Сеpгей Александpович Снегов Диктатор книга

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   59


Так вот, повторяю – главным в моем и Пеано плане являлся захват всех лагерей военнопленных в Патине, Ламарии и Родере, освобождение пленных, быстрое снаряжение их в новое боеспособное войско и последующая атака на Вакселя не только с фронта, но и с тыла. Он должен очутиться между молотом и наковальней, между плитами стального пресса. Атака с двух сторон – вот что должно прикончить Вакселя, таков был замысел. Мы собирались повторить в несравненно крупнейшем масштабе то, что так удалось нам, когда из тыла врага пробивались к себе, а целая армия не смогла сдержать своим перевернутым фронтом отчаянного удара наших двух дивизий. Кортезы, хвастающиеся количеством захваченных пленных, упивающиеся перечислением сдавшихся дивизий, теперь должны горько пожалеть, что пленных так много. Ни Гамов, ни я и не помышляли, что можно разгромить неприятельскую армию кратковременными ураганами и потопами, как бы они ни были сильны, а также и нападениями с воздуха, сколько бы мощны ни были наши водолетные войска, какой бы неожиданностью ни стало для врага, что мы вообще создали такие войска. Но что кортезы, выдержав любой односторонний удар, даже разрывающий их фронт, мощного сдавливания с двух сторон не снесут – на это рассчитывали.


Прищепа тоже это понимал, но – натура разведчика – стремился к сенсациям.


– Фермор один, и его можно хорошо разглядеть, а лагерей так много, Андрей.


– Покажи два-три любых. По тому, как дело идет в них, мы составим картину совершающегося в остальных.


Прищепа выбрал большой лагерь в Ламарии. На экране высветился обширный четырехугольник, отгороженный двойным рядом колючей проволоки, с восьмью вышками по периметру, с двумя десятками бараков внутри. На центральной площадке уже стояли два наших водолета, у лагерных ворот, запирая выход, опускался третий. Территорию заливали светом лампы на вышках, к ним добавляли сияния прожекторы водолетов. Уши резал вопль сирен, их жерла были настроены на боевую частоту звука, терзавшего нервы ненамного слабей вибраторов. Десантники в шлемах, прикрывавших уши от режущего визга сирен и глаза от слепящего сияния прожекторов, с импульсаторами и вибраторами, схватывались на лагерных улочках, у входов в бараки с охраной, захваченной врасплох, но еще пытавшейся сопротивляться. На вышках охранники тоже дрались с лезущими наверх десантниками. Но везде – и на земле, и на вышках – один за другим охранники поднимали руки, какой-то лагерный офицер даже опустился на колени с поднятыми руками, а рядом с ним синяя молния импульсатора располосовала офицера, не пожелавшего сдаться. Этот, коленопреклоненный, видимо, ценил жизнь выше воинской доблести. Пленные выбегали из бараков, кричали, махали руками, обнимали освободителей.


– Какие скелеты! – воскликнул Прищепа.


– Ты ожидал разжиревших щек? Лагерь – не санаторий.


– Но и не камера пыток! Доводить людей до такого состояния – преступление. За это кортезы ответят!


– Предоставь кары Гонсалесу. Показывай другой лагерь.


Прищепа перевел обзор из Ламарии в Патину. Здесь лагеря были не такие крупные, как в далеком тылу. Их создавали наскоро – по мере того, как Ваксель продвигался по нашей территории. И в лагере, что попал под стереолуч, не было и намека на сражение. Здесь опустились два водолета, и охрана сдалась без сопротивления. Тюремщики стояли в четком строю около одного из бараков, похоже, назначенного им в местожительство, потом по команде зашагали внутрь, на нары, освобожденные военнопленными. А на площади – крики, объятия, толкотня. И еще мы с Павлом увидели танцы – освобожденные и освободители кружились и пели на очищенном клочке земли. Я сжимал губы, чтобы не расплакаться и не разразиться ругательствами. Ужасен был этот веселый танец! Ничего страшней я не видел, хотя нагляделся на раненых и умирающих. Люди в лохмотьях, кожа и кости, живые призраки – нашли в себе силы кружиться с десантниками, здоровыми, сильными, торжествующими, что спасли товарищей. То один, то другой валился и его подхватывал партнер-освободитель, а к ним поспешал сосед, и оба выносили потерявшего все силы пленного подальше от танцев. А на арену выбирался новый живой скелет и изливал свое счастье в попытке танца с бережно поддерживающим его крепышом-освободителем.


– Переключимся на третий лагерь? – спросил Прищепа.


– Хватит! Слишком много горя в радостных картинах на твоих экранах, Павел!


6


Не один день должен был пройти, чтобы мы точно установили размер наших удач и потерь. Но главное мы узнали уже на другой день. Успехи были огромны, потери ничтожны. Даже в самых оптимистических прогнозах мы не планировали такую удачу. Правда, Аментола бежал из Фермора еще до того, как наши водолеты пересекли границу Родера и Клура – не поверил советам своего командующего укрыться и переждать метеонападение. Где сейчас находится беглый президент, наша разведка не дозналась, а сам он не подавал сведений. И многих других важных особ мы недосчитались среди захваченных в плен – кто убрался в свои страны, не дождавшись закрытия конференции, кто успел бежать, кто, известив мир об участии в форуме, не сумел прибыть на его открытие. Сейчас они радовались, что оказались столь нерасторопными. Как бы там ни было, десятки властительных фигур, сотни наблюдателей и журналистов были в наших руках – и Пеано заполнял ими возвращающиеся водолеты. Он не собирался удерживать захваченный Фермор. К столице Клура спешили войска из других городов страны, к ним присоединялись высаженные в портах еще до нашего авианападения полки кортезов, прибывшие из-за океана для пополнения армии Вакселя. Спустя неделю ни одного нашего водолета не было видно в небе Клура, ни один наш солдат не попирал ухоженную землю этой страны, лучшей страны на нашем континенте. И Гамов строго запретил Пеано, оставляя Клур, производить разрушения, даже крепости велел не трогать. Не могу сказать, чтобы Пеано такая категоричность порадовала, я тоже высказал сомнения. Но Гамов предугадывал будущее проницательнее нас.


Только одно темное пятно мы увидели в сиянии нашего успеха. На второй день, воротившись в Ставку, я снова просматривал захват лагерей военнопленных, и снова радовался счастью освобожденных людей, и снова впадал в ярость, видя изможденные лица, худые руки, с трудом передвигающиеся ноги.


– В нашем плане появились серьезные изъяны, – сказал я Гамову. – Мы можем переодеть этих людей в хорошую одежду, снова кормить досыта. Но бросать их в бой нельзя, сражения им пока непосильны.


Гамов оценивал положение одинаково со мной.


– Продовольствие перебросим на водолетах?


– Возражаю, – сказал я. – В тылу у Вакселя гигантские склады продовольствия. Нужно срочно овладеть ими, пока их не эвакуировали и не сожгли. У кортезов недостатка в продовольствии не было. Захватив тыловые склады, мы заставим их почувствовать, что такое лишения в еде и боеприпасах: кортезы не из тех, кто хорошо сражается голодным.


Пеано с обычной своей энергией переориентировал десанты на интендантские базы. Гонсалес порадовался, что больших передвижений войск в тылу врага в ближайшие недели не предвидится.


– Военнопленные временно остаются на своих местах, – объявил он. – И не потому, что их надо подкормить и подлечить. Это забота Пеано. Я преследую собственные цели. Злодеяния требуют отмщения. Отмщение справедливей совершать там, где злодеяния творились. То есть в лагерях военнопленных. В каждый захваченный лагерь я командирую работников Черного суда. Они и будут решать, кто из охранников достоин жестокой кары, а кого освободить от дополнительного наказания, кроме плена.


Пустовойт потребовал, чтобы и его представитель был в судах над охранниками лагерей и имел право отменять решения своего «черного» коллеги, если найдет их несправедливыми. Ибо милосердие выше кары, он просит философскую эту истину утвердить в качестве закона политики. Гонсалес запальчиво возражал. Еще никогда я не видел нашего робкого министра Милосердия в таком огне, а министра Террора, жестокого по должности и по душе, в таком негодовании. Красавец Аркадий Гонсалес так изменился, что стал почти уродлив, а уродливый Николай Пустовойт засветился и похорошел. Вел Ядро, как обычно, я. Я дал им накричаться вволю, а потом обратился к Гамову:


– Я поддерживаю Милосердие. Наш добрый друг Гонсалес отлично исполняет свои обязанности, но постоянно грозить карой – политика не из лучших. И на справедливый террор нужна узда, чтобы он не превратился из политики в злобу.


Гонсалес метнул в меня гневный взгляд – как бы предупреждая, что не забудет противодействия. А Гамов не захотел поддерживать одного спорщика против другого: оба ведут одно дело, только разными средствами. На присутствие Белого судьи на Черных судах он согласился.


Забегая вперед, расскажу об одном из судилищ в крупном лагере в Родере. Омар Исиро подробно высветил этот суд по стерео. В нашей стране его видели, наверно, все, но и за рубежом он демонстрировался. В лагере на тысячи три заключенных охранников было свыше двух сотен. Оба судьи – Белый и Черный – сидели рядом, по бокам разместились шесть помощников судей, бывшие пленные. Суд совершался в гараже, где раньше стояли боевые машины, обвиняемые и публика – недавние военнопленные – стояли. Обвинитель, тоже из пленных, перечислил преступления охранников, в общем, стандартные – избиения, ругань, карцер за нарушения режима, кража продуктов. Начальник лагеря Ишим Самино, высокорослый, краснощекий кортез, отвечал на вопросы судей угодливо – понимал, что заплатит своей головой, если не оправдается.


– Обвиняемый, почему у вас в личном сейфе оказалось так много денег – и наши калоны, и кортезские диданы, и родерские доны – состояние, тысячекратно превышающее ваше жалование? – так начал допрос Черный судья – фамилии его не помню, облик тоже не сохранился в памяти: Гонсалес умел подбирать внешне маловыразительных сотрудников, зато грозно выражавших себя в приговорах. И продолжал: – Начнем с калонов, это, очевидно, отобранное достояние пленных. Верно?


– Так точно. Все пленные обыскиваются. Их деньги доставляли мне.


– Что вы собирались делать с отобранными деньгами?


– Ну, как что? Деньги же! Если бы оккупировали вашу страну, там эта валюта в ходу…


– А диданы, а доны? У пленных вы их отобрать не могли. Откуда они?


– Копил понемногу…


– И понемногу накопили много? А точней?


– Точней не припомню…


– Разрешите справку, – заявил обвинитель. – В лагерь часто прибывали машины с продовольствием, лекарствами, вещами – всем, что отпускалось для пленных. И это скудное добро разворовывалось охраной, львиная доля доставалась майору Самино, но и каждый охранник получал премию за службу. В котлы закладывалось меньше половины нормы, хотя и полная норма гарантировала лишь выживание, а не здоровье. Что же до лекарств, то две трети их продавались на сторону.


Майор Самино пытался защищаться.


– Мы лечили раненых и больных. Многие выздоравливали.


– Очень немногие, – возразил обвинитель. – Вот справка за полгода. Поступило в госпиталь 120 человек, 45 выжили, 75 погибли.


Майор молчал, опустив голову.


– В разных палатах госпиталя неодинаковые результаты лечения. В палатах врача Габла Хоты было 48 больных, выздоровело 32, умерло 16. В палатах врача Попа Барвелла лечилось 72 человека, выжило всего 13.


– У Барвелла были тяжелые больные, – сказал начальник лагеря.


– Ложь, – установил обвинитель. – По записям те же болезни и ранения. Зато у врача Габла Хоты не найдено лекарств, кроме занесенных в запас, а у врача Барвелла масса лекарств, записанных как уже использованные. В том числе и консервированная кровь, переливания которой Барвелл ни разу не делал, но аккуратно вписывал в расход.


Черный судья вызвал врача Попа Барвелла.


– Для чего вы сохраняли лекарства, записывая их в расход?


– Хотелось иметь запас на случай, когда лекарства реально могли помочь, кому они были уже бесполезны, не давал. А записывать надо было в расход, чтобы лечение выглядело по форме. Мы часто тратим дорогие лекарства, зная, что они не помогут. Зато иным больным отпускал лекарств больше положенного, если верил, что они подействуют.


– Почему такой высокий процент смертности в ваших палатах?


Барвелл пожал плечами.


Судья вызвал Габла Хоту, молодого человека с худым лицом.


– Хота, в вашей палате умирала треть поступивших пленных. Почему такой высокий процент смертности?


– У нас не хватало лекарств, питание было недостаточным.


– Оно было недостаточным, потому что в лагере разворовывали продукты. Вы использовали все отпущенные вам лекарства?


– Все, конечно. Нормы лекарств были скудны. Особенно не хватало консервированной крови.


– Вы не просили кровь у вашего коллеги Попа Барвелла? У него обнаружено много склянок крови.


– Он говорил, что всю кровь тратит.


– По документам вашей палаты, вы произвели на десяток инъекций крови больше, чем получили ее. Откуда избыток?


– Я воспользовался собственной кровью. Некоторым больным требовалось крови больше, чем я мог официально отпустить.


– Вы могли воспользоваться кровью других пленных.


– Я не мог ею воспользоваться. Все пленные прибывали очень слабыми. Каждая капля их крови была на вес их жизни.


– Почему вы не записывали, что вводите собственную кровь?


– Это вызвало бы выговоры. Я не хотел, чтобы меня выгнали.


В допрос вмешался молчавший до того Белый судья:


– Сколько вы отпустили больным своей крови в динах?


– Примерно две дины. Некоторым моя кровь помогла, двух спасти не удалось.


После врачей допрашивали охранников, вещевых и продовольственных каптеров, стражников карцера, похоронную команду. Лагерь был как лагерь – отвратительное учреждение, куда людей привозили страдать и где охрана прирабатывала тем, что принуждала пленных страдать сверх узаконенной нормы мучений. Этот лагерный процесс был первым, переданным на весь мир, – Гонсалес постарался ужаснуть зрителей. Он предварил приговор личным появлением на экране и предупредил охранников всех еще не захваченных нами лагерей наших пленных, что сейчас они увидят собственное будущее – пусть сообразовывают отныне свое поведение с тем, какую оно заслужит кару. Еще недавно по велению Гамова штабист Аркадий Гонсалес расписывал «Ценник подвигов» в сражениях, сейчас со зловещим увлечением творил ценник кар за воинские преступления, цена теперь обозначалась не в деньгах, а в казнях, унижениях и страданиях. Древнего принципа «Око за око, зуб за зуб» министр Террора не признавал, у него кары десятикратно умножались: все страдания, причиненные военным преступником многим людям, суммировались, и страшная их сумма обрушивалась на него самого. Какая б ни была вина, ужасно было наказанье! Иного от Гонсалеса я не ждал, но для вражеских стран его предваряющая приговор речь прозвучала вряд ли приятней похоронного звона.


Оба офицера и врач приговаривались к публичной казни, издевательски повторявшей их преступления: коменданту лагеря Ишиму Самино насильно вбивать в желудок деньги, украденные у пленных, пока он не задохнется; его помощника Пурпа Горгона, истязавшего плеткой потерявших силы на лагерных работах, бить его же плеткой на площади, пока он не испустит дух; врачу Попу Барвеллу, воровавшему лекарства, ввести их все: мучительная смерть от лекарств, ставших в таком количестве ядами, была гарантирована. Палачами назначались охранники – и если кто отказывался, сам приговаривался к немедленной казни. Впрочем, отказников не было, охранники, приученные к исполнительству, не нарушили дисциплину.


Зато неожиданно прозвучало постановление Белого судьи о враче Габле Хоте. Судья Милосердия, не показавший и тени милосердия к трем приговоренным, высказался о враче так, что я должен привести его речь: она прорезонировала в мире гораздо громче приговора о казни.


– Врач Габл Хота исполнял свой профессиональный долг так тщательно и благородно, что я освобождаю его от плена и разрешаю свободно удалиться, куда он пожелает. Особо отмечаю великодушие Хоты, добровольно, к тому же тайно, отдававшего собственную кровь больным военнопленным. Всего он пожертвовал около двух дин своей крови, то есть треть количества, содержавшегося в его теле. Две дины – это две тысячи кор, каждая кора содержит двадцать капель, каждая капля – сияющая красная жемчужина в венке благородства, отныне украшающем голову врача Габла Хота. Оцениваю каждую каплю его крови в один золотой лат. Итого объявляю награду подвигу врача Габла Хоты – два миллиона лат. Врач Габл Хота может получить их в золоте либо в банкнотах.


Наверно, не один я ахнул, услышав, какая награда присуждена врачу. Я пошел к Гамову, он сидел перед стереовизором. Давно я не видел его в таком великолепном настроении. Я показал на экран.


– Вам это нравится, Гамов?


– Восхищен! То самое, что нужно.


– И все эти неслыханные формы казни – убийство деньгами, избиение собственной плеткой, отравление украденными лекарствами – придумали вы сами?


– У меня не хватило бы фантазии на подобные изобретения. Вам не кажется, что Гонсалес больше всех наших министров отвечает избранной для него роли?


– Да, не простой палач, а изощренный, палач с фантазией.


Я мог наговорить Гамову и побольше того, что сказал. И не сделал этого потому, что знал: горячее осуждение Гонсалеса вызовет у Гамова лишь удовлетворение. Он скажет мне: «Отлично, Семипалов! Если у вас эти казни вызывают такой ужас и отвращение, какой же силой ужаса, какой мерой отвращения они подействуют на врагов. Уверен, в лагерях, которые мы еще не захватили, коменданты и врачи теперь поостерегутся наживаться на краже продуктов и утаивании лекарств». И нечего возразить! Гамов вел свою линию и не стеснялся показывать, что Гонсалес – только орудие его воли. Впрочем, и я, и Пустовойт, разрешивший исполинские награды за акт нормального благородства, и все остальные министры были не больше чем исполнителями.


– Семипалов, вам нужно легализоваться. – сказал Гамов.


– Разве я еще не воротился в должность?


– Об этом знают несколько человек. А должен знать весь мир. Пусть Аментола убедится, что его не только заставили бегством спасаться из Фермора, но и провели перед этим за нос, заставив поверить, что он нашел в нашей среде влиятельного предателя. Пусть у самоуверенного президента убудет самоуверенности, а его поклонники обнаружат, что поклонялись напыщенному трусу и чурбану, а не проницательному политику, каким он казался. Сегодня вечером вдвоем покажемся на стерео.


– Кстати, что с моим помощником по шпионажу Войтюком?


– Мерзавцу удалось сбежать. И так ловко укрылся, что сыщики Прищепы не могут обнаружить его убежище.


– Вы не арестовали его жену Анну Курсай? Он, кажется, сильно любит ее. Если он узнает, что ей грозит жестокое наказание, а его явка с повинной может ее вызволить, он сдастся добровольно.


– Отличная идея, Семипалов. Нет, Анну мы не арестовывали. И не арестуем. Войтюк – слишком мелкая сошка, чтобы выманивать его из норы таким сильнодействующим средством. Но вашу идею мы реализуем в случае более важном, чем арест Войтюка.


Уверен, что и тогда он уже провидел, как применить придуманный мной шантаж для реализации важного политического замысла.


Мое появление на экране Омар Исиро подал торжественно. Сперва появился Гамов. Я уже говорил, что каждое выступление Гамова по стерео становилось значительным государственным событием. Он счел мое возвращение к власти заслуживавшим его речи к народу. Он рассказал о Войтюке и о том, как успешно проходил обман шпиона, и о том, как президент Кортезии поддался на обман и ассигновал огромные деньги на подрывные действия против самого себя. Не скрыл Гамов и того, что противник Аментолы сенатор Леонард Бернулли вовсе не был платным агентом Латании, а, напротив, яростно боролся против нас. И эта его опасная борьба, грозившая разоблачением наших секретных планов, заставила похитить сенатора и объявить нашим агентом, чтобы опорочить все его высказывания и предложения. Но скоро стало ясно, что далеко не все, знающие Бернулли, верят в его предательство, как поверил сам президент Кортезии. И, чтобы большой стратегический обман стал неотвергаемым, Семипалов предложил, чтобы и с ним сыграли ту же обманную игру, что была разыграна с сенатором: объявить всему миру, что он, Андрей Семипалов, второе лицо в правительстве, является скрытым врагом диктатора, что он надеялся захватить власть, что ради этого пошел на сговор с врагами и что измена его была оплачена огромной суммой правительством Кортезии. Семипалова осудили и публично повесили. И теперь я, продолжал Гамов, счастлив сообщить миру, что казни не было и быть не могло, а сам Семипалов после хорошо разыгранного спектакля жил в отведенной ему резиденции, отдыхал и лечился. И все, чего мы ждали от мнимого предательства, точно исполнилось – враги поверили во все, в чем их уверяли, совершали одно за другим подсказанные им действия – и теперь пожинают плоды своей слепоты.


– И я бесконечно рад, что Семипалов воротился в Адан и возобновил работу, – так закончил Гамов свою речь. – Под его председательством прошли очередные заседания Ядра. Он организовал захват маршала Вакселя и его генералов, освобождение наших военнопленных, арест конференции в Ферморе. Великий водолетный флот, любимое детище генерала Семипалова, поднялся в воздух по его команде и совершил великий поворот в войне. А теперь я попрошу творца нашей водолетной мощи, организатора наших военных побед, моего друга Андрея Семипалова показаться перед вами.


Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что слушал Гамова спокойно. Он с такой искренностью, так горячо говорил обо мне, что я разволновался до потери голоса. Еще долго потом обсуждалось, почему после приглашения мне появиться на экране, экран вдруг погас и минут пять ничего не показывал. И я начал именно с этого, всякое другое начало было бы неискренним.