, и те философии, предположения которых он описывает, обыч­но не опровергаются и не критикуются. Например, здесь речь идет толь­ко о том, чтобы дать возможность проявиться за этой истиной ситуации, которая одновременно образует ее и скрывается в ней, «ситуации, ко­торая предшествует расщеплению бытия на внутри и снаружи». И, од­новременно, построить, в смысле, который должен стать новым, столь новым, метафизику радикального отделения и радикальной внешнести. Можно предчувствовать, что эта метафизика с трудом найдет свой язык в стихии традиционного логоса, которая полностью контролируется структурой «внутри-снаружи», «внутреннесть-внешнесть».

Таким образом, «не являясь познанием, хайдеггеровская темпораль­ность есть экстаз, «бытие-вне-себя». Не трансцендентность теории, но уже выход из внутреннести во внешность»18. Сама структура Mitsein будет проинтерпретирована как наследие платонизма и принадлежность к миру света. Действительно, через опыт эроса и отцовства, через ожидание смерти должно возникнуть такое отношение с иным, которое больше не допускало бы понимания этого отношения как модификации «элейско-го понятия Бытия» (ВД19). Это последнее требует, чтобы множественность была понята и подчинена владычеству единства. Оно, согласно Левина-су, руководит философией Платона вплоть до его концепции женствен­ности (воспринимаемой как материя в категориях активности и пассив­ности) и вплоть до его концепции города, который «должен имитировать мир идей»20.

«Мы хотели бы двигаться в направлении плюрализма, который не слипается в единство: и, если можно на это осмелиться, порвать с Пар-


377





менидом»21. Таким образом, Левинас призывает нас ко второму отцеубий­ству. Необходимо убить эллинского отца, который по-прежнему держит нас под властью своего закона, и это тот жест, на который Эллин — Пла­тон — так и не смог искренне решиться, отсрочив его убийством галлю­цинаторным. Галлюцинация уже в галлюцинации слова. Но в том. что Эллин не смог совершить, преуспеет ли не-Эллин иначе, как переодевшись Эллином, иначе, как говоря по-гречески, прикидываясь говорящим по-гречески для того, чтобы приблизиться к царю? И поскольку речь идет о том, чтобы убить слово, можно ли будет когда-нибудь узнать, кто станет последней жертвой этого притворства? Можно ли прикинуться говорящим на каком-либо языке? Элеат-чужестранец и ученик Парменида должен был бы воздать ему [языку] должное для того, чтобы заставить его пови­новаться: подчиняя небытие бытию, ему следовало бы «сказать прощай невесть какой противоположности бытия» и ограничить небытие его за­висимостью от бытия, то есть в его движении к инаковости.

Почему, согласно Левинасу, повторение убийства является необходи­мым? Потому что платоновский жест будет неэффективным до тех пор, пока множественность и инаковость не будут восприняты как абсолютное одиночество существующего [1'existant] в его существовании [dans son exister]. Так выглядит перевод, выбранный «ради благозвучия» Левинасом для Seiendes и Sein. Этот выбор, однако, не перестает поддерживать определен­ную двусмысленность: в действительности Левинас под словом «существу­ющее [existant]» почти всюду, если не всегда, подразумевает бытующего-человека [1'etant-homme], сущее [1'etant] в форме Dasein. Однако так по­нятое существующее [1'existant] не есть сущее (Seiendes) вообще, а выбран­ный Левинасом термин отсылает нас — и прежде всего потому, что исполь­зуется тот же самый корень — к тому, что Хайдеггер называет Existenz, «вид бытия, а именно бытие того сущего, которое стоит открытым для откры­тости бытия, где это сущее стоит, умея в ней устоять»22. «Was bedeuet «Existenz» in Sein und Zeit? Das Wort nennt eine Weise des Seins, und zwar das Sein desjenigen Seienden, das often steht fur die Offenheit des Seins, in der es steht, indem es sie ausstelit». (Предисловие к «Was ist Metaphysik».)

Впрочем, это одиночество «существующего» в «существовании», бу­дучи первичным, не могло бы быть помысленным исходя из нейтраль­ного единства существования (которое Левинас столь глубоко и часто опи­сывает под именем II у а. Однако не является ли «И у а» скорее совокуп­ностью неопределенного, нейтрального, анонимного бытующего, чем собственно бытием? Следовало бы систематически сопоставить эту тему «il у а» с аллюзиями, которые Хайдеггер делает к «es gibt».(CM. «Sein und Zeit» и «Uber den Humanismus».) Сопоставить также и ужас или страх, ко­торые Левинас противопоставляет хайдеггеровской тревоге, с опытом священной робости23 (Scheu), о которой Хайдеггер говорит, в Послесло­вии к «Was ist Metaphysik», что она «обитает рядом с сущностным ужасом (Angst)».

Из глубины этого одиночества (существующего в существовании] воз­никает отношение с иным. Без него (одиночества), без этого первого сек­рета, отцеубийство является театральным вымыслом философии. Исхо­дить из единства «существования» для того, чтобы понять этот секрет, пол предлогом, что он существует или что он есть секрет существующего.

378





значит «замкнуть себя в единстве и позволить Пармениду ускользнуть от всякого отцеубийства» (БД24). Таким образом, с этих пор Левинас обра­щается к мысли об исходном различии. Находится ли эта мысль в про­тиворечии с интенциями Хайдеггера? Существует ли различие между этим различием и тем различием, о котором говорит Хайдеггер? Являет­ся ли их близость только вербальной? И какое различие является более исходным? Это вопрос, которым мы займемся дальше.

Мир света и единства, «философия мира света, мира без времени». В этой гелиополитике «идеал социального будут искать в идеале слияния ... субъект ... проваливается в коллективную репрезентацию, в общий идеал ... Коллективность, которая говорит «мы», которая, будучи обраще­на к умопостигаемому солнцу, к истине, ощущает иного рядом с собой, а не напротив себя ... Также и Miteinandersein остается коллективностью такого «вместе», и именно вокруг истины оно открывается в своей аутен­тичной форме»25. Итак, «мы надеемся показать, с нашей стороны, что не предлогом mit(c) должно описываться изначальное отношение с иным». Говоря о солидарности, о товариществе, ставя их прежде Mitsein, которое есть только производная и измененная форма исходного отношения с иным, Левинас нацелен уже на [отношение] лицом к лицу и на встречу с иным. «Лицом к лицу без посредника» и «без причастия». Без посредни­ка и без причастия, без посредства и без непосредственности, такой яв­ляется истина нашего отношения с иным, истина, по отношению к ко­торой традиционный логос навсегда останется негостеприимным. Не­мыслимая истина живого опыта, к которой беспрестанно возвращается Левинас, и которую философское слово не может пытаться приютить без того, чтобы немедленно не показать в своем собственном свете жалкие трещины и свою жесткость, которую принимали за прочность. Без сомне­ния, можно было бы показать, что самой манере письма Левинаса при­суще движение, что в решающие моменты оно движется вдоль этих тре­щин, уверенно двигаясь отрицаниями и отрицанием против отрицания. Его собственный путь не есть путь «либо ... либо ...», но «ни ... ни тем более ...». Поэтическая сила метафоры часто хранит след этой отвергну­той альтернативы и этой раны в языке. Через нее, открывая ее (dans son ouverture), самый опыт показывает себя в молчании.

Без посредника и без причастия, абсолютная близость и абсолютная дистанция: «... эрос, в котором в близости к иному полностью выдержа­на дистанция, т. е. патетика которого состоит одновременно в этой бли­зости и в этой двойственности». Сообщество не-присутствия, т. е. не-фе-номенальности. Не сообщество без света, не синагога с завязанными гла­зами, но сообщество, предшествующее платоновскому свету. Свет прежде нейтрального [neutre] света, прежде истины, которая приходит как тре­тье лицо [en tiers], «на которую смотрят вместе», прежде истины суда и арбитража. Единственный, иной. совсем-иной, может я вить себя как то, что есть, прежде общей истины, в некоторой не-явленности и в некото­ром отсутствии. Только о нем одном можно сказать, что его феномен есть некоторая не-феноменальность. что его присутствие {есть} некоторое от­сутствие. Не чистое и простое отсутствие, потому что тогда логика смог­ла бы обернуть это себе на пользу, а именно некоторое отсутствие. Такая формулировка ясно показывает: в этом опыте иного логика не-противо-

379





речия, все то, что Левинас опишет под именем формальной логики, ока­зывается оспоренным в самом своем корне. Этот корень является не толь­ко корнем нашего языка, но и корнем вообще всего в западной филосо­фии26, в частности, феноменологии и онтологии. Эта наивность мешает им мыслить иного (т. е. собственно мыслить; и именно поэтому разум является, хотя и не Левинас его так назвал, «врагом мысли»27) и подчи­нить этому дискурс. Следствие из этого является двояким, а) Если они не мыслят иного, они [феноменология и онтология] не обладают временем. Не имея времени, они не имеют истории. Абсолютная инаковость мгно­вений, без которой не было бы времени, не может быть произведена — конституирована — в идентичности субъекта или существующего. Она входит во время через иного (СКС. С. 160). Бергсон и Хайдеггер не зна­ли ее (СКС). Гуссерль тем более; б) Хуже того, лишить себя иного (не раз­рушением какой-то зависимости, т. е. отделяя себя от него, что было бы как раз соотнесением с ним, уважением к нему, а лишить себя иного — игнорируя его, т. е. познавая, опознавая его, вбирая его в себя [еп 1'ignorant, c'est-a-dire en Ie connaissant, en 1'identifiant, en 1'assimilant]). Лишить себя иного, т. е. заключить себя в одиночестве (дурном одино­честве основательности и самотождественности [mauvaise solitude de solidite et d'identite a soi]) и подавить этическую трансцендентность. Дей­ствительно, если парменидовская традиция — мы знаем теперь, что это означает для Левинаса, — игнорирует нередуцируемое одиночество «су­ществующего», этим же самым она игнорирует отношение к иному. Она не мыслит одиночества, она не являет себя как одиночество, потому что она является одиночеством тотальности и непрозрачности. «Солипсизм не есть ни аберрация, ни софизм; это — сама структура разума»28. Таким образом, существует разговор разума с самим собой и одиночество све­та. Неспособные уважать иного в его собственном бытии и в его собствен­ном смысле, феноменология и онтология являются, таким образом, фи­лософиями насилия. Через них вся философская традиция предстает тес­но связанной, в своем смысле и в глубине, с угнетением и тоталитариз­мом тождественного. Древняя оккультная связь между светом и могуще­ством, древнее сообщничество между теоретической объективностью и технико-политическим обладанием29. «Если можно было бы владеть, дер­жать, познать иного, он не был бы иным. Владеть, познавать и держать суть синонимы власти»(ВД). Видеть и знать, иметь и мочь развертываются лишь в угнетающей и светящейся идентичности тождественного и в глазах Ле­винаса остаются фундаментальными категориями феноменологии и онто­логии. Все, что мне дано в свете, предстает как данное мне самому мной самим. С этих пор гелиологическая метафора пытается лишь повернуть наш взгляд и создать алиби для исторического насилия света: смещение технико-политического угнетения в сторону мнимой невинности фило­софского дискурса. Потому что всегда верилось, что метафоры извиняют, снимают тяжесть вещей и действий. Если история существует только язы­ком, и если язык (кроме того момента, когда он называет само бытие или ничто: то есть почти никогда) является стихийно метафорическим, то Бор­хес был прав: «Быть может, всемирная история — это история нескольких метафор». Среди этих фундаментальных «нескольких метафор» свет — это только пример, но какой пример! Кто возобладает над ним, кто когда-ни-

380





будь скажет что-то осмысленное о нем. не позволив себе прежде говорить уже в нем? Какой язык сможет ускользнуть от этого? Как высвободить из этого, например, метафизику лика как эпифанию иного? Вероятно, у света нет противоположности — во всяком случае, это не тьма. Если все языки сражаются в свете, только изменяя ту же самую метафору и выбирая самый лучший свет, то Борхес, несколькими страницами ниже, опять оказывает­ся прав: «Быть может, всемирная история — это история различной ин­тонации щж произнесении нескольких метафор.» {Сфера Паскаля. Курсив наш - Ж. Д.)


II. Феноменология, онтология, метафизика


Продвижение было критическим, но оно подчинялось голосу полной уверенности. Эта уверенность проявлялась в отдельных эссе лишь че­рез конкретный и тонкий анализ экзотизма, ласки, бессонницы, пло­довитости, работы, мгновения, усталости до такой степени, до такой остроты неразрушимого неописуемого, что покусилась на классическую концептуальность и стала искать свою собственную концептуальность на пути отказа. Большая работа, «Тотальность и Бесконечное», не только обогатила этот конкретный анализ, она выстроила его в одну могучую архитектуру.

Позитивное движение, устремляющееся «по ту сторону» пренебреже­ния к иному или непризнания иного, то есть по ту сторону суждения или захвата, понимания и знания иного, Левинас называет метафизикой или этикой. Метафизическая трансцендентность есть желание.

Эта концепция желания является настолько антигегельянской, на­сколько это возможно. Она не описывает движения отрицания и ассими­ляции, отрицания инаковости, необходимого, в первую очередь, для ста­новления «сознания себя» и «уверенности в себе» («Феноменология духа» и «Энциклопедия»). Для Левинаса желание, напротив, есть уважение к иному и знание [connaissance] иного как иного, этико-метафизический момент, который сознание должно запретить себе преступать [transgresser]. Согласно Гегелю, этот жест преступления запрета и асси­миляции оказался бы, наоборот, существенной необходимостью. Леви­нас видит здесь естественную, пре-метафизическую необходимость, и он в своем блестящем анализе разделяет желание и наслаждение [jouissance], чего Гегель, как представляется, не делает. Наслаждение в работе лишь отложено [differee]: таким образом, гегелевское желание оказывается все­го лишь нуждой, согласно Левинасу. Однако ситуация покажется, несом­ненно, более сложной, если тщательно проследить движение уверенно­сти и истины желания в «Феноменологии духа». Несмотря на свои анти-кьеркегоровские заявления, Левинас тут приближается к темам «Страха и Трепета»: движение желания может быть тем, что оно есть, только как парадокс, только как отказ от желаемого.