Неруда и москва

Вид материалаДокументы

Содержание


Неруда и илья эренбург
Неруда и кирсанов
Неруда и лев осповат
Неруда и петербург
О Симонове
О маяковском
Вино и война
Я снова в гостях у Эренбурга
О Симонове
Pablo neruda
О маргарите алигер
Пер. Э.Брагинской
Овадии Савиче
Пер. Л. Осповата
Пер. Л. Осповата
Пер. П.Грушко
О московском ресторане «АРАГВИ»
Пер. Л. Осповата
Пер. П.Грушко
Пер. Л.Осповата
...
Полное содержание
Подобный материал:

НЕРУДА И МОСКВА



Из главы Война и вино (Тетрадь 10)


Me detuvo en Moscú, en el camino de regreso. Esta ciudad es para mi, no solo la magnifica capital del socialismo, la sede de tantos sueños realizados, sino la residencia de algunos de mis amigos mas queridos. Moscú es para mi una fiesta. Apenas llego salgo solo por las calles contento de respirar, silbando cuecas…


По пути на родину я снова побывал в Москве. Для меня Москва не только прекрасная столица победившего социализма, город, где воплотились в жизнь многие мечты человека. Здесь, в Москве, живут мои близкие друзья. Москва для меня праздник. Не успев приехать, я тотчас выскакиваю на улицу, иду, насвистывая куэку, и дышу полной грудью…


НЕРУДА И ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ


Из главки «А страдают пусть критики»


“Pablo es uno de los pocos hombres felices que he conocido”, dice Ilya Ehrenburg en uno de sus escritos. Ese Pablo soy yo y Ehrenburg no se equivoca.


«Пабло – один из немногих счастливых людей, которых мне довелось знать» - говорит Эренбург в одной из своих книг. Пабло – это я. И Эренбург не ошибся.


Ahora estoy en Moscu, en la casa de Ilya Ehrenburg. Este gran guerrillero de literatura, tan peligroso enemigo para el nazismo como una division de cuarenta mil hombres, era tambien un epicuresita refinado. Nunca supe si sabia mas de Standhal o de foie gras. Paladeaba los versos de Jorge Manrique con tanto deleite como degustaba un Pommery-Greno.


И вот я в Москве, в доме у Ильи Эренбурга. Этот великий воитель от литературы, не менее грозный для немецких нацистов, чем многотысячная дивизия, был еще и утонченным эпикурейцем. Я так и не сумел понять, в чем Эренбург разбирался лучше – в Стендале или в foie grass. Он с одинаковым наслаждением смаковал стихи Хорхе Манрике и бокал «Поммери-Грено».


Глава «В Советском Союзе» Тетрадь 9


Erhenburg tiene ya muchos anos de edad y sigue siendo un gran agitador de lo mas verdadero y viviente de la cultura sovietica. Muсhas veces visite a mi ya buen amigo en su departamento de la calle Gorki, constelado por los cuadros y litografias de Picasso, o en su “dacha’ cerca de Moscu. Erhenburg siente pasion por las plantas y esta casi siempre en su jardin extrayendo malezas y conclusiones de cuanto crece a su alrededor.


Эренбургу уже много лет, но он по-прежнему пылкий ревнитель всего самого подлинного и перспективного в советской культуре.

Я много раз бывал в гостях у моего доброго друга на улице Горького, в его квартире, где целое созвездие картин и литографий Пикассо. Бывал и на его даче под Москвой. Эренбург любовно относится к растениям и почти все время проводит в саду, извлекая всяческие сорняки, а заодно и выводы из всего, что произрастает вокруг…

НЕРУДА И КИРСАНОВ



Mas tarde tuve gran amistad con el poeta Kirsanov, que tradujo admirablemente al ruso mi poesia. Kirsanov es, como todos los sovieticos, un ardiente patriota. Su poesia tiene fulminantes destellos y una sonoridad que le otorga la bella lengua rusa lanzada al aire por su pluma en explosiones y cascadas.


Позднее, я очень подружился с поэтом Кирсановым, который замечательно перевел мои стихи. Кирсанов, как и все советский люди, пылкий патриот. Великолепный русский язык наделил искрометным блеском и ясной звучностью поэзию Кирсанова. Слова из под его пера взмывают ввысь каскадами и яркими вспышками.

НЕРУДА И ЛЕВ ОСПОВАТ


Entre los libros sobre mi poesia, fuera de los escritos por jovenes fervorosos, debo nombrar en el mejor sitio el del sovietico Leon Ospovat. Este joven llego a dominar la lengua Espanola y vio mi poesia con algo mas que examen de sentido y sonido: le dio una perspectiva venidera aplicandole la luz boreal de su mundo.


Среди книг о моей поэзии – оставим в стороне то, что написано чрезмерно пылкой молодежью – я отведу одно из лучших мест работе советского автора Льва Осповата. Этот молодой человек, овладевший испанским языком, сумел сказать не только о содержании и звуковом строе моей поэзии, он наделил ее перспективой грядущего и высветил северным сиянием своего мира.


НЕРУДА И ПЕТЕРБУРГ


НЕРУДА И ПУШКИН


Из Главы В Советском Союзе (Тетрадь 9)

О Петербурге


En 1949, recien salido del destierro, fui invitado por primera vez a la Union Sovietica, con motivo de las conmemoraciones del centenario de Pushkin. Llegue junto con el crepusculo a mi cita con la perla fria del Baltico, la antigua, nueva, noble y heroica Leningrado. La ciudad de Pedro el Grande y de Lenin el Grande tiene “angel”, como Paris. Un angel gris: avenidas color de acero, palacios de piedra plomiza y mar de acero verde. Los museos mas maravillosos del mundo, los tesores de los zares, sus cuadros, sus uniformes, sus joyas deslumbrantes , sus vestidos de ceremonia, sus armas, sus vajillas, todo estaba ante mi vista…


Acudi a una cita con un poeta muerto hace cien anops, Alejandro Pushkin, autor de tantas imperecederas leyendas y novellas. Aquel principe de poetas populares ocupa el corazon de la grande Union Sovietica…


В 1949 году, вскоре после того, как я обрел свободу, меня пригласили в Советский Союз на празднование 150-летия со дня рождения Пушкина. Вместе с закатным заревом пришел я на первое свидание с холодной жемчужиной Балтики, с древним, благородным и героическим Ленинградом. У города Петра Великого, у города великого Ленина есть своя неповторимая душа, свой «ангел», как у Парижа. Серебристо-серый ангел …Он в отсвечивающих сталью проспектах, в дворцах, сложенных из свинцово-серого камня, в стальной прозелени моря. Самые прекрасные в мире музеи, сокровища русских царей, их картины, одежды, ослепительные украшения, парадные мундиры, оружие, посуда – все предстало перед моими глазами…


Я пришел на свидание к поэту, который умер сто с лишним лет назад. К Александру Пушкину – автору бессмертных стихов, сказок и повестей. Пушкин – святыня русской поэзии, и ему отдано сердце великой Советской страны…

Там же


Lo primero que me impresiono en la URSS fue su sentimiento de extension, su recogimiento especial, el movimiento de los abedules en las praderas, los inmensos bosques milagrosamente puros, los grandes rios, los caballos ondulando sobre los trigales…


Стр. 268

В Советском Союзе меня сразу охватило чувство простора, безбрежной шири во всем, - трепет берез на лугах, огромные реки, бескрайность нетронутых, непостижимо чистых лесов, и кони, плывущие в волнах спелой пшеницы…

О Москве



Небо - совсем белое, а в четыре часа оно уже черное и постепенно все исчезает в ночной мгле.

Москва – зимний город. Прекрасный зимний город. На бесконечных в своем повторе крышах лежит снег. Блестят вcегда чистые зимние тротуары. Воздух затвердел прозрачным стеклом. Во всем – приглушенный стальной цвет. Кружатся вихрем снежные пушинки, а люди, толпы людей идут по улицам так, словно им нет дела до холода. И мнится: Москва – огромный зимний дворец с удивительными декорациями, призрачными и вдруг ожившими…

…Убеленные снегом деревья заиндевели. Ничто не сравнить с этими хрустальными лепестками в зимних парках Москвы. Под солнцем они становятся прозрачными, вспыхивают белым огнем, но не обронят ни единой капли, что могла бы нарушить их цветущую целостность. И сквозь этот ветвистый ледяной мир, сквозь его снежную весну проступают башни древнего Кремля, уходят ввысь многовековые шпили, сверкают купола Василия Блаженного.


El cielo es blanco. A las cuatro de la tarde ya es negro. Desde esa hora la noche ha cerrado la ciudad.

Moscu es una ciudad de invierno. Es una bella ciudad de invierno. Sobre los techos infinitamente repetidos ha instalado la nieve. Brillan los pavimentos invariablemente limpios . El aire es un crystal duro y transparente. Un color suave de acero, las plumillas de la nieve que se arremolinan, el ir y venir de miles transeuntes como si no sintieran el frio, todo nos lleva a sonar que Moscu es un gran palacio de invierno con extraordinaras decoraciones fantasmales y vivientes…


Los arboles de los parques,blancos de nieve, se han escarchado. Nada puede compararse a estos petalos cristalizados de los parques en el invierno de Moscu. El sol los pone traslucidos, les arranca llamas blancas sin que se derrita una gota de su floral estructura. Es un universo arborescente que deja entrever, a traves de su primavera de nieve, las antiguas torres del Kremlin, las esbeltas flechas milenarias, las cupulas doradas de San Basilio…


О Симонове


Vivo unos dias en casa del novelista Simonov, y nos banamos en las aguas tibias del Mar Negro. Simonov me muestra en su huerta sus bellos arboles. Los reconozco y a cada nombre que me dice le respondo como campesino patriotico:
  • - De este hay en Chile. De este otro tambien hay en Chile. Y tambien de aquel otro.
  • Simonov me mira con cierta sonrisa zumbona. Yo le digo:

- Que triste es para mi que tu tal vez nunca veas el parron de mi casa en Santiago, ni los alamos dorados por el otono chileno; no hay oro como ese. Si vieras los cerezos en flor en primavera y conocieras el aroma del boldo de Chile. Si vieras en el camino de Melipilla como los campesinos ponen dorados mazorcas de maiz sobre los techos. Si metieras los pies en las aguas puras y frias de Isla Negra. Pero, mi querido Simonov, los paises levantan barreras, juegan al enemigo, se disparan en guerras firas y los hombres nos quedamos aislados. Nos acercamos al cielo en veloces cohetes y no acercamos nuestras manos en la fraternidad humana.
  • Tal vez cambiaran las cosas – me dice Simonov sonriendo, y lanza una piedra blanca hacia los dioses sumergidos del Mar Negro…



Вот уже несколько дней я живу в доме писателя Симонова, с ним мы купаемся в теплых водах Черного моря. Симонов показывает мне прекрасные деревья в своем саду. Мне знакомы почти все, и стоит Симонову сказать, как называется дерево, я с чисто крестьянской гордостью замечаю:

- Такие у нас в Чили есть. И эти. И вон то – тоже.

Симонов смотрит на меня, лукаво усмехаясь. А я ему говорю:
  • Мне жаль, что ты, быть может, никогда не увидишь дикий виноград у моего дома в Сантьяго, не увидишь тополей, позолоченных чилийской осенью, - такого золота нет нигде в мире! Знал бы ты, как цветут у нас вишни и как душист чилийский больдо! Видел бы ты по дороге в Мелипилью, как крестьяне раскладывают на крышах домов золотые початки маиса. Если бы ты хоть раз ступил в холодную и чистую воду у песчаного берега в Исла-Негра. Но выходит, дорогой Симонов, что пока страны воздвигают преграды, пока ставят на вражду и стреляют друг в друга в этой «холодной войне» мы, люди – разделены. Мы приближаемся к небу на мощных ракетах, но все еще не можем приблизиться друг к другу, чтобы обменяться братским рукопожатием здесь, на земле.

- А вдруг все изменится? – говорит сквозь улыбку Симонов и бросает белый камешек богам в глубины Черного моря.


Цикл «Раздумья в Исла-Негра»

Неруда на протяжении нескольких лет вел колонку в чилийском еженедельнике «Эрсилья», которая называлась «Раздумья в Исла-Негра»


(из эссе - Два портрета – одно лицо!

О МАЯКОВСКОМ



Волею случая у меня в доме на одной стене оказались рядом фотографии двух юношей… Речь идет о портрете семнадцатилетнего Рембо, сделанном в Париже и о фотографии Маяковского, относящейся к 1910 году, когда молодой поэт еще обретался в Строгановском училище.

Есть в лицах обоих юношей та особая общность, которая говорит о том, что уже в молодые годы они вступили в единоборство с жизнью. Сурово и надменно сдвинуты брови…Поистине – два мятежных ангела.

Должно быть, их роднит еще и тайная печать, которой означены все истинные первооткрыватели. И оба они действительно были первооткрывателями. Рембо, перестроив всю поэтику, сумел найти путь к выражению самой истовой красоты. Маяковский, суверенный творец стиха, создал нерушимый союз между Революцией и Нежностью.

…говоря сегодня о Маяковском, я должен вспомнить, что на этих днях ему бы исполнилось семьдесят пять лет. Выходит, что мы могли бы встретиться с ним, разговориться и даже стать друзьями!

Все эти мысли вызывают у меня странные чувства…Советский поэт окружен такой легендарной славой, что мне даже трудно представить его в дверях московского ресторана «Арагви». Мне трудно вообразить, как он, высоченный, читает с подмостков свои стихи, выстроенные лесенкой. Точно военные полки, идут они на штурм новых позиций в раскатистом ритме набегающих волн, перевитых порохом и страстью… В его поэзии есть стремительность межпланетных ракет.

Семьдесят пять лет исполнилось бы на днях Владимиру Маяковскому. Как печально, что его нет с нами! Только ему одному я бы поручил прославить в стихах первых людей, ступивших на Луну.


Из эссе «Пособие по осени»


В осени есть то желанное золотистое раздолье, в котором хорошо живется моим мечтам и с которым сроднились мои странствия…

Я тосковал по великим дням осени и неотступно гонялся за ними всю свою жизнь. В моей памяти всегда жива монументальная сибирская осень с полыхающими березами – желтое сиянье растекается вокруг посеребренных стволов, и привыкшие к простору ветры, гуляют то тут то там, над лугами-планетами…


Из речи на Втором съезде советских писателей


…Народы Южной Америки обладают особенной восприимчивостью к поэтическому языку. Часто бывает так, что у себя на родине я читаю тысячам рабочих своих стихи. Помню, как однажды я должен был выступить с трибуны на юге Чили, в шахтерском поселке угольного бассейна Лоты и Коронеля. То было время предвыборной кампании…Десять тысяч рабочих все утро слушали речи. Наступили полдень знойного лета. Пот бежал по лицам. Не было ни одного дерева, под которым человек мог бы укрыться от свирепого солнца. Они слушали с нахлобученными на лоб шляпами, с серьезными лицам, и подобно углю глазами. Я поднялся на трибуну перед огромной толпой, и, когда я уже стоял наверху, человек, который вел собрание, сказал: «Товарищ Пабло прочтет свою поэму о Сталинграде» Тогда с высоты я увидел то, чего я не мог забыть и никогда не забуду: словно волна шляп прокатилась по толпе. Услышав слова «поэма» и « Сталинград», все обнажили головы, и я впервые увидел, как были сняты десять тысяч; в этом заброшенном уголке земли, под палящими лучами солнца эти простые люди с открытыми лицами приветствовали поэзию, приветствовали героизм Советского Союза…


( Есть и письмо к Эренбургу периода Войны )

В большом эссе Кое-что о моей поэзии и жизни

Об Эренбурге, об их разговорах, об ужине в его доме, где был и Савич и Симонов и Хикмет, но это не для выставки.


Эренбурга я знаю много лет. Это человек, который всегда вызывает интерес. Он мастер полемики международного класса. Своим разящим и всегда неожиданным стилем он мне немного напоминает Свифта. В Москве я бывал в его доме почти каждый день…

Эренбург – замечательный рассказчик в классическом понимании этого слова, каких теперь на свете становится все меньше…


Тексты из книги Пабло Неруды "О ПОЭЗИИ И ЖИЗНИ", М. Художественная литература, 1974


Из Мемуаров «Признаюсь я жил»


Тетрадь 9

В Советском Союзе


В 1949 году, вскоре, после того как я оказался в изгнании, меня пригласили в Советский Союз на празднование 150-летия со дня рождения Пушкина. Вместе с закатным заревом пришел я на первое свидание с холодной жемчужиной Балтики, с древним, новым, благородным и героическим Ленинградом. У города Петра Великого, у города великого Ленина есть своя неповторимая душа, свой ангел, как у Парижа. Серебристо-серый ангел города…Он в отсвечивающих сталью проспектах, в дворцах, сложенных из свинцово-серого камня, в стальной прозелени моря. Самые прекрасные в мире музеи, сокровища царей, их картины, одежды, ослепительные украшения, парадные мундиры, оружие, посуда – все предстало перед моими глазами…

Я пришел на свидание к поэту. Который умер сто с лишним лет назад. К Александру Пушкину – автору бессмертных стихов, сказок и повестей. Пушкин – святыня русской поэзии, и ему навсегда отдано сердце великой Советской страны…

В Советском Союзе с самого начало меня охватило ощущение простора, безбрежной шири во всем – плавный бег берез по лугам, бескрайность нетронутых непостижимо чистых лесов, огромные реки и кони, плывущие среди полей спелой пшеницы.


( об Эренбурге)


…Моему доброму другу Эренбургу уже много лет, но он по-прежнему пылкий ревнитель всего самого подлинного и самого жизненного в советской культуре. Я не раз бывал у Эренбурга в гостях на улице Горького в его квартире, где на стенах – созвездия картин и литографий Пикассо. Бывал и на его даче под Москвой. Эренбург с увлечением работает в саду, там он проводит много часов, извлекая сорняки, а заодно и выводы из всего, что разрастается вокруг.

Об Эренбурге из мемуаров


Я снова в гостях у Ильи Эренбурга. Этот отважный воин литературного фронта, не менее грозный для немецких нацистов, чем армейская дивизия, был одним из самых утонченных эпикурейцев. Я так и не сумел понять, в чем Эренбург разбирался лучше - в Стендале или в foie grass. Он с одинаковым наслаждением смаковал стихи Хорхе Манрике и бокал «Помери-Грено».


Из главки КОРНИ

Эренбург, который читал и переводил мои стихи, часто упрекал меня: опять корень, слишком много корней в твоих стихах. Зачем столько?

Это верно. Южная земля Чили пустила корни в мою поэзию, и они остались там навсегда


(О Семене Кирсанове, там же)


Позднее я подружился с поэтом Кирсановым – прекрасным переводчиком моих стихов на русский язык. Искрометным блеском, особой звучностью наделил поэзию Кирсанова великолепный русский язык: слова взмывают ввысь, превращаясь в сверкающие каскады, в яркие вспышки разноцветных огней


(Там же) О Москве


Небо совсем белое, а к четырем часам оно темнеет; и потом все исчезает в ночной мгле. Москва – зимний город. Прекрасный зимний город. На бесконечных крышах лежит снег. Блестят чистые зимние тротуары. Воздух затвердел прозрачным стеклом. Во всем – приглушенный стальной цвет. Кружатся вихрем снежные пушинки, а люди, толпы людей идут по улицам так, словно им нет дела до холода. И мнится: Москва – огромный зимний дворец с удивительными призрачными ожившими декорациями.

…Убеленные снегом деревья заиндевели. Ничто не сравнить с этими хрустальными лепестками в зимних парках Москвы. Под солнцем они становятся прозрачными, вспыхивают белым огнем, но не обронят ни единой капли, которая могла бы нарушить их цветущую целостность. И сквозь этот ветвистый ледяной мир, сквозь его снежную весну проступают древние башни Кремля, уходят ввысь многовековые шпили, сверкают купола Василия Блаженного.


Из главки Вино и война

О МОСКВЕ


По пути на родину я снова остановился в Москве. Для меня Москва не только прекрасная столица победившего социализма, не только город, где воплотились в жизнь мечты множества людей. В Москве живут мои любимые друзья. Москва для меня – праздник. Не успев приехать, я сразу отправляюсь гулять по московским улицам, где мне легко дышится…

Я снова в гостях у Эренбурга




О книге Льва Осповата Из главки КРИТИКА И САМОКРИТИКА


Среди книг о моей поэзии – оставим в стороне то, что написано чрезмерно пылкой молодежью, - я выберу лучшее место для работы советского критика Льва Осповата. Этот человек, овладевший испанским языком, сумел рассказать не только о содержании и звуковом строе моей поэзии, он наделил ее перспективой грядущего и высветил северным сиянием своего мира.


О Симонове Из главки Обезьяны в Сухуми


Несколько дней я живу в доме писателя Симонова, с ним мы купаемся в теплых водах Черного моря. Симонов показывает мне свой сад с прекрасными деревьями. Мне знакомы почти все, и стоит Симонову сказать,

как называется дерево, я с чисто крестьянской гордостью замечаю:
  • Точно такие есть у нас в Чили. И эти – тоже. И вон те.

Симонов смотрит на меня, пряча насмешливую улыбку.

А я ему говорю.

Жаль, что ты, быть может, никогда не увидишь дикий виноград в моем саду в Сантьяго, не увидишь тополей, позолоченных чилийской осенью, - такого золота нет нигде в мире! Знал бы ты, как цветут у нас вишни и как душист чилийский больдо! Если бы ты видел по дороге в Мелипилью, как крестьяне раскладывают на крышах домов золотые початки маиса. Если бы хоть раз ступил в холодную чистую воду у берегов Исла-Негра. Но выходит, дорогой Симонов, что пока страны воздвигают преграды, пока враждуют и стреляют друг в друга в этой «холодной войне» мы, люди, - разделены. Мы взмываем ввысь на скоростных ракетах, чтобы приблизить небо, но все еще не можем обменяться братским рукопожатием на земле.
  • А вдруг все изменится? – говорит сквозь улыбку Симонов и бросает белый камешек богам, погруженным в глубины Черного моря.


Из главки Эпоха космонавтов


…Кто мог предугадать, что первым человеком, постучавшим в дверь моей каюты, чтобы поздравить меня с приездом на родину, будет советский писатель Симонов, которого я оставил на черноморском пляже?!


PABLO NERUDA


Caminando de nuevo,

Despuntando el invierno y la aspereza

del campo, espinas, zarzas, cordilleras,

en mi patria espinosa,

recuerdo a Alberto y su cara de cóndor,

el escultor de manos de metal

que hizo de las substancias despreciadas,

esparto, hierro, rotos, palos muertos,

un poderoso Reino.


Allí en Moscú, bajo la nieve,

Yace el duro esqueleto toledano

De mi buen compañero. Compañero!


Qué perdí, qué perdimos

cuando Nazím cayó como una torre,

como una torre azul que se desploma?


Si me parece a veces

Que el sol se fue con él porque era el día,

Era Nazim un gran día dorado,

Y cumplió su deber de amanecer

a pesar de cadenas y castigos:

Adiós, resplandeciente compañero!


Savich suavísimo entre San Basilio

Y las viviendas del Aeroport,

O en el barrio de Arbar, aún misterioso,

Trasvasijando mi chileno vino

al cuero de tambor de su lenguaje.

Savich, contigo se perdió la abeja

de oro,

que fundó allí la miel de mi colmena!

Mi suave amigo, camarada puro!


Ahora, mientras voy

pisando una vez más mi propia arena

Ilya Grigorovich, el arrugado,

el hirsuto Ehrenburg, ha vuelto a verme

para burlarse un poco de mi vida

y dándome la luz a su manera,

entre desilusión, severidad,

firmeza, desaliento, valentía,

y además, tanto más, su generosa

dacha, su corazón inexorable

como una vieja espada

en cuya empuñadura cinceló

una rosa de Francia

como un amor sacrílego y secreto.

Ay incómodo amigo,

Ay hermano mayor, voy caminando

Sin tu áspera ternura,

Sin la lección de tu sabiduría!


Una lágrima ahora

por otro más, por otro, campanero

este, de cascabel y campanario,

loco de carcajada,

inventor soberano,

de circo mágico y de poesía,

Kirsanov, Sioma, hermano

cuya muerte recién, hace diez horas

supe, diez horas sin creer,

sin aceptar, tan lejos, aquí, ahora,

esta noticia fría,

esta muerte de uñas heladas

que apretó hasta callar su claro canto.


Él era mi alegría,

mi pan alegre, la felicidad

del vino compartido

y del descubrimiento

que iba marcando con su minutero:

la gracia fabulosa

de mi buen compañero cascabel.


Moscú, ciudad de grandes alas,

Albatros de la estepa. Con el nido del Kremlin corruscante

Y San Basilio y su juguetería,


Alberto, el toledano,

entre árbol y escultor, cara de hueso,

llegó de aquel exilio

procesional de España y de sus guerras,

y aquí otra vez viví con sus quimeras:

su monumento a la Bandera Roja,

aguja heroica, obelisco futuro,

creyó ver en la Plaza de Moscú

clavando hasta la altura de la gloria

el triunfo gigantesco.

Pero el falso realismo

condenó sus estatuas al silencio,

mientras abominables, bigotudas

estatuas plateadas o doradas

se implantaban en plantas y jardines.


Volví a hablar como ayer, como en España

con él, con sus fantasmas toledanos.


Mi grande Alberto, hambriento

de su dura Castilla natalicia,

fabulador, mitólogo, magnético,

inventor de las formas, panadero,

por qué tú te tenías que morir,

tú también con tu cara de martillo

y tu gran corazón de pan silvestre?


Yo llegué cuantas veces

a la amistad

y a los fríos hoteles

siempre desinfectados

hasta que me quedé por muchas veces

en el antiguo “Nacional” mullido

como poltrona suave:

el siglo diecinueva

iluminó con velas sus espejos,

sus mármoles, sus ángeles dorados,

sus techados con ninfas pudorosas

hasta aquel día en que un pequeño barbudo,

empapelado por las nuevas leyes,

dictó desde esta misma habitación

decretos para que sol y luna,

acero, trigo, escuelas,

se vieran nuevas en el mundo.


Las palomas visitaron a Pushkin

y picotearon su melancolía:

la estatua de bronce gris habla con las palomas

con paciencia de bronce:

los pájaros modernos

no le entienden,

es otro ahora el idioma

de los pájaros

y con briznas de Pushkin

vuelan a Maiakovski.

Parece de plomo su estatua,

parece que estuviera

hecha de balas:

no hicieron su ternura

sino su bella arrogancia:

si es un demoledor

de cosas tiernas,

cómo pudo, vivir

entre violetas,

a la luz de la luna,

en el amor?


Dejar la arteria Gorki, disiparme

como un aparecido transparente

en el viejo Moscú de las callejas

que aún se sostienen, isbas

con ventanas de marcos de madera

cortadas por tijeras celestiales,

por manos campesinas,

casas de color rosa y amarillo,

verde inocente, azul de ojos de ángel,

casas angelicales

salidas como brota la legumbre

de las tierras honradas:

viejo Moscú de iglesias minúsculas,

cúpulas con caderas de oro,

humo antiguo que vuela

desde las chimeneas

y las antenas de televisión.


Evtuchenko es un loco,

es un clown,

así dicen con boca cerrada.

Ven Evtuchenko,

vamos a no conversar,

ya lo hemos hablado todo

antes de llegar a este mundo,

y hay en tu poesía

rayos de luna nueva,

pétalos electrónicos,

locomotoras,

lágrimas,

y de cuando en cuanto, hola!

arriba!, abajo!

tus piruetas, tus altas acrobacias.

Y por qué no un payaso?


Los vivos, aún vivientes,

El amor del poeta de bronce,

Una mujer más frágil que un huevo de perdiz,

Delgada como el silbido del canario salvaje,

una llamada Lily Brik es mi amiga,

mi vieja amiga mía. No conocí su hoguera:

y sólo su retrato en las cubiertas

de Maiakovski me advirtieron

que fueron estos ojos apagados

los que encendieron púrpura soviética

en la dimensión descubierta.


Detengámonos, debo dejar un beso

a Akmadulina: éste es el café, está oscuro,

no hay que tropezar con las sillas;

allí, allí en aquel rincón brilla su pelo,

su bella boca está encendida

como un clavel de Granada

y no es de lámparas aquella luz azul

sino los ojos de la irracional,

de la pantera que sale del bosque

mordiendo un ruiseñor,

es ella, que a la vez

rosa del destino, cigarra de la luna,

canta lo incomprensible y lo más claro,

se hace un collar de mágicas espinas

y no está cómoda en ninguna parte

como una sirena recién salida del mar

invitada a nadar en el desierto.


La noche queda fuera del Aragby

como un mujik a quién no dejaron entrar

y ronda fascinando por risas y chaslik.


Que se diga de mí que fui un poeta

de la generación del Restaurant Aragby:

pertenezco al aroma del corderillo asado,

mi poesía a veces es como coles rojas

o como el vino en taza georgiana.


Yo, pecador en todo régimen,

con comedores de regiones remotas,

turcomanos, kirghises, caucásicos pastores,

me determino cantor y carnívoro:

me alborozan los cuerpos y la música,

la alegría profunda del estómago,

la voz de los sonámbulos violines.


Luego, adentro de Stalin,

entraron a vivir Dios y el Demonio,

se instalaron en su alma.

Aquel sagaz, tranquilo georgiano,

conocedor del vino y muchas cosas,

aquel capitán claro de su pueblo

aceptó la mudanza:

llegó Dios con un oscuro espejo

y él retocó su imagen cada día

hasta que aquel cristal se adelgazó

y se llenaron de miedo sus ojos.

Luego llegó el Demonio y una soga

Le dio, látigo y cuerda.

La tierra se llenó con sus castigos,

Cada jardín tenía un ahorcado.


Porque yo, clásico de mi araucanía,

castellano de sílabas, testigo

del Greco y su familla lacerada,

yo, hijo de Apollinaire o de Petrarca,

y también yo, pájaro de San Basilio,

viviendo entre las cúpulas burlescas,

elaborados rábanos, cebollas

del huerto bizantino, apariciones

de los iconos en su geometría,

yo que soy tú me abrazo a las herencias

y a las adquisiciones celestiales;

yo y tú, los que vivimos en el límite

del mundo antiguo y de los nuevos mundos

participamos con melancolía

en la fusión de los vientos contrarios,

en la unidad del tiempo que camina.


La vida es el espacio en movimiento.


О МАРГАРИТЕ АЛИГЕР


Из эссе «Приезд Маргариты Алигер»


Март – самый разгар лета в Чили. Южное небо синее все целиком, как синее знамя, как синий бокал. Ни облачка.

Этому небу не хватало Маргариты Алигер, потому что она сама как маленькое белое облачко. Она так бесшумна, будто закуталась в него и не расстается с ним в пути. Она может сесть на свое облако, как только надумает уйти с какого-нибудь многолюдного сборища, и оно бережно перенесет ее в другое место. Мы отправились с ней в путешествие по земле неуемной красоты – я на коне, а она в белом облаке. Нет лучше этих двух способов передвижения у нас на юге, где так трудны каменистые дороги, а от горных круч тянутся до светлых песков моря неслыханно огромные луга.

Маргарита все видит своим сквозным взглядом, что не знает устали. Она может молчать часами, это правда, но глаза ее всегда смотрят. Я не встречал в жизни человека, который так много и хорошо смотрит, как Маргарита.

Она замечательно смотрит и когда стоит, не шелохнувшись, и когда мы мчимся со скоростью сто километров в час. Это вовсе не мистический или чувственный взгляд поэтов-романтиков былых времен. Это прямой и широкий взгляд, который отыскивает скрытую суть, подоснову, плод среди листвы, труд корней.

Из Собрания сочинений Пабло Неруды , том 4, стр. 62. Оригинальный текст в еженедельнике «Эрсилья».

Пер. Э.Брагинской




Из стихотворения «Колокола России» ( Цикл Баркарола)


Однажды я брел по безмолвной заснеженной шири,

И вот что случилось –

Послушай, родная, про случай туманный:

мороз над пустынною степью

развесил ледышки своих ожерелий,

и шкура планеты блестела,

покрыв обнаженное тело России,

а я, раздвигая скелеты берез, в предвечерье огромном

шагаю, вздыхаю пространство

и слушаю пульс одинокого мира.

Тогда-то и взмыл из безмолвия

Голос земли полуночной,

за голосом голос, вернее –

всемирное многоголосье:

глубокий басовый удар

неумолчный металл непроглядного мрака,

поток этот медленный – голос таинственный неба.

В округлые выси летел

Этот вызов небесного камня

И падал во мглу водопадом серебряной скорби, -

Вот так я в дороге и встретился

с колоколами России,

с глубинным ознобом их звона во тьме поднебесной.


( пер. П.Грушко ) Собрание сочинений. Т. 2 стр. 270-271


Из ЭЛЕГИИ




Об Овадии Савиче


Савич, само изящество,

ты повсюду –

от храма на Красной площади,

до квартиры близ Аэропорта

или в кварталах Арбата,

таинственных и поныне, -

переливал вино моего Чили

в гулкий бурдюк своего языка.

Савич , с тобою погибла пчела

золотая,

приносившая издалека мед в мой улей!

Мой нежный друг, мой верный товарищ!

Пер. Л. Осповата



Стр. 434


Об Илье Эренбурге


Сейчас, покуда бреду,

оставляя следы на прибрежном песке,

Илья Григорьевич, весь в морщинах,

лохматый Эренбург вернулся проведать меня,

подшутить над моими привычками

и, просвещая меня на свой лад,

Подарить свою трезвость и горечь,

Мужество, стойкость, усталость,

А сверх того - сверх всего –

свою гостеприимную дачу,

свое неукротимое сердце,

подобное старой шпаге –

на ее рукоятке вырезана

роза Франции,

знак греховной и тайной любви.

Ах, неуютный мой друг,

старший брат мой, один я шагаю

без твоей терпкой нежности,

без мудрых твоих уроков!

Пер. Л. Осповата




О Семене Кирсанове


***

И вот еще одна слеза скатилась

В честь одного из них, в честь колокольника,

В честь колокольчика и колокольни –

хохочущий безумец, суверенный

изобретатель, маг-циркач и маг

поэзии, Кирсанов, Сема, брат, -

….

Семен Кирсанов был моим весельем,

веселым хлебом,

радостью делить

вино

и доброй радостью открытий,

которые он помечал своей

минутной стрелкой, - радостью безбрежной

был этот добрый колокольчик-друг.

Пер. П.Грушко


Стр. 435

О московском отеле «Националь»



Я столько раз

плыл к дружбе,

причаливал к отелям,

дезинфицированным и холодным, -

покамест многократно не осел

в «Национале», старом, как доброе развалистое кресло.

Здесь прошлый век свечами озарял

свой мрамор, зеркала,

стыдливых нимф и золотых амуров…

пер. П.Грушко

стр. 436


О московском ресторане «АРАГВИ»



Вечер за окнами ресторана «Арагви»,

Словно мужик, которого не впустили,

бродит, завороженный шашлыком и весельем.


Пусть обо мне скажут: он был поэтом «Арагви»:

верен я запаху жареного барашка,

мои стихи порой не уступят красной капусте,

а то и сравнятся с вином в грузинской чаше

Пер. Л. Осповата


Стр. 443


НЕРУДА о себе



Я патриарх моего арауканства,

кастилец по речи, свидетель

Эль Греко и его бедной родни,

я сын Аполлинера или Петрарки

а также и птица Василия Блаженного,

живущая среди цветастых куполов,

лукавых луковицу и редисок

византийского огорода, среди видений

икон и их геометрии…

Пер. П.Грушко


стр. 444


Евтушенко рехнулся,

он просто паяц, -

так цедят сквозь зубы.

Что ж, Евтушенко,

не будем судить и рядить,

мы уже все обсудили

до пришествия в этот мир,

и в стихах у тебя –

сияние новой луны,

электронные лепестки,

локомобили,

слезы,

а время от времени – але-оп!

под купол! И вниз головой!-

твои кульбиты,

твое возвышенное штукартсво…

Чем не паяц?


В нашем мире нужны

и Наполеон, фигляр-баталист

(заблудшийся в русских снегах),

и Пикассо, космический клоун,

отплясывавший на алтаре

чудес,

и Колумб, тот печальный паяц,

осмеянный повсеместно,

который некогда нас открыл.


Лишь поэту хотят это все запретить,

хотят помешать ему кувыркаться,

лишают права на сальто-мортале.

Я встаю на его защиту

против новейших филистеров.

Вперед Евтушенко,

продемонстрируем в цирке

наше уменье и наше унынье,

нашу потеху: играть с огнем

так, чтобы истина просверкала

между мраком и мраком.

Ур-р-ра!..

А теперь выйдем еще раз,

пусть выключат свет, и прожектор

озарит наши лица,

и явится людям

два крылатых шута,

готовых рыдать заодно со всем миром.

Пер. Л.Осповата

Стр. 439-440


***


Погодите, хочу поцеловать на прощанье

Ахмадуллину: мы в кафе, здесь темно,

не споткнуться б о стулья;

там в дальнем углу – сиянье ее волос,

ее прекрасный рот пламенеет

подобно гранадской гвоздике,

а эта лазурь, она льется не сверху –

из ее безрассудных глаз,

глаз пантеры, что вышла из леса,

держа в зубах соловья;

это она, роза судеб,

обернулась лунной цикадой,

поет непонятное проще простого,

из волшебных колючек плетет ожерелье,

и повсюду она неприкаянна,

словно сирена, которую выманили из моря –

плавать в пустыне.

Пер. Л.Осповата




О скульпторе АЛЬБЕРТО



….

Снова шагая по берегу

мимо зимы, мимо шершавого поля,

мимо колючек, кустов ежевики, горных отрогов

моей неласковой родины,

я вспоминаю профиль Альберто, профиль его орлиный,

железные руки скульптора,

который воздвиг из отверженных существований –

старых веревок, рваных цепей, сухих деревяшек – могучее царство.

….

Пер. Л.Осповата


А это Тейтельбойм удружил мне в своей книге НЕРУДА, которую мы переводили с Малыхиной Натальей

И я не удержалась, посылаю, мол вот, удостоилась тоже…а рисунки потерялись, жаль.


A ratos, durante las sesiones del Jurado,el poeta se ponia escribir versos o dibujaba a su acompanante Ella Braguinskaya, con la cual sostenia las mas variadas formas de conversasiones. Le gustaba a morir conversar con las mujeres. Y si estas tenian una pizca o dos de coqueteria,tanto major. De repente descubrio que su vecino, el pintor italiano Renato Guttuso, estaba haciеndo el retrato de la misma mujer. Se quedo melancolico.