Эмманюэль Левинас Избранное: Тотальность и бесконечное

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   30
Не то, чтобы она вводила в познание противоположный структурам понимания непрозрачный элемент, ведущий к отличным от образующих структурированный мир знаниям. Мыслить чувственное таким образом значит снова соотнести его с познанием. Но чувственное устанавливает с реальным связь совершенно иного порядка. Вкусовое ощущение, например, может означать открытие и опыт вкуса. Гуссерль


338





руководствуется этой возможностью, выдвигая тезис о преимуществе те­оретического и о неизгладимой возможности превратить в теоретическую любую другую «интенциональность», не прибегая к объективирующей

рефлексии21.

Но во вкусовом ощущении интенциональность, то есть открытость вкусу, уже предполагает отрешенность дегустатора. Первостепенный значимый характер самого ощущения не равноценен роли «мышле­ния, мыслящего нечто». Психологам, по крайне мере, известна эмо­циональная нагрузка вкусовых ощущений, но психика — или значе­ние — этой нагрузки тут же интерпретируется или как «состояние», или как интенция другого, разумеется, не теоретического типа, но все же как открытость, понимание: информация о себе или, как у Хай­деггера, онтологическое понимание положения человека в бытии. Любая трансценденция мыслится как знание. Конечно, такой поиск интенциональности в чувственном избегал просто механизации чув­ственности, как того требовали позитивисты. Но различимая в любой чувственности структура открытости подобна структуре видения, где чувственность вылилась в знание; и можно задаться вопросом, поте­ряло ли видение полностью, даже в своей интеллектуальной функ­ции, иной способ обозначения, и следует ли, в частности, считать выражение «есть глазами» лишь метафорой. Нужно задаться вопро­сом, восходит ли любая трансценденция к интеллекту22. Действитель­но, если, например, вкусовое ощущение не исчерпывается знаниями о вкусах, приращение смысла не сводится ни к осознанию физико-физиологического процесса питания, ни к осознанию связанных с ним действий — как откусывание, пережевывание и т.д. Собствен­ное значение вкусового ощущения состоит в некотором роде в «про­рыве» полученных знаний ради проникновения как бы вглубь вещей. Ничто не напоминает здесь о преобладании данности над целью, как того требует понятие осуществления у Гуссерля. Психика не сводит­ся здесь ни к сознанию, ни к бессознательному. Что-то происходит в ощущении между ощущающим и ощущаемым, под открытостью ощу­щающего ощущению, сознания феномену. Мы выбрали пример вку­сового ощущения, потому что такую схему потребления можно най­ти во всех формах чувственности и потому что ощущать мир — это всегда определенный способ питаться им.

Но чувственное должно прежде всего интерпретироваться как при­косновение. И здесь событие снова состоит не в открытости осязаемой quiddite6* затронутого существа; хотя и здесь контакт может обернуть­ся осязанием. Всплывает «доксический тезис», превращающий собы­тие контакта в информацию, знание, почерпнутое из мягкой или же­сткой поверхности вещей, вводящее чувственное в тематизирующий, отождествляющий, всеобщий дискурс. Но прежде, чем превратиться в знание о поверхности вещей, и во время самого этого познания ося­зание — это чистое приближение и близость, несводимые к опыту бли­зости25. При контакте намечается ласка, хотя это значение не превра­щается в опыт ласки. Близость в ласке остается близостью, не стано­вясь интенцией чего-либо, хотя ласка может стать несущим послание выразительным жестом. Приблизиться, соседствовать не сводится к

339





знанию или осознанию этого. Вещи при контакте близки, но совсем в ином смысле, чем их грубость, тяжесть, чернота, приятность или даже существование или несуществование. Их способ быть «во плоти и кро­ви» (согласно устоявшемуся переводу выражения Гуссерля ieibhaft gegeben) характеризует не их проявления, но их близость. Идея или ценность могут быть интуитивно даны «в оригинале», но к идее нельзя прикоснуться. Необходимо нечто чувственное. Ощутимое определяет­ся таким отношением близости. Это нежность: от лица — до обнажен­ной кожи, одно в контексте другого, обретающего в этом контексте полноту смысла, от чистого до смутного. И если философам казалось, что объясняемое наукой по-своему восприятие освещает объясняю­щую его науку — она не обязана этим преимуществом не вполне ра­зумному престижу конкретного. Но конкретное как чувственное — это непосредственность, контакт и речь. Восприятие — близость бытия, не засвидетельствованная интенциональным анализом. Чувственное по­верхностно лишь в своей познавательной роли. В этическую связь с ре­альным, то есть в установленную чувственным близкую связь, вовле­кается основное. Жизнь — здесь. Разумеется, видение — это откры­тость и сознание; любая открывающаяся как сознание чувственность называет себя видением, но даже подчиняясь познанию, видение со­храняет контакт и близость. Видимость ласкает глаз. Видят и слышат так, как трогают.

В действительности, при контакте ласка чувственного и осязаемо­го — нежность, то есть близость — пробуждается лишь исходя из кожи, лица человека, при приближении к ближнему. Близость ве­щей — это поэзия; вещи открываются сами по себе, до приближения к ним. При .прикосновении к животному кожа затвердевает. Но ка­савшиеся вещей руки, исхоженные людьми места, части вещей, те контексты, куда входят эти части, интонации голоса и произносимые слова, всегда ощутимые знаки языка, написанные письма, сохранив­шиеся предметы, реликвии, — на все вещи, начиная с лица и кожи человека, распространяется нежность; познание возвращается к бли­зости, чисто чувственному. Вложенная в мир в качестве объекта и ин­струмента материя посредством человеческого становится материей, охватывающей меня близостью. Поэзия мира неотделима от близос­ти по преимуществу или от близости ближнего. Некоторые холодные, «минеральные» контакты отливаются в чистую информацию лишь в отрицательном плане, как бы соотносясь со своим происхождением из Иного: такое соотношение утверждается как априорная структура чувственного.

Такое отношение близости, такой контакт, не превращающийся в ноэтико-ноэматическую структуру, где происходит любая передача по­сланий — какими бы ни были эти послания, — это изначальный язык, язык без слов и предложений, чистая коммуникация. — Исходя из фе­номенологического описания знания и его керигматических условий, наше исследование коснулось отношений, чье переплетение приводит нас к применению этической терминологии и значений. Близость по ту сторону интенциональности — это связь с Ближним в моральном смысле слова.


340





5. Сознание и наваждение.

Сознание состоит в тематизации сквозь множественность и в выявлении бытия путем провозглашения его целостности и тождественности. Но речь в качестве контакта затрагивает ближнего в его не-идеальной цело­стности. Тогда можно сказать, что ближний не показывается, не заявля­ет о себе. Ему недостает горизонта множественности, где его идентич­ность могла бы быть заявлена, поддержана, тематизирована и, таким об­разом, выявлена. Но ему не хватает того, в чем он совершенно не нужда­ется. Ближний — это как раз то, что непосредственно обладает смыслом, прежде, чем он бывает ему придан. Но то, что обладает смыслом подоб­ным образом, возможно лишь в качестве Другого, того, кто имеет смысл прежде, чем его наделили им. Непосредственность не осуществима даже посредством открытости смысла для интуиции. Интуиция — это видение, еще (или уже) интенциональность, открытость и тем самым дистанция, «время отражения» того, на что она направлена (даже в оригинале), и тем самым — заявление или провозвестие. Непосредственность — навязчи­вая близость ближнего, минующая этап сознания: не из-за нехватки, но из-за избытка, «избыточности» приближения. Она не увенчивается сли­янием: мы «покажем» отсутствие — отличное от отсутствия дистанции — где расположен ближний. Но такой избыток — или такая «избыточ­ность» — всегда превращает близость в анахроническое присутствие в со­знании: сознание всегда опаздывает на свидание с ближним, Я судимо, виновно в том, как оно осознает ближнего, в нечистой совести. Ближний несоразмерен мерке и ритму сознания.

Мы назвали ликом по преимуществу само-значимость. В нашем тру­де «Тотальность и Бесконечное» понятие лица, лика уже констатировало значимость особенного, не отсылающего к общему, но и не выражающего некую иррациональную сущность. Но сказать, что в близости завязыва­ется интрига с особенным без опосредования идеальным, не значит уза­конить исключение, сохраняя при этом за познанием, как бы его ни на­зывали, аксиологической или практической интенциональностью, при­вилегию духовных притязаний. Само понятие лика возникает при при­ближении. В лике познание и проявление бытия или истины поглоща­ются этическим отношением. Сознание оборачивается наваждением.

Наваждение — не патологическое изменение, не отчаяние сознания, но сама близость существ. Во всех своих формах — репрезентативной, ак­сиологической, практической — сознание уже утратило столь близкое присутствие. Тот факт, что ближний приходит не в связи с предметом рас­суждений, а в некотором смысле опережает познание и ангажирован­ность — не ослепление и не безразличие, но прямолинейность более на­пряженной, чем интенциональность, связи; ближний вызывает меня, на­важдение — это ответственность без выбора, коммуникация без фраз или слов.

Но не следует ли осознать этот вызов? Не является ли осознание не­избежным предшественником любого вступления в связь?

Крайняя неотложность вызова как вида наваждения нарушает имен­но уравновешенность — или покой — сознания, его ровное отношение к интенционально понятому объекту. Присутствие ближнего вызывает

341





меня с крайней неотложностью, несоизмеримой со способом явления мне этого присутствия, то есть его проявления и представления. Оно еще — или уже — принадлежит порядку образов и познания, нарушае­мому вызовом. Неотложность здесь — не просто нехватка срока, но ана­хронизм: в представлении присутствие уже прошло.

Приблизиться к Другому значит снова преследовать уже присутству­ющее, снова искать найденное, быть не в состоянии рассчитаться с ближ­ним. Это как ласка. Ласка — единство приближения и близости. Близость в ней — одновременно всегда отсутствие. Что такое нежность ласкаемой кожи, как не разрыв между представлением и присутствием?

Таким образом, в присутствии ближнего затронуто отсутствие, в силу которого близость — не просто сосуществование и покой, но сам не-по-кой, беспокойство. Не интенциональное движение, стремящееся к на­полнению и в этом смысле всегда меньшее, чем полнота этого наполне­ния. В данном случае это голод, гордый своим неутолимым желанием, прикосновение любви и ответственности. Является ли любовь приятным осязательным ощущением или способом поиска того, кто, однако, как нельзя более близок?

Но отсутствие ли это? Не присутствие ли это бесконечного? Бесконеч­ное не может конкретизироваться в слове, оно оспаривает собственное присутствие. В своей несравнимой превосходной степени оно — отсут­ствие на краю ничто. Оно всегда убегает. Но оставляет пустоту, ночь24, след, где его видимая невидимость — лик Ближнего. Итак, ближний — не феномен, его присутствие не сводится к представлению и видимости. Оно исходит из отсутствия, где приближается Бесконечное; Вне-Места;

следа собственного ухода; моей ответственности и любви — наваждения по ту сторону сознания. Еще совсем теплый, как кожа другого, след. При близости кожа не содержит и не защищает организм, это не просто по­верхность человека, но нагота, присутствие, покинутое уходом, на виду у всех и тем самым также неверное себе, проигравшее, но также и пре­данное вещам, зараженное, профанированное, преследуемое — виновное и отверженное. Ближний, при своем появлении на земле уже лишенный корней и родины, подлежит моей ответственности. Не быть коренным жителем, быть оторванным — в силу отсутствия, являющегося самим присутствием бесконечного, — от культуры, закона, горизонта, контек­ста, находиться Вне-Места следа значит не обрести некоторое число спо­собных фигурировать в паспорте атрибутов, но показать лицо, заявить о себе, разрушая демонстрацию. Таков лик — как мы говорили, место, где богоявление становится близостью.


б.Знак.

Близость — не просто сосуществование, но беспокойство. Что-то про­исходит от первого ко второму, от второго к первому, хотя оба движе­ния отличаются лишь знаком. Но тогда контакт о чем-то говорит, чему-то учит? Что-то становится предметом рассуждений? Ничего, кроме контакта посредством самого контакта. Ничто не будет высказано, кро­ме самого этого контакта, союза и соучастия — но именно союза и со-

342





участия «без цели», без содержания, только ради этого соучастия и со­юза, близости, предваряющей любое согласие, любое соглашение, не­доразумение или непонимание, откровенность и хитрость. Сказанное о контакте говорит и учит лишь самому факту говорения и научения. Это снова подобно ласке.

Значит ли это снова не находить места в мире общего языка, в куль­туре? Не значит ли это призвать к сообществу, члены которого не связа­ны друг с другом как индивиды одного рода или как чистые восприятия одной и той же истины? Конечно, сказать так — значит предвосхитить пе­редающую предложения и послания речь: это знак близости, передаю­щийся от одного к другому посредством близости. Этот знак — еще не речь, но лепет: у него нет иного содержания, кроме самой говорящей о нем близости, он призывает и напоминает «бесцельное» содружество и неизбирательный союз, призывает или напоминает братство как согла­сие вне объекта и выбора, суть близости, условие любого обмена посланиями.

Переданный от одного к другому знак — до учреждения любой систе­мы знаков, любого общего плана, формирующего культуру и мест­ность — знак из Вне-Места во Вне-Место; но тот факт, что внешний системе очевидностей знак включается в близость, оставаясь трансцен­дентным, является самой сутью предшествующей языку речи.

Из такого понимания частного частным возникают вербальные или другие языковые знаки. В очень известном тексте, пятой части «Рассуж­дения о Методе», Декарт отвергает мнение некоторых древних о том, «что животные говорят, хотя мы не понимаем их языка», смягчая его тем, что «обладая многими органами, соответствующими нашим, они могли бы объясняться с нами с таким же успехом, как и с себе подобными7*. Та­ким образом, Декарт отказывается принять речь, ограниченную частно­стью вида. Животное — машина не только потому, что не умеет много­образно пользоваться своими органами, но и потому, что ограничено сво­ей конституцией. То, что животные никогда не говорили с человеком, якобы доказывает, что они не говорят между собой. Речь — способ всту­пить в связь независимо от любой общей для собеседников системы зна­ков. Это таран, возможность перейти границы культуры, тела и вида. У Декарта им управляет разум как «универсальный инструмент». Но как разум индивидуируется в душе и объединяется в воле? Братство с ближ­ним как суть первоязыка, к которому привело наше исследование, воз­вращается к универсальности или, точнее, универсализации исходя из абсолютно особенного.

Нам возразят: не предполагает ли первичное Высказывание призна­ния сущности особенного, предваряющего этот предварительный язык? И, следовательно, не является ли исходная структура речи — ее универсализирующий труд — вторичной по отношению к керигмати-ческой интенциональности? — Сводится ли контакт к объединению индивидов в общем роде (который давно объединил бы их сам по себе), чьими осколками или обломками они являются? Но даже если эти индивиды случайно знают определение рода, к которому принадле­жат, — если они разумны, — к Другому приближается не индивид как индивидуация рода, но единственное в своем роде особенное. Гово-

343





рить до говорения даже не значит понимать особенное как сущность. Связь Я с Ближним направлена не на quiddite, а на обладающее смыс­лом без обращения к идеальности, на загадку лика, где проявление ста­новится близостью, a quiddite — модальностью бытия. То есть это не знание общего, когда индивид понимается как идеально идентифици­рованная индивидуальность. Это не знание о сущности особенного, не познание особенного как сущности, предваряющее подмигивание со­общников — бесполезного сообщничества. Речь рода и вида, понятие человеческого рода вступит в свои права позже. Род основывается на братстве — или речи.


7. От наваждения к заложничеству.


Речь, контакт — это наваждение Я, «обуреваемого» другими. Наваж­дение — это ответственность. Но ответственность наваждения (ob­session) не вытекает из свободы, иначе наваждение было бы лишь осоз­нанием: это было бы преследуемое абсолютно свободно совершенной ошибкой Я, и мы бы признали в нем мыслящий субъект в его велико­лепном одиночестве, занимающий по отношению к существам интен-циональные позиции. Ответственность как наваждение — это бли­зость: предшествующая всякой связи по выбору связь, подобная род­ству. Речь — это братство и тем самым ответственность за Другого, а следовательно, ответственность за то, что я не совершил — за боль и ошибки других. Как антипод.игры, — свободы, не влекущей за собой ответственности, — близость — это не отсылающая к моей свободе от­ветственность. Условие торжественного творения в мире без игры, — быть может, первого явления человеку значения по ту сторону глупо­го «так есть». Условие заложничества.

Я полностью индивидуирован «изнутри», не прибегая к системе. Но такая индивидуация не может быть описана как полюс самоотождеств­ляющегося сознания: ведь я сам — как раз та большая загадка, которую предстоит описать. Выражаемая возвратной частицей «ся» самость не сводится к объективации Я самим собой. Возвращение рефлексии к себе уже включает изначальную рефлексию «ся». Ее бесконечная пассивность не ведет к какой-либо предшествующей, дублирующей, воспринимаю­щей активности. В ее «винительном», которому не предшествует «име­нительный», возникает начало. Нагруженная обязательствами, не выте­кающими из принятых свободно созерцающим субъектом решений, и, таким образом, как бы обвиненная в несовершенном ею, преследуемая и отвергнутая как таковая, загнанная в себя, самость все «берет на себя», абсолютно неспособная избежать близости, лика, покинутости этого лика там, где бесконечное является также отсутствием. Точнее: возникновение самости и есть факт силы тяжести бытия.

Невозможность избежать становится силой. Я — центр, несущий на себе тяжесть мира, непоколебимо и без исключений разрушающий труд бытия в бытии. Как загнанное в себя существо, это небытие бытия. Но не ничто, так как такое разрушение двойственно или «смешано», либо оно — по ту сторону бытия.

344





Бытие обретает смысл и становится миром не потому, что среди су­ществ существует мыслящее существо, структурированное как Я. пре­следующее цели, но потому, что в близость бытия вписан след отсут­ствия — или Бесконечного; потому что существуют покинутость, тя­жесть, ответственность, наваждение и Я. В мире без игры преимуще­ственно не взаимозаменяемое Я, постоянно приносимое в жертву, за­мещает других и трансцендирует мир. Но, как сущность коммуникации, это источник речи.

Дело не в том, что Я — просто существо, наделенное определенными так называемыми нравственными качествами — его атрибутами. Непре­кращающимся событием замещения25 является «эгость» Я, его ис-ключи-тельное и странное единство, факт освобождения существа от своего бы­тия, от небытия. Этическое событие «искупления за другого» — конкрет­ная ситуация, обозначаемая глаголом не-быть. Благодаря ситуации за­ложника в мире могут существовать жалость, сострадание, прощение и близость (как бы мало их ни было). Всем «переносам чувств», которыми теоретики изначальной войны объясняют рождение великодушия, не уда­лось бы закрепиться в Я, если бы оно всем своим бытием (или небыти­ем) не было заложником. Нет уверенности в том, что вначале была вой­на. До войны были алтари.

Этический язык, к которому мы прибегаем — не результат особого нравственного опыта, не зависящего от предпринятого нами выше опи­сания. Он проистекает из самого смысла приближения, превосходящего знание, лика, превосходящего феномен. В описании лика феноменоло­гия может проследить превращение предмета рассуждений в этику. Лишь этический язык достигает уровня парадокса, в который внезапно оказы­вается ввергнута феноменология: исходя из ближнего, она вычитывает его внутри упорядочивающего лик Отсутствия способом, который не следу­ет путать с указанием или выявлением означаемого в означающем в со­ответствии с тем легким путем, каким набожная мысль поспешно выво­дит теологические реалии. След со вписанным в него ликом несводим к знаку хотя бы потому, что знак и его связь с означаемым уже стали пред­метом рассуждений. Итак, приближение — не предмет рассуждений о некоторой связи, но сама эта связь.


8. Это лишь слово.

Является ли речь передачей и выслушиванием посланий, мыслимых не­зависимо от такой передачи и выслушивания, независимо от коммуни­кации (даже если мысли прибегают к исторически сложившимся языкам и подчиняются негативным условиям коммуникации, логике, принципам порядка и всеобщности)? Или, наоборот: содержит ли речь позитивное предварительное событие коммуникации как приближение и контакт с ближним, храня тайну рождения самого мышления и передающего его словесного выражения?