…кто бьет, тот лутче, а кого бьют, да катают, тот хуже

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2

III


Помимо слоя автобиографических намёков, эпизод пытки в финале “Москвы под ударом” содержит ещё один комплекс скрытых иносказательных значений, намекающий уже не на реальное прошлое, а на реальное настоящее автора. Это реальное настоящее автора помещено в качестве своего рода “неизвестной комнаты“ в “квартире” ассоциаций, развёрнутых в эпизоде (“да, люди, свои перепутав дома, натыкаются в собственных комнатах на неизвестные комнаты“ - 341 - это не только о профессоре, наткнувшегося в своём доме на “допотопную гадину” Мандро, но и о смысловой организации романа). Проникновение в эту “неизвестную комнату“ можно осуществить через смысловые “трещины” (“потому что квартиры, дав трещины, соединились в сплошной лабиринт” - 340), которыми изобилует сцена истязаний профессора Коробкина.

Наиболее очевидная смысловая “трещина“ в этой сцене - поразительное несоответствие между собственно описанием истязаний, очень детальным у Белого, и их метафорическим представлением в тексте. То, что Белый на самом деле описывает, не имеет прямого отношения ни к месоамериканским жертвоприношениям, ни к мучениям и распятию Христа, ни к схватке гиббона с гориллой, которым метафорически уподоблена пытка, но заставляет вспомнить о совершенно иных, и неметафорических, прототипах ситуации. Пытка в романе предваряется тем, что вооружённый (правда, ручным молотком и свечой) пытатель арестовывает жертву: “- Профессор Коробкин, - садитесь, пожалуйста: вы арестуетесь мною“ (346). Далее следует требование отдать открытие, причём Мандро излагает свои требования на языке, включающем типовые признаки “марксистского дискурса”: “<...> вы уж пеняйте на строй, где подобные вам попадаются в зубы акул“ (“акулой“, таким образом, герой называет себя. - ср. также выражение “акула империализма“); “ваш план поднять массы до вашего уровня круто ломается планом моим: из всей массы создать пьедестал одному” (347). Мандро действует учтиво (“он не хотел неучтивость показывать”), он обещает: “<...> всё, всё, что ни будет здесь, примет культурные формы”; он успокаивает: “<...> я повторяю, - бояться вам нечего”, он “просит” и даже “умоляет”- и всё это в рамках угрозы пыткой (347-348).

Переход от “ареста” и угроз к собственно пытке означен в тексте появлением двойника Мандро - спрута-Мандлоплля, после чего рисуемая Белым картина теряет повествовательную отчётливость: крики боли привязанного к креслу и “жегомого” профессора, его сначала рационально осмысленные, а потом всё более безумные речи, жестокие вопли “жегуна” Мандро, перебиваемые его “плачем от того, что делал”, звуки лопающегося зрачка, вид растерзанного тела и крови, и горилла и гиббон, и мамонт и носорог, и занесший жезл мексиканский жрец - всё это перемешано и перепутано, и всё это уже на грани реальности и символа (см. 348-357).

Смысловая “трещина“ между описанием прелюдии к пыткам и описанием самих пыток открывает вход в “неизвестную комнату“, которая была хорошо известна всем, кто жил в середине 20-х годов в Советском Союзе. Попадали в эту комнату всегда неожиданно, а когда попадали, всегда слышали магическое слово “арест”. После ареста начиналось “следствие” - шантаж, угрозы, уговоры и снова угрозы. Пытка обыкновенно не применялась (ещё не применялась), но угроза пытки была повсюду, она пронизывала и пропитывала всю советскую атмосферу. Сам факт существования множества неизвестных комнат, сам опыт прохождения через эти комнаты множества людей был угрозой тотальной пытки - формой морального террора, который был и более массовым, и более эффективным, чем непосредственный, физический террор, применявшийся в относительно умеренных масштабах35. И Белый, с его прогностической одарённостью и с его чувствительностью к скрытым формам насилия, это почувствовал. Он почувствовал и то, что будущий большой террор станет не простым продолжением настоящего малого, но бессмысленным безумием. И он так это и изобразил: сорвавшийся в пытку Мандро уже не преследует своей исходной цели - заполучить открытие, - он просто мучает профессора, доводя жертву до такого состояния, когда она уже не может ни “сотрудничать”, ни “не сотрудничать” с палачом.

Мотивный комплекс, экспонированный в эпизоде пытки в “Москве под ударом”, переходит в роман “Маски”, где он разыгрывается заново. Оказавшийся в сумасшедшем доме профессор, забывает всё, забывает и себя (“черный квадрат, а не память“). Его попытки восстановить внутреннюю идентичность собственной личности полностью концентрируются вокруг попыток вспомнить пережитые им страдания. Рассказ Серафимы о невинно обвинённом в шпионаже и подвергнутом мучениям Иване Кампауэре (475), рассказы об ужасах войны, снова оживляющие воспоминания о том, другом Иване (504-505), сон, в котором на профессора “из дыр вылезал очень тощий, кровавый, седой мексиканец”(570), наконец, видение, посещающее профессора, возвратившегося на место собственных пыток, - таковы этапы возвращения профессора из мира безумия в мир разума. И возвратившись в мир разума, профессор начинает действовать так, как он действовал во время самих мучений. Он решает победить насилие словом, зло - добром, и он исполняет это решение: поймав “негодяя” Мандро, он ведёт его мириться с Лизашей, и Лизаша плачет, и Мандро нежно целует её, а профессор даже “воюет” с братом, защищая своего врага (см. 720-736). Однако последствия толстовской стратегии поведения героя оказываются разочаровывающими: испытавший кратковременный пароксизм нежности негодяй остаётся негодяем и попросту ускользает. Профессор терпит поражение - правыми оказываются те, кто убеждал профессора быть жестким: брат Никанор и стоящий за его спиной Терентий Титович Тителев - основной в “Масках” исполнитель роли главного марксистского резонёра.

Вывод, который следует из описанной конструкции, создаваемой явным повествованием “Масок”, кажется однозначным: с негодяями и шпионами надо быть жестким, их надо ловить и наказывать. Однозначность этого вывода опровергает, однако, совершенно иная конструкция, создаваемая неявным повествованием “Масок” вокруг фигуры “партийца“ Тителева.

Тителев описан Белым - в полном соответствии с известным стандартом “положительного героя” эпохи - как несгибаемый большевик с сильной примесью опытного чекиста. Тителев всезнающ и всеведущ, он знает о Мандро всё, даже то, чего Мандро не знает о себе (“грабитель, германский шпиончик, не знал, что работает на Вашингтон; он - надутая кукла “- 405), Тителев наделён “жесткой, очень жесткой бородой”, “глазами, стреляющими из прищура” (370), он вообще очень жесток: обещает, взяв власть, “оторвать руки” шпионам (406), он поучает, что “правда из силы растёт” (574), он кричит: “- Сила - сила!“ (576), и в ответ на упрёк Серафимы в жестокосердии не оправдывается, а объясняет просто: “Пар-ти-ец я!” (741).

В споре против “абстрактного гуманиста” профессора Тителев выигрывает: правота, свидетельствует автор (опять-таки повинуясь известному официальному литературно-идеологическому стандарту), на стороне вооружённого томами марксистских книг сторонника пролетарского гуманизма. Если особенно не присматриваться, больше ничего и прибавить нельзя.

Однако если всё же присмотреться, нельзя не увидеть в идеальной фигуре Тителева известного рода “трещины”. Как это ни странно, Тителев в очень многих отношениях уподоблен Мандро. Как и Мандро Тителев жаждет заполучить открытие профессора - конечно, в интересах “рабочего класса” (578), а не мирового капитала. Подобно Мандро, подбиравшемуся к профессору через его домашних, Тителев ведёт себя как шпион - он вербует брата профессора Никанора (а Никанор смотрит на него “будто полинезиец трепещущий на фетиша” - 576, - ср. тему “Полинезии в Москве” в “Москве под ударом”). Подобно Мандро Тителев имеет двойников - точнее говоря, входит в определённую систему двойников. Двойником Тителева является его сотрудник и помощник Мардарий, ласкательно именуемый также “Мардаша” (683) - тоже верный партиец, но с очень компрометирующим именем, напоминающем о Мандро, морде и т.п. Для Мардария “Титыч” был тем, чем для “Титыча” был Химияклич: ось, стержень, “садящий своей бронированной ясностью”(683). Но и Химияклич - не конец в цепи двойников, “серединой” которой является Терентий Титович Тителев, сам себя справедливо называющий “подставным лицом” (572). За Химиякличем на той же оси двойников (ср. также определение Мандро в тексте - “верч осей” - 698) располагается некий “старик“, пребывающий в Лозанне (578-654). Этот “старик“, конечно, Ленин (“Старик” - партийная кличка Ленина), но он также символизирует Историю (“сереброволосый, под бременем болей заохавший”), упрекающую Тителева в интеллигентской сентиментальности (578) и даже “предательстве” (564) за его неспособность добыть от профессора секрет открытия. Требуя у профессора “от имени партии, класса, для будущего“ передать открытие партии “старика”, Тителев преображается: из его пальцев капает кровь от раздавленного стаканчика, его лицо приобретает черты лица бразильского императора Педро (не ацтекского жреца, но ведь и не Льва Толстого), он “свистит по воздуху твёрдым стальным кулаком”, он заявляет профессору: “Мы вас - судим!”, он заклеймляет профессора “Ну и буржуище!” и т.д. (664-666). Спор Тителева, стремящегося вооружить свою партию сверх-оружием, и Коробкина, отстаивающего идеал движимого любовью ненасильственного мира, уподоблен схватке “осы” с “пауком”/”тарантулом” (667-668). Оба персонажа названы автором “насекомыми” и “сумасшедшими”, и оба скомпрометированы ассоциациями с Мандро: Коробкин - с помощью ярлыка “паук”/”тарантул” - постоянного атрибута Мандро, Тителев - с помощью ярлыка “оса, всадившая жало и готовящаяся к смерти“ (ср. аналогичное уподобление Мандро в финале “Москвы под ударом” - 356). Тем самым вся сцена спора Тителева и Мандро разыграна как повторение сцены пытки из “Москвы под ударом”. При этом, хотя на этот раз относительность и взаимопереход ролей палача и жертвы особенно резко подчёркнуты, “партиец” Тителев скомпрометирован в несравненно большей мере, чем Коробкин. Двойник Тителева “старик” ассоциирован с жестоким старцем - ацтекским жрецом, и эта ассоциация, имеющая двойной адрес (персональный - Ленина, и исторический - овладевшие Россией в ходе революции силы Зла) оказывается решающей и замыкает круг. Месоамерикой в Москве 1914 и 1916 гг., годов “действия” “Москвы под ударом” и “Масок”, Месоамерикой, где людей пытают по ночам по мановению жезла жестокого жреца, - тайно объявляется советская Москва второй половины 20-х гг., управляемая человеком со стальным кулаком, ранее известным под именем Терентия Титовича Тителева.


* *

*


Чтобы завершить предпринятое нами вслед за Белым виртуальное путешествие в Месоамерику в Москве, представляется целесообразным задать следующий вопрос: в какой мере все те многочисленные намёки, о которых шла речь, были сознательно заложены в текст? Я думаю, что наиболее точным образом на этот вопрос можно ответить так.

Никакого сознательного намерения намекать, предшествующего созданию текста у Белого не было. Вместе с тем сам текст создавался в согласии с принципом “шёл в комнату - попал в другую“. Белый не хотел намекать и во многих случаях очень боялся намекать, но он не мог и не намекать. Не мог, потому что текст у Белого никогда полностью не был подчинён авторской воле, но развёртывался как порождающий сам себя лабиринт смыслов, состоящий из бесконечного и самовозрастающего числа “комнат”. В некоторые из этих “комнат” автор и сам боялся заглянуть, но он не мог помешать их возникновению. Белый был слабым автором, не владеющим своим текстом, и слабым человеком, не владеющим своей жизнью. Его протест против победившего Зла тоже был слабым: он оказался неспособным занять позицию открытого осуждения зла, и его толстовство, как и толстовство его Коробкина, было искажено моральным релятивизмом, настоянным на символической диалектике взаимопревращения палача в жертву и жертвы в палача. В результате, в отличие от подлинных толстовцев, Белый оказался в глубоко ложном положении человека, днём прославляющего Зло, а по ночам погружающегося в мир “намеков”. Поражённый страхом, Белый всё же имел смелость непосредственно передавать в своих текстах то, что он думает. Эта его последняя смелость тоже была искажена страхом и ложью, но, в конечном итоге, именно она продиктовала ему его последний роман - возможно, самое правдивое сочинение из всех, им написанных, - правдивое и в неискренности заключённой в нём правды, и в искренности заключённой в нём лжи36.

Последний роман Андрея Белого был создан им в эпоху, которую сам Белый определил как “пору прочтений”37. Все слова уже были сказаны - оставалось лишь вспоминать и комментировать. И Белый комментировал - писал всё новые и новые мемуары. Но главное в мемуарах Белый рассказать не мог. И тогда он написал роман - роман о муках, которые он принял при жизни - от отца, от Брюсова, от Блока, от Штейнера, и роман о муках, которые он претерпел после смерти - в загробном мире советской Москвы38.


ПРИМЕЧАНИЯ


1 Так здесь и далее в тексте статьи указаны страницы по изд.: Белый А. Москва: Москва под ударом. Московский чудак. Маски. М., 1989.

2 Cм. о важнейших из этих изменений: Elsworth J. D. Andrey Bely: A Critical Study of Novels. Cambridge; London; New York, 1983. P. 199-200.

3 Cм: Эйхенбаум Б. “Москва” Андрея Белого (М., 1926) // Эйхенбаум Б. О литературе: Работы разных лет. М., 1987. С. 426.

4 Нусинов М. “Маски” в маске: Об Андрее Белом // Литературная газета. 1933. 29 апр.

5 Cр. в “Ветре с Кавказа” укоры в адрес Троцкого за то, что тот усмотрел в писаниях Белого меньшевизм, а также пространный полемический пассаж, осуждающий ложно-марксистское толкование Блока Машбиц-Веровым (“марксин” и т.п.) на основании имплицитного предложения, что истинно-марксистское толкование даёт сам Белый (Белый А. Ветер с Кавказа: Впечатления. М.: Федерация, 1928. С. 183-189). Ср. также утверждение Белого, будто его уложили “в могилу” Троцкий и троцкисты: Белый А. Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития // Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 483.

6. Там же. С. 482.

7. См.: Белый А. Речь на I Пленуме Оргкомитета Союза советских писателей // Андрей Белый: Проблемы творчества: Статьи. Воспоминания. Публикации. М., 1988. С. 679-681. Вопрос о том, как Белый воспринимал, переживал и понимал то, что ныне историки именуют политическими репрессиями конца 20 - начала 30-х гг., нуждается в специальном изучении. Судя по воспоминаниям П. Н. Зайцева, на “круг” Белого массированные удары обрушились в начале 1930 г., и уже тогда Белый считал, что “надо держаться, как держатся солдаты в окопах”, и “предугадывал многое из того, что развернулось в последующие годы” (Зайцев П. Н. Воспоминания об Андрее Белом // Лит. обозрение. 1995. № 4/5. С.98). Таким образом, не может быть никакого сомнения в том, что усилия Белого культивировать в себе советского писателя были просто ложью, продиктованной страхом. Вместе с тем сам факт, что Белый позволил себе занимать публичную позицию, резко противоречащую его личной, свидетельствует о его глубокой интеграции в советскую культуру.

8 О характере и мотивах сталинской “линии” по отношению к западным державам см., напр.: Верт Н. История советского государства: 1900-1991. М., 1995. С. 209 и след.

9 См. об этом: Rittersporn G. T. The omnipresent conspirasy: On Soviet imagary of politics and social relations in the 30 s. // Getty J. A., Manning R. T., eds. Stalinist terror: New perspectives. Cambridge: Cambridge Univ. press, 1995. P. 100-101.

10 Впрочем, Сталин уже в 1929 г. на XVI съезде ВКП(б) бросил пробный шар, заявив, что оппозиционеры объективно играют роль осведомителей империалистического врага (см.: Верт Н. Указ. сoч. С. 224-225).

11 В ”Масках” Мандро обвиняется в том, что он “проходил” “историю древних культур, Вавилона, Египта, Ассири, Персии” и “наносил визит этим - Наполеону, Маркизу де Саду, Филиппу Красивому” (690). Замечу, что Мандро-садист изображён Белым в духе Достоевского, а не в духе де Сада: после изнасилования дочери ему является некогда изнасилованный и зарезанный им мальчик (304), совесть мучает его постоянно.

12 Белый А. Почему я стал символистом... С. 486.

13 Не исключено, что именование Мандро ”тарантулом” намекает, в частности, и на “брюсовское” издательство “Скорпион”.

14 Бальмонт К. Д. Змеиные цветы. М: Скорпион, 1910. С. 3.

15 См.: Северные цветы ассирийские: Альманах IV книгоиздательства “Скорпион”. М., 1905. С. 32-33.

16 См.: Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 1. С. 72-73.

17 См.: Северные цветы ассирийские. С. 35-36.

18 См., напр.: Минц З. Г. Граф Генрих фон Оттергейм и “Московский ренессанс”: Символист Андрей Белый в “Огненном ангеле” В. Брюсова // Андрей Белый: Проблемы творчества. С. 218-219.

19 См.: Северные цветы ассирийские. С. 144-145, 225-227 и др.

20 Согласно теософской доктрине, историческим цивилизациям предшествовали предысторические, затопленные океаном цивилизации лемуров и атлантов (ср. в “Магистрали” Брюсова: “Были лемуры, атланты и прочие... / Были Египты и Рим...” - Брюсов В. Указ. соч. Т. 2. С. 161).

21 См.: Северные цветы ассирийские. С. 195.

22 Брюсов В. Указ. соч. Т. 2. С. 98-99.

23 См. об этом: Гречишкин С. С., Лавров А. В. Переписка <Брюсова> с Андреем Белым: 1902-1912: Вступ. ст. // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 336.

24 См.: Брюсов В. Земная ось: Рассказы и драматические сцены (1901-1906 г.). М.: Скорпион, 1907. С. 98 и след.

25 Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1960. Т. 3. С. 14.

26 Бальмонт К. Д. Стихотворения. Л., 1969. С. 361-362.

27 Бальмонт К. Д. Змеиные цветы. С. 63.

28 Помимо книг Бальмонта, у Белого были и другие источники сведений о мифологии и символике древней Месоамерики, в том числе и источники иконографические. Установить их, по чисто техническим причинам, я не смог, и поэтому мне пришлось воспользоваться современными работами на соответствующую тему, главные из которых: Benson E., Griffin G., eds. Maga Iconography. Princeton; New York: Princeton Univ-press, 1988; Miller M., Taube K. The Gods and Symbols of Ancient Mexico and Maya. London, 1953.

29 См.: Блок А. Указ. соч. Т. 2. С. 211, 284; Т. 3. С. 36, 168. Число примеров можно очень легко умножить.

30 См.: Блок А. Указ. соч. Т. 2. С. 185-186.

31 См.: Блок А. Указ. соч. Т. 3. С. 15-18.

32 См.: Белый А. Обломки миров // Весы. 1908. № 5. С. 66.

33 Кожевникова Н. А. Язык Андрея Белого. М., 1992. С. 246.

34 См.: Белый А. Почему я стал символистом... С. 481. Разумеется, никакие оправдания не могли возыметь действия на тех, кто знал о “предательстве” Белого по отношению к Учителю - ср. в связи с этим письмо М. Н. Жемчужниковой Д. Е. Максимову, написанное в 1981 г., но передающее дух 20-х гг. - дух антропософской ортодоксальности, пронесённый автором письма сквозь годы (см.: Лит. обозрение. 1995. № 4/5. С. 75-76).

35 Следует помнить, впрочем, что всё происходившее в 20-х гг. совершалось в густой тени безудержного террора эпохи “военного коммунизма”.

36 О лжи как специфическом механизме, участвующем в порождении как литературных текстов, так и текстов поведения Белого см.: Паперный В. Из наблюдений над поэтикой Андрея Белого: лицемерие как текстопорождающий механизм // Славяноведение. 1992. № 6. С. 39-44.

37 Ср.: “Пора написаний прошла; наступает пора прочтений уже в сердце написанного”(Белый А. Почему я стал символистом... С. 493).

38 Свой выезд из России в 1921 г. Белый мифопоэтически истолковывал как смерть (ср. его оценку устроенных ему Вольфилой проводов как “похорон” - Там же. С. 483). Соответственно пребывание за границей получило статус путешествия по загробному миру (ср. название книги Белого о Берлине “Одна из обителей царства теней”). Дальнейшее толковалось Белым двояко: на уровне явных, “дневных” деклараций - как Воскресение, а на уровне неявных, “ночных” намёков - как продолжение странствий по Аду.