Мифы о России и дух нации. М.: Pentagraphic, Ltd, 2002. 329 с
Вид материала | Документы |
СодержаниеВозможен ли мост над исторической пропастью? Чувство незыблемости империи Желанная или постылая? Дух и самооценка российского человека 1914 года Глава VII. [рсфср? — а.г.] |
- Мифы Древней Греции Мифы Древней Индии Мифы древних славян Мифы североамериканских, 33.93kb.
- Мифы Древней Эллады. Ф. Ф. Зелинский. Сказочная повесть Эллады. Р. И. Рубинштейн. Мифы, 80.76kb.
- «Здоровье нации и инновационное развитие России», 1665.23kb.
- Приключения Гекльберри Финна. 14. Джек Лондон Любовь к жизни идр рассказ, 15.5kb.
- Архиепископ Лука Войно-Ясенецкий, 149.17kb.
- Концепция правовой информатизации россии (в ред. Указов Президента РФ от 19. 11. 2003, 219.89kb.
- Постановлением Правительства Российской Федерации от 03. 12. 2001 n 841 Собрание закон, 1322.68kb.
- Нации и национализм / Б. Андерсон, О. Бауэр, М. Хрох и др.; Пер с англ и нем., 86.33kb.
- Ошибки и мифы Российской рекламистики, 234.2kb.
- Петербургского Государственного Университета низкотемпературных и пищевых технологий., 46.77kb.
Возможен ли мост над исторической пропастью?
Историческая Россия, какой она видела себя
Крушение внутреннего мира русского народа в 1917 году, которое стало причиной его разительных метаморфоз в истекшем столетии — возможно, самое тяжкое событие нашей истории, более тяжкое, чем все перемены внешнего порядка. Этой теме (хотя обсуждение российской идентичности и преемственности идет у нас довольно активно) почему-то почти не уделяется места. Авторы, рассуждающие о «России, которую мы не теряли» и о «самовоспроизводящихся кодах российской истории» вольно или невольно, бессознательно или злонамеренно проецируют в прошлое по сути сегодняшнего постсоветского человека, лишь с незначительными поправками на уровень грамотности и осведомленности.
Между тем, дискуссия в обществе хоть и робко, но постоянно возвращается к темам преемственности: правовой, законодательной, культурной, церковно-религиозной и даже имущественной. Все эти виды преемственности системно связаны. Если не стесняться называть вещи своими именами, речь в целом идет о реставрации — не знаю, еще с маленькой буквы или уже с большой. О реставрации хотя бы части из того, что было загублено за годы коммунистической оккупации нашей страны, о регенерации каких-то институтов, способов жизнеустройства и юридических норм, о реституции и т.д. Если в целом (и оптимистически), то о ренессансе. Приставка «ре» очень характерна и возникает не случайно. Нам надо многое возродить и оживить.
Лично для меня бесспорно, что 75 коммунистических лет — это чудовищная опечатка истории, которая вкралась ничуть не закономерно, ее могло и не быть67. Но надо задать себе вопрос: эта констатация — просто повод оплакать упущенные десятилетия и исторические шансы, оплакать то, что не состоялось и то, что, к сожалению, состоялось? Нет, это приглашение разобраться: возможен ли мост над черной пропастью нелигитимности от уже далекого прошлого к сегодняшнему (а скорее, завтрашнему) дню? И если да, окажется ли наш человек, наш обыватель пригоден для тех норм и институтов, которые мы мечтаем восстановить? Например, для «Основных законов» 1906 года, сделавших Россию конституционной монархией.
Вопрос не академический. Все нормы, все институты, все правила и законы осуществляются людьми и осуществляются через людей. Мы не можем не задаться вопросом: как изменился российский человек между началом века и сегодняшним днем, как изменилось его восприятие России? То, каким человек видит свое отечество, определяет его уверенность или неуверенность в будущем, его самоощущение.
Ясно, что не было абстрактного «российского человека» — были крестьяне, мещане, дворяне, почетные граждане, казаки, купечество, духовенство, были многочисленные внесословные подразделения. Восприятие предпринимателя-старообрядца сильно не совпадали с воззрениями курсистки Высших Стебутовских курсов или крестьянина-отходника на заработках в Петербурге или офицера пограничной службы на австрийской границе. Останется ли что-либо, если отбросить все то, в чем они не совпадают? Да, останется — общее и, видимо, главное. Вот и попытаемся реконструировать это главное в воззрениях наших предков начала века на Россию, их самоощущение от сознания себя подданными Российской империи. Такая реконструкция стала бы и вкладом в дискуссию о российской идентичности. Самоощущение — это и есть истинная идентичность. Мы те, кем себя ощущаем, и наша страна — это то, что мы знаем о ней.
То, что люди «твердо знают» о своей стране, не обязательно соответствует действительности, но это «знание» с практической точки зрения едва ли не важнее действительности. Французы твердо знают, что на земле нет женщин красивее француженок, американцы совершенно уверены, что их страна — самая свободная в мире, немцы убеждены, что немецкое качество невозможно превзойти, японцы не сомневаются, что они — самый трудолюбивый народ среди живущих. И хотя все эти постулаты ошибочны, их носители уже своей уверенностью заставляют окружающих поверить, будто дело обстоит именно так и вести себя соответственно.
Итак, попробуем реконструировать самоощущение российского подданного января 1917 или июля 1914 года (разница невелика — вопреки тяготам войны, оно за те два с половиной года, по большому счету, не очень изменилось).
ЧУВСТВО НЕЗЫБЛЕМОСТИ ИМПЕРИИ
Первая его черта, может быть, самая главная — это чувство незыблемости. В начале века люди не могли знать того, что сегодня слишком хорошо известно нам, а именно, что все очень даже зыблемо. Другой вывод из ХХ века просто невозможен. Для России это век радикальнейших перемен: была монархия, потом короткий промежуток Временного правительства, за ним — 35 лет неограниченной большевистской тирании, на смену которой пришел послесталинский период, той же длительности, когда сложился опять-таки другой, вполне особый строй. В ходе второго 35-летия происходило вырождение и ожирение тирании, она утрачивала свирепость, теряла безоглядную уверенность в своей правоте. Попутно шел процесс постепенного «тканевого отторжения» Россией большевизма из-за, как выяснилось, их биологической несовместимости, о чем речь у нас уже шла выше. В результате, в начале 90-х у нас как-то очень легко установился, пусть и несовершенный, но, без сомнения, либерально-демократический буржуазный строй. (Сбылось, хоть и с запозданием, пророчество С.Т.Аксакова, высказанное им в письме Александру II, что России суждено «представить великое зрелище миру — тихого перехода к свободе».) И все это за 74-75 лет! То есть, столь разительные перемены произошли на глазах обычного долгожителя, уложилось в одну человеческую жизнь. Иван Врачёв, один из подписантов «Декларации об образовании Союза ССР», комментировал для прессы в декабре 1991 г. распад этого Союза. Неудивительно, что современный россиянин живет с ощущением, что государственное устройство — это такая вещь, которая в любое время может измениться.
Для человека же 1914 года было абсолютно очевидно обратное — что государственное устройство не может меняться. Для него монархия была абсолютно незыблемой категорией, которая существовала в его стране больше тысячи лет. Пусть в 1905 году и мелькали лозунги «Долой самодержавие», все равно в человеческой подкорке это не укладывалось. Можно сколько угодно твердить «долой самодержавие», но оно есть и будет. Характерно, что прямо перед этим, в 1913 году, было отпраздновано 300-летие дома Романовых.
Насколько незыблемость важна в жизни, многие ощутили при распаде СССР. То есть, даже СССР, просуществовавший, по меркам истории, всего ничего, воспринимался абсолютно незыблемой категорией. Когда он начал трещать и рушиться, это было чем-то совершенно психологически непереносимым для десятков миллионов людей.
Но эту непереносимость невозможно даже сравнивать с тем потрясением, какое вызвали у россиян события 1917 года. Деникин писал в своих воспоминаниях, что после отречения царя число солдат, приходивших к исповеди, сразу сократилось в 10 раз, а после октябрьского переворота еще в 10 раз. Миллионы солдат восприняли отречение царя как разрешение их от присяги, а простой народ воспринимал присягу как самую страшную клятву, нарушить которую означало попасть в ад. Отречение царя они восприняли, как освобождение их от клятвы и перед царем, и перед Богом, и перед отечеством.
Не следует делать вывод, что только Россия такая уникальная страна. То же самое было во время Французской революции. Кто бывал во Франции, особенно в провинции, мог видеть развалины церквей, аббатств. В свое время их не снесли за недостатком сил, а теперь кое-где сохраняют в качестве живописных развалин. Статуи святых с отбитыми головами можно увидеть даже на действующих церквях. Как отбила их бесноватая чернь 212 лет назад, как отстрелили из пушек меткие марсельцы, так и стоят с тех пор без голов. (На Соборе Парижской Богоматери головы восстановлены в середине прошлого века, после того, как роман Гюго прославил этот собор.) Церкви были осквернены, загажены. Этот вандализм был следствием глубочайшего потрясения простых людей самим фактом того, что их король, помазанник Божий, может быть сброшен им подобными.
Параллельно с Россией в 1918-19 гг. советская власть, хоть и ненадолго, победила в Венгрии. И там происходила та же самая вакханалия крови и разрушения.
Потрясение, которое испытывают люди, особенно простые, когда рушится что-то нерушимое, имеет чудовищную силу. Это все равно, что выдернуть у человека землю из-под ног. Тогда уже все можно. Присяга утратила силу, царя (или короля) нет, Бога нет — нет и тормозов. Это не просто пересказ рассуждений Достоевского (который, правда, изучал опыт Французской революции). Это, как ни печально, истина.
Обвал политической незыблемости влечет за собой последствия на всех уровнях бытия. Крушение веры — одно из самых его важных последствий. Но говорить на основании случившегося в 1917-м, будто вера в России была к тому времени уже внутренне опустошена, нет оснований, хотя она уже не была верой времен Федора Иоанновича или Алексея Михайловича. Это большая тема, не терпящая поверхностного разговора, так что не будем сейчас в нее углубляться. Но достаточно, повторюсь, такого художественного свидетельства, как «Лето Господне» Ивана Шмелева, чтобы не принять всерьез утверждение об упадке веры в России начала века.
Понять глубину крушения внутреннего мира русского народа в результате событий 1917 года можно лишь воссоздав этот внутренний мир, что мы и пытаемся сейчас сделать.
Чувство общерусского единства
Еще одна важная отличительная черта круга убеждений человека того времени — его чувство единства русского народа. Сейчас даже вполне интеллигентные люди готовы верить, будто и тогда были малороссы (дескать, не говорили «украинцы», говорили «малороссы», но это были украинцы), были белорусы и были собственно русские — то есть, все обстояло как сегодня. На самом деле, украинская идея имела тогда всего несколько тысяч идейных приверженцев, в основном, среди молодой интеллигенции, да и то больше в австрийской Галиции. Киевская или харьковская газета на украинском языке была едва в состоянии набрать 200-300 подписчиков. И даже журнал «Украинская жизнь» (под редакцией Симона Петлюры) выходил на русском языке и в Москве. Конечно, несколько тысяч сплоченных энтузиастов — это совсем немало. В моменты исполинских потрясений, подобных российской революции, несколько тысяч одержимых людей составляют ту критическую массу, которая способна развернуть общество. И, конечно, украинские национальные чувства жили в латентной форме у миллионов крестьян, у тех солдат, которых потом призвали в сечевые полки, и т.д. Но даже в 1919 году, после двух лет независимости, названные чувства оставались крайне слабыми. Это отлично видно на примере известного исторического эпизода.
31 августа 1919 года петлюровцы заняли Киев, но, читаем мы в учебниках, «на следующий день их выбили из города белые (деникинская армия)». Если бы! Вошли три белых полка, и их командующий, генерал Бредов, приказал трем украинским корпусам(!) очистить Киев (свою столицу!) и отправиться к городу Василькову, что и было выполнено. Не потому, что самостийники были трусы. Просто их командующие, генералы Тарнавский (галичанин) и Кравс посмотрели на своих солдат и поняли, что они для них ниже царского генерала Бредова. И рядовые, и офицеры украинских корпусов, исключая отдельных отморозков, не видели в деникинском генерале врага. Для них это был царський генерал (даром, что царя уже нет), а присяга царю все равно выше и главнее любой последующей. Он русский генерал, а они ведь и сами русские (даром, что украинцы). Русское для этих людей продолжало быть иерархически, номенклатурно выше украинского. Украинское в то время еще оставалось чем-то новым, непривычным, можно сказать, экспериментальным, не вызывавшим пока полного доверия. Несмотря на два года независимости, Украина психологически еще не перестала быть частью большой России. Мы знаем, как яростно сопротивляется любой народ, когда чувствует угрозу своему национальному бытию. Украинский солдаты в такую угрозу со стороны России, частью которой они продолжали себя ощущать, не верили.
Мало того, только такое объяснение позволяет понять, почему галицийская(!) часть этого войска, порвав с Петлюрой, присоединилась к армии Деникина, врага украинской независимости, в его походе на Москву — возрождать империю. И не в момент торжества деникинской Добровольческой армии, а в трудные дни ноября 1919-го, когда уже началось ее отступление от Орла и Воронежа. Украинские соединения вели бы себя иначе, если бы незалежнiсть стояла для них на первом (или даже втором) месте. Ведь Деникин обещал только автономию и только для австрийской Галиции (со столицей во Львове), буде она войдет в состав России.
Да простится мне следующее маленькое отступление. Парадокс, но сегодняшнее украинское государство родилось благодаря коммунистам. Именно их тоталитарная рука, проведя в 20-е годы «большевистскую украинизацию», подготовила истинное рождение украинской нации. И уже никакие откаты, никакие обратные русификации не могли ничего изменить. Дитя родилось в свой срок. Роды же в 1917-м могли оказаться преждевременными.
Сейчас на Украине говорят и пишут, что коммунизм лишь подавлял все украинское, очень ходовая теория. Но спросим себя: кто внедрил национальную школу, кто все 70 советских лет содержал институты, где создавалась терминология (украинский язык уже был литературно разработан, но не имел научной, технической, административной, военной, правовой и прочей терминологии), кто дотировал национальное книгоиздание, театр, кино, эфир и так далее, этим готовя самостоятельное бытие украинской нации? Она когда-нибудь отдаст тоталитарному периоду должное. Только тоталитарное государство, действуя сугубо внеэкономическими методами, могло бросать столько сил и средств (в условиях их вечной и чудовищной нехватки) на национальную науку, национальное искусство («национальное по форме, социалистическое по содержанию», так это называлось), на подготовку учителей, на издание словарей и газет — короче, на безнадежно убыточную по либерально-капиталистическим меркам государственную украинизацию. Даже гетман Скоропадский не смог и не стал бы это делать, предоставив дело, как он говорил, «вольному соперничеству языков и культур». А исход такого соперничества, боюсь, не был предрешен на Украине в украинскую пользу. В условиях свободы выбора русскоязычная и русскокультурная стихия имела все шансы победить.
В 1914 году сегодняшнего деления на три народа не было. Большевистская украинизация еще не состоялась, и единство русского народа ощущалось всеми тремя славянскими субэтносами России вполне органично. Кстати, самое большое число членов «Союза русского народа» — организации, которую называют иногда «черносотенной», было в Волынской губернии, это к западу от Киева. О национальном же самосознании белорусов того времени просто не приходится говорить. Сама мысль, что белорусы — отдельный народ, впервые пришла в голову членам студенческого петербургского кружка «Гомон» лет за 35 до большевистской революции и, мягко говоря, не овладела массами. Православные крестьяне нынешней Белоруссии могли ощущать себя в узком смысле «пинчуками», «полещуками», «тутейшими», «лапацонами», «литвинами» (так их звали жители соседней Черниговской губернии), «горюнами» (было и такое имечко) или «белорусами» («белорусцами»), но не сомневались в том, что они русские.
Кстати, раз уж зашла об этом речь, местных этнонимов вообще было довольно много. Забайкальский житель, например, мог зваться сибиряком, даурцем, «семейским», в каких-то случаях чалдоном, оставаясь при этом великороссом и русским. Точно таким же русским был ахтырский малоросс, вчерашний казак и «чиркас», он же слобожанин, он же украинец, он же хохол (Гоголь не раз звал себя хохлом). Но повторяю, никто, кроме малочисленных энтузиастов, не считал, что русский народ состоит из трех обособленных наций.
Русское единство выглядело столь же незыблемым, как и Российская империя. Зачатки украинского сепаратизма успешно маргинализировались промышленным развитием, капиталистическим рынком, свободным рынком труда, переселенческой политикой, школьным и гимназическим образованием, армейской службой, о белорусском же сепаратизме невозможно говорить всерьез.
Осознание разнообразия. О нравственных стандартах
Третья важная особенность российского самоощущения 1914 года такова: ее жители твердо знали, что их страна во всех своих частях неодинакова, что в ней «что ни город, то и норов». Дело в том, что Российская империя с точки зрения управления представляла собой в весьма асимметричную конструкцию. Когда сегодня о ней привычно говорят, что она была очень централизована, под этим часто подразумевают единообразие. На самом деле она была достаточно разнообразно устроенной. Более известны примеры Финляндии и Польши с их особым устройством. Куда меньше сегодня помнят об особых самоуправлениях — например, о так называемом «Степном положении 1891 года» у народов на территории нынешнего Казахстана. У бурятов, хакасов, якутов еще в прошлом веке были «степные думы», их ввели в 1822 году. После завершения кавказских войн (1817-64) были введены положения «О кавказском горском управлении» (1865) и «О кавказском военно-народном управлении» (1880). Военно-народное управление основывалось на сохранении исконного общественного строя с предоставлением населению возможности во всех своих внутренних делах управляться по обычаям (адатам). Народы Туркестана (т.е. Средней Азии) также управлялись по своим законам.
Сегодня возмущаются: как это могли быть в Чечне шариатские суды? Человек 1917 года смотрел на это иначе: по какому же суду судиться магометанам, как не по своему, шариатскому? Это упрощение, но в целом дело обстояло именно так. Преступления особо тяжкие были подсудны общероссийским законам, были предусмотрены коллизии между русским и мусульманином, между буддистом-калмыком, субъектом «степных» законов, и лезгином-мусульманином и так далее. Все это было довольно тщательно отработано. Вдобавок, многие народы были освобождены от призыва в армию.
Были разные системы образования. Я сам родом из Ташкента и еще застал старцев из местных жителей, которые помнили так называемые русско-туземные и просто туземные школы (в начале века слово «туземный» не имело обидного оттенка). Для желавших получить продвинутое мусульманское образование были медресе. У евреев были свои духовные школы — ешиботы и хедеры. Империи было чуждо стремление все унифицировать. Хотя и к дальнейшему дроблению жизни оно, естественно, не стремилось. Так что, например, государственные украинские школы оно создавать бы вряд ли стало. Частные, пожалуйста.
Эта сложная, уравновешенная и асимметричная система судопроизводства, образования и управления воспринималась как нечто естественное и должное. Административно империя делилась не только на губернии, но и на области, что тоже не случайно. Скажем, Уральская область — это потрясающе мало кто знает — была областью Уральского казачьего войска с управлением по военному образцу. Вообще-то всякая казачья территориальная единица управлялась по военному образцу, но здесь «все земли уральские принадлежали всем казакам», и распределение земельных угодий, распределение прибылей от всех доходных статей и прочее определялось казачьим кругом, т.е. по сути дела область представляла собой одну исполинских размеров общину. Сейчас уже трудно себе такое представить. На тех же основаниях собирались обустроить Енисейское казачество, оно только-только успело сформироваться к первой мировой войне.
Вообще казачество — абсолютно уникальное явление (еще раз повторю слова казачьего генерала Африкана Богаевского о сословии, служащем державе «поголовно и на свой счет»). Оно всегда вызывало зависть, особенно в Австро-Венгрии и Пруссии, где пытались, без успеха, завести нечто подобное68. Хотел бы оказаться неправ, но боюсь, что и у нас казачество более невоспроизводимо.
Совокупность всех этих представлений — про казачество, про державшихся особняком старообрядцев, про народы, не подлежащие призыву в армию, про разные системы образования, самоуправления и подсудности, про мировые, общие и волостные суды (а также военные, духовные и коммерческие), про консистории разных вероисповеданий, про многочисленные сословные органы, про то, что Россия делится не только на губернии, но и на области, округа, генерал-губернаторства и наместничества, что в ее состав то ли входят, то ли не входят вассальные государства Бухара и Хива и протекторат с неясным статусом — Урянхайский край, а также Царство Польское и Великое княжество Финляндское, про все это разнообразие (которое, на самом деле, надо описывать очень долго) — в ясной или неясной форме присутствовала в сознании жителей Российской империи. Каждый знал, что даже в собственно России, не говоря уже об империи в целом, нет общей мерки для всякого места, что везде свои говоры, песни, приметы, орнаменты, промыслы, ремесла, способы охоты или засолки рыбы, и находил это естественным. И в самом деле, это был признак живой страны, в истории которой никогда не приходилось начинать жизнь с чистого листа. Правда, вскоре предстояло.
Раз уж об этом зашла речь, добавлю (пусть и выходя за рамки разбираемого вопроса), что властное устройство исторической России, при частой неодинаковости от места к месту, представляло собой достаточно разумную и, что важно, весьма экономную конструкцию. Никаких раздутых штатов ни в одном управленческом звене. Раздутые штаты — типично большевистское порождение. Они появились сразу после большевистского переворота, удивительно быстро. Самый яркий пример: в Москве к 1920 году остался 1 млн жителей (остальные разъехались от голодухи — в основном, по деревням, к родне), чуть ли не треть из них составляли несовершеннолетние, а из взрослых 231 тыс. человек состояли на «совслужбе» — четверть населения! Не на производстве, заметьте (в столице пролетарского государства!), а в бесконечных Главспичках, Главтабаках и еще 47 «главках»! Только «совбарышень», как тогда их называли, мигом стало сто тысяч. Вот когда люди «почувствовали разницу». Ведь это совершенно другое отношение к работе. Большего обвала трудовой этики всего за какие-то три года невозможно себе представить.
Но вернемся в 1914 год. Интересная вещь: уверенность в незыблемости вытекала не из ощущения страны-монолита, ибо такого ощущения, повторяю, не было, а из чего-то другого. Скажем, как человек того времени видел Туркестан? Как территорию, присоединенную в 1865-м, менее полувека назад. И то не полностью: Туркестан разрезался от Памира до Аральского моря вассальными государствами Бухара и Хива, входившими в политическую и таможенную границу России, но самостоятельными во внутренних делах. Да и остальная Средняя Азия еще не очень воспринималась как органичная составляющая России.
А вот для людей, родившихся в советской Средней Азии, советские «республики» Узбекистан, Таджикистан, Туркмения, Киргизия уже были, на уровне бытового сознания, чем-то практически вечно существующим, чем-то таким, что было всегда и будет всегда. В отличие от людей 1914 года, для которых не только присоединение Туркестана, но даже кавказские войны окончились не так давно.
Однако же, несмотря на ощущение некоторой чужеродности этих новоприсоединенных областей, вера в «белого царя», в его империю и силу у жителей тогдашней России были таковы (и в этом состоит следующая особенность русского предреволюционного самоощущения), что переселенцы без всякой опаски водворялись в Закавзказье, в среднеазиатских городах, в Семиречье, на присырдарьинских землях, в Закаспии, не говоря уже о таких центрах, как Рига, Ревель, Гельсингфорс. И даже в Харбине, русском анклаве в Китае.
Хотя было исключение. Все замечали, что в историко-статистических книгах, где есть какие-то сведения о дореволюционной России, часто натыкаешься на примечание: «без Польши и Финляндии«. Я сейчас о Польше. Часть империи под названием Царство Польское воспринималась как нечто, почти не поддающееся интеграции. Лодзь, Ченстохов, Сандомир — ну никак не укладывалось в сознании людей, что это Россия. Мало-мальски русифицированным островом была Варшава, но этот остров не расширялся. Когда же в 1912 г. была выкроена новая губерния, Холмская, с преимущественно православным населением, и отрезана от Царства Польского, то все задались вопросом: зачем понадобилась эта губерния в виде узкого лоскута нелепой формы? Зачем решено сделать Царство Польское чисто католическим? И все поняли: Польшу готовятся отделять. Не успели, помешала война.
Далее. Люди 1914 года ощущали Россию как страну, где положено жить по Божьим законам. В программу ее жизни (если так можно выразиться) не входила жестокость. Это воистину основополагающий пункт в нашем перечислении. Россия имела иные, нежели сегодня, стандарты нравственности. Правда, ворота жестокости приотворила революция 1905 года.
Еще в XIX веке смертоубийство, даже присутствуя в реальной жизни, оставалось чем-то очень страшным и неприемлемым в понятиях простого народа. В старинных судебниках присутствует очень выразительное, вызывавшее ужас понятие «душегубство». Я не хочу сказать, что царили буколические нравы. Была бытовая преступность, был разбой и, конечно же, убийства. Вопрос в том, много ли их было, насколько легко преступник мог отважиться на подобное преступление. В связи с этим я вспоминаю, как старый иркутский профессор Формозов, ровесник века, рассказывал, со слов своего отца, о том, как бедные люди ездили «на золоте». В начале 1890-х годов его отец студентом дважды ездил «на золоте» из Иркутска через пол-Сибири один раз в Челябинск, другой — в Тюмень (дальше в европейскую Россию в обоих случаях можно было ехать по железной дороге). О чем речь? В Иркутске была лаборатория, куда свозили золотой песок сибирских приисков, и там это золото превращали в слитки. Зимой годовую продукцию лаборатории на санях, обозом, везли до железной дороги. И малоимущие ехали на ящиках с золотом, это был для них бесплатный попутный транспорт! Ехал, конечно, экспедитор и сопровождающие казаки — кажется, двое. Сейчас даже трудно себе сегодня такое представить. И это при тех нравах на сибирских дорогах, о которых повествует, например, Короленко! Видимо, они были суровы до известного предела. Присутствие нескольких безоружных пассажиров защищало надежнее вооруженной охраны. Большая шайка легко бы перебила всех, но, видимо, даже для разбойников существовали какие-то табу, их злодейство не могло перейти известный предел, они не отваживались пролить невинную кровь. Не знаю, есть ли такое понятие в других языках, «невинная кровь».
Сравнительно редки в России были половые преступления. И по самоубийствам Россия была на одном из последних мест в мире. Самоубийство потрясало людей (помните некрасовское: «ах, беда приключилась ужасная, мы такой не слыхали вовек»). Это, кстати, один из самых точных признаков духовного здоровья нации.
Характерно, что народ ясно осознавал эту свою особенность. Россия, несмотря на некоторую эрозию религиозного чувства, все равно до конца оставалась страной глубоко верующей, неспроста избравшей когда-то своим нравственным идеалом святость. С высоты больнее падать. Крушение веры и нравственных устоев были следствием того шока, который страна испытала 2 марта 1917 года — шока, наложившегося на бедствия и ожесточение войны.
Пафос империи, магнит империи
Следующая особенность воззрений подданных Российской империи на свою страну состоит в том, что имперское чувство, самоотождествление себя с империей, было присуще не только русским с малороссами и белорусами, но и другим народам России. Как-то в Уфе я услышал три башкирские народные песни, названия которых очень красноречивы: первая называлась «Кутузов», вторая — «Форт Перовский«, третья — «Сырдарья«. Ведь башкиры несколько веков участвовали в походах русской армии. Ну, «Кутузов», скажете вы, это понятно: 1812 год, оборонительная война. Хотя, напомню, башкирская конница участвовала не только в обороне, она дошла до Парижа. А вот песни «Форт Перовский» и «Сырдарья» уже прямо отражают участие башкирских частей именно в имперских колонизаторских походах русской армии по присоединению Туркестана. Мы забываем, что башкиры входят в число российских народов — строителей империи. Сперва они участвовали в войнах России (еще при Алексее Михайловиче башкиры участвовали в походах на Крым и Литву) и присоединении новых земель, а затем — в заселении этих земель.
Я не пытаюсь упростить дело. Коль скоро речь зашла о башкирах, рассмотрим этот пример. Именно башкиры — один из самых много страдавших после присоединения к России народов. Но это присоединение произошло еще в 1552-57 гг., и «притирка» длилась треть тысячелетия! В течение этого долгого, очень долгого времени башкиры испытали большое количество несправедливостей — от многочисленных отчуждений земель до налога на черные глаза. Это трудно даже представить сегодня, но при Петре I был и такой. Разумеется, башкиры не были лишь страдательной стороной. Они активно нападали на пришлых иноверцев. Как пишет лучший знаток истории русского расселения академик М.К.Любавский, в XVIII веке земли между Камой и Самарой (это примерно 400 километров волжского левого берега — А.Г.) подвергались постоянным башкирским нападениям. «Из-за этого не могли даже эксплуатироваться сенокосы и другие угодья, отведенные на луговой стороне Волги жителям нагорной полосы»69. Эти угодья оставались «не меряны и не межеваны».
Российская власть не посягнула на самое главное — на вотчинные права башкир на землю (этим правам был посвящен ряд государственных актов — от «Оберегательной грамоты» 1694 года до закона об общественных башкирских землях от 15 июня 1882 года) и в отдельные периоды боролась с незаконной скупкой и самовольными захватами земель. Так, в 1720-22 военная экспедиция полковника Головкина сселила с башкирских земель 20 тысяч самовольно водворившихся там беглых — русских и мещеряков. Подавляя восстания Сеита Садиира, Миндигула, Батырши, Салавата Юлаева, российская власть искала сотрудничества со старыми башкирскими родами и с башкирским духовенством. В 1788 г. было учреждено мусульманское Духовное управление с функциями шариатского суда. Не будем забывать, что именно российская власть содействовала переходу башкир от кочевничества к оседлости, к земледелию, к рудному делу, что она на длительный период сделала всех башкир военным сословием с рядом привилегий и т.д. Все это и было «притиркой». Совестливая русская литература, так и не ставшая буржуазно-охранительной, даже в начале ХХ века продолжала говорить об «угасающей Башкирии« (название книги Н.А. Крашенинникова 1907 года), хотя на самом деле тогда уже налицо был процесс, обратный угасанию70 — быстрый рост башкирского населения (в 1914 г. башкир было едва ли не больше, чем сегодня), а многое из того негативного, о чем писал Крашенинников, лежало на совести башкирской знати. «Притирка» дала свои плоды, и разумные люди ценили эти плоды, дорожили открывавшимися возможностями. Хотя, конечно, всегда есть люди, для которых былые обиды заслоняют все.
Советские историки вбивали нам в сознание какие-то нелепые представления о мертвящем единообразии дореволюционной России. К тому же наши представления о ней окрашивались окружавшим нас единообразием всего советского, когда все школьные программы по всей стране одинаковы, когда все административное устройство одинаково. Это наводило на мысль о естественности такого состояния, начинало казаться, что и в исторической России едва ли могло быть иначе.
Еще один штрих в картине асимметричного устройства империи — это национальные части, вроде «Дикой дивизии», в составе русской армии. Одновременно это еще одно доказательство того, что большинство народов России ощущали свою слитость с империей, не отделяли себя от нее. Официальное имя дивизии было другим — Кавказская туземная, она состояла из Дагестанского, Татарского (т.е. азербайджанского), Чеченского, Ингушского и т.д. конных полков. Ингушские, лезгинские, чеченские, ногайские, черкесские, кабардинские (не говоря уже о христианах — осетинах, грузинах, армянах, абхазцах) и т.д. дворяне сплошь и рядом были офицерами и генералами русской армии.
Выше я упоминал казачьи войска, которые уже сами по себе разрушают картину единообразия. Но ведь помимо казачьих войск из великороссов и малороссов, было Ставропольское калмыцкое войско (с 1739 года), Башкиро-Мещерякское войско (с 1798 года), калмыцкие Астраханские полки (с 1811 года), Ногайские полки (с 1811 года), Туркменский конный дивизион (с 1885 года) — и все они являлись казаками, причем это был абсолютно общеизвестный факт, входивший в круг элементарных представлений российских подданных о своем отечестве.
Татары, мордва, чуваши, удмурты, поляки, русские немцы (как один из российских народов), молдаване, армяне, грузины, карелы, латыши, эстонцы, евреи — собственно, почти все народы тогдашней России — сыграли активную роль в заселении окраин империи. Значит, и эти люди не отделяли себя от империи, а империя не отделяла себя от них. Интересно, что в начале века в число самых активных строителей империи входили поляки — и отнюдь не одни лишь потомки ссыльных. Это особенно симптоматично в связи с тем, что собственно Царство Польское (у нас только что об этом шла речь) оставалось не поддававшейся интеграции частью империи.
Трудно реконструировать то, как обычный человек воспринимал «пафос империи», но это чувство, совершенно неведомое жителям малых стран, бесспорно составляло часть его самоощущения. Он твердо знал: его страна безмерно велика и могущественна, «привольна» и «раздольна», в ней великое множество народов и языков. Все прочие страны мира меньше России, что вызывает их зависть, однако врагам никогда ее не одолеть. Русские народные песни полны ощущения простора: «Степь да степь кругом, путь далек лежит...», «Вниз по матушке, по Волге, по широкому раздолью...», «По бескрайнему полю моему...», «Вижу чудное приволье, вижу нивы и поля — / Это русское раздолье, это русская земля<...> / Вижу горы и долины, вижу реки и моря — / Это русские картины, это родина моя».
Шестая важная подробность. Жители России ясно осознавали (и это не могло не влиять на их отношение к собственной родине), что живут в стране, куда люди всегда переселялись извне и, видимо, будут переселяться впредь. Я уже писал об этом в данной работе71, приводя цифры переселенцев (в общей сложности 4,2 млн чел. за 87 лет между 1828 и 1915 гг., в т.ч. 1,5 млн чел. из Германии и 0,8 млн из Австро-Венгрии). К этому можно добавить следующее. Как во всякую желанную страну, в Россию направлялась большая неучтенная иммиграция. Скажем, многие думают, будто наши «понтийские» греки — потомки чуть ли не участников плавания Язона за Золотым руном. На деле же, в основном (исключая греков, живших в Крыму еще во времена Крымского ханства), это люди, переселявшиеся в русские владения в течение XIX века, вплоть до первой мировой войны, из турецкой Анатолии и из собственно Греции. Причем переселявшиеся, в большинстве, мимо пограничного учета и контроля, у них были свои пути.
Были очень большие скрытые переселения персов, китайцев и корейцев. То есть, вместо 4,2 млн. человек, речь вполне может идти, скажем, о 5, а скорее даже о 6 миллионах иммигрантов.
Конечно, не надо упрощать, имела место и мощная эмиграция. В сумме за те же 87 лет из России выехало 4,5 млн. человек. Если не брать неучтенный въезд в Россию, выходит, что выехало даже больше, чем въехало (если брать, то меньше). Но интересно, что половину уехавших составили поляки и евреи Царства Польского — той самой, так и не интегрированной части империи, которую часто даже не включают в российскую статистику. Тем важнее понять, кто составил вторую половину. Оказывается, евреи и поляки впереди и в ней72. За ними следует группа, о которой часто забывают — это семьсот тысяч горцев Кавказа, крымских татар и ногайцев73, не от хорошей жизни выехавших в прошлом веке в Турцию, к единоверцам. Другими словами, уезжали те, кого Россия обидела, те, кто ощущали себя, справедливо или нет, поставленными в положение людей второго сорта.
ЖЕЛАННАЯ ИЛИ ПОСТЫЛАЯ?
Почему я задерживаюсь на этом вопросе? Говоря о самоощущении подданного Российской империи 1914 года, очень важно уяснить, воспринимал ли он свою страну как желанную или, наоборот, как постылую. Он постоянно видел иммигрантов — от персов-»тартальщиков» на нефтепромыслах до держателей модных магазинов на Кузнецком Мосту. В данном контексте можно оставить за скобками вопрос о его отношении как к уезжающим из России, так и ко вселяющимся в нее.
Из России тогда, как и сейчас, легко уезжали люди образованные (независимо от языка и веры), но не чувствовавшие своей принадлежности, привязанности к стране. Это, вообще говоря, уважительная причина. Насильно мил не будешь, а отсутствие чувства принадлежности отбивает у человека охоту обустраиваться на месте, строить долговременные планы, что-то затевать, служить, делать карьеру. По данному пункту сходство с сегодняшним днем заметнее, чем по остальным, хотя установка на положительную оценку своей страны была тогда много выраженнее, чем ныне.
Характерно и то, среди эмигрантов было мало русских. Это ведь интересно, не так ли, почему за океан, преодолевая страх перед чужим языком и нравами, устремлялись из Европы сотни тысяч, а то и миллионы итальянцев, греков, шведов, немцев, венгров, румын, сербов и так далее (перечисляю этносы, никак не ущемленные у себя дома), и почти не ехали русские? Визовых трудностей в то время не было, да и выезду препятствия не чинились, заграничный паспорт стоил 7 рублей. Горожанину даже не надо было самому за ним ходить, можно было дворника послать и он бы вам этот паспорт доставил. Стремления за океан не было потому что Сибирь, Дальний Восток, Алтай, Урал, Туркестан, Новороссия сулили не меньший набор возможностей, чем далекая, сомнительная, иноверная, иноязычная — короче, малопривлекательная страна за океаном. Зачем, если ты у себя на родине можешь получить кусок еще нетронутой земли, создать артель, заняться предпринимательством, промыслом (хоть золотодобычей, как в Калифорнии), торговлей, ремеслом, сделать карьеру, нажить состояние? Особенно после 1905 года, с появлением всего набора прав и свобод.
Самоощущение предреволюционной российской интеллигенции было достаточно противоречивым. Частично его отражает журналистика того времени — в основном скептичная и желчная, почти как сегодня. Лишь обратное зрение помогло многим людям с запозданием разглядеть в образе ушедшей России то, что они, увлеченные выискиванием ее изъянов и пороков, не сумели вовремя увидеть и оценить. Это обратное зрение дарили литературным персонажам. Герой написанного в 30-е годы в эмиграции романа Марка Алданова «Ключ» говорит (согласно сюжету, зимой 1916-17): «Вы говорите, мы гибнем... Возможно [собеседники, не ведая о самосбывающихся пророчествах, обсуждают тему «страна катится в пропасть»]… Во всяком случае, спорить не буду. Но отчего гибнем, не знаю. По совести, я никакого рационального объяснения не вижу. Так в свое время, читая Гиббона, я не мог понять, почему именно погиб великий Рим. Должно быть, и перед его гибелью люди испытывали такое же странное, чарующее чувство. Есть редкое обаяние у великих обреченных цивилизаций. А наша — одна из величайших, одна из самых необыкновенных... На меня после долгого отсутствия Россия действует очень сильно. Особенно Петербург... Я хорошо знаю самые разные его круги. Многое можно сказать, очень многое, а все же такой удивительной, обаятельной жизни я нигде не видал. Вероятно, никогда больше и не увижу. Да и в истории, думаю, такую жизнь знали немногие поколения»74.
И еще одна цитата. «Наверное, все то, что произошло потом, отчасти и стало возможным из-за этой атмосферы эксцентрического, аффектированного великодушия и благодушия, охватившей российское общество в первые годы нового века» (Дмитрий Швидковский, Екатерина Шорбан, «Московские особняки», М., 1997, с. 39).
Вообще сводить интеллигентское восприятие России начала века только к мании выискивать ее изъяны и пороки было бы неверно. Есть множество свидетельств, что именно в то время все больше людей «из общества» пересматривали свое отношение к собственному отечеству в лучшую сторону, отдавая дань происходившим в нем переменам, начиная ценить то, к чему их отцы еще были равнодушны. Подобными настроениями, как известно, пронизана культура Серебряного века, но гораздо более содержательный пласт позитивных оценок и описаний мы встречаем в мемуарной литературе.
Порой даже одна мимолетная фраза может заключать в себе очень много. «Отношение к русскому правосудию, как к самому справедливому и честному в мире, еще твердо держалось; не сразу можно было осознать, что все коренным образом изменилось [в 1918 году — А.Г.], и такое замечательное учреждение, как русский суд — тоже». Это напоминание о ясной и непоколебимой уверенности людей ушедшей России в своем суде, уверенности, которая не свалилась с неба, а покоилась на всем их жизненном опыте, я процитировал из книги воспоминаний Нины Кривошеиной «Четыре трети нашей жизни» (М., 1999, с 31).
Увы, 22 ноября (5 декабря) 1917 года главный из красных бесов одним росчерком пера отменил весь Свод законов Российской империи. Сегодня мало кто осознает, что этот акт — один из самых разрушительных и страшных даже на фоне остальных страшных преступлений большевизма. Последствия этого акта будут сказываться, вероятно, и весь XXI век. Нынешняя Дума бьется в конвульсиях, заново (и часто неудачно) изобретая земельное, залоговое, вексельное, наследственное, переселенческое, национально-административное и десятки других видов законодательств, тогда как другие страны пользуются сводами своих законов двух- и трехвековой давности, понемногу их обновляя.
ДУХ И САМООЦЕНКА РОССИЙСКОГО ЧЕЛОВЕКА 1914 ГОДА
Но, возможно, наиболее радикальное отличие нынешнего усредненного российского самоощущения от самоощущения человека 1914 года кроется в совершенно ином состоянии духа. Прежде всего, Российская империя (в лице своих подданных) чувствовала себя страной грозной и молодцеватой. Это чувство не могла поколебать даже неудачная японская война, ибо велась она, по народному ощущению, как-то вполсилы и страшно далеко, в Маньчжурии, на чужой земле. Мол, если бы Россия сильно захотела, напряглась, от японцев бы мокрое место осталось. Надоело — вот и бросили эту войну, не стали вести дальше. Не обсуждаю, так это или нет, говорю о преобладавшем настроении, хотя, разумеется, присутствовали и досада, и горечь, и разочарование.
Эта уверенность в русском превосходстве над остальным миром хорошо описана Буниным. Он рассказывает про мещанина, у которого снимал квартиру. Это был, я думаю, вполне распространенный тип врожденного, органичного, естественного патриота, которому не надо было приходить к своему патриотизму путем каких-то мучительных поисков. При слове «Россия», пишет Бунин, у него непроизвольно сжимались желваки, он бледнел. Не исключаю, что бунинский мещанин был ксенофоб и ограниченный человек. В данном случае это нисколько не важно — таковы были простые люди кануна Первой мировой войны в большинстве христианских стран. Важно другое: когда народ непоколебимо уверен в своей стране, ему не страшны никакие трудности. Сказанное справедливо даже для тех случаев, когда эта уверенность основана на неполном знании, неосведомленности или даже наивности.
Уверенность всегда гипнотизирует. В начале века, в связи с пуском Транссибирской магистрали, большая группа иностранных журналистов проехала по ней до Иркутска и обратно. От них едва ли могли ускользнуть отсталость бытовых условий и другие минусы тогдашней России, но все статьи (до 150!), отправленные иностранными журналистами с дороги в свои газеты и журналы, оказались крайне благожелательными, а многие и просто восторженными. Да, рукотворное чудо впечатляло, но еще больше впечатляли сила духа молодой и бодрой нации. Особенно отличились французские журналисты. Один из них писал, что история поставит постройку Великого Сибирского пути по своему значению сразу после открытия Америки, другой увидел в дороге гарантию будущего полного русского экономического господства на Востоке. И подобные высказывания не казались тогда излишне смелыми75.
Раз уж я затронул эту тему, добавлю, что для своего времени прокладка дороги от Урала до Тихого океана была абсолютно выдающимся достижением. По своему значению она вполне сопоставима с высадкой человека на Луне. Достаточно сказать, что второго широтного пересечения Азии нет в полном смысле слова и по сей день, хотя великих проектов было немало. Российскую историю вполне можно делить на время до Дороги и время с Дорогой. Дорога стянула великую страну в единое целое, консолидировала её, спасла от распада в страшное пятилетие 1917-1922 гг.
Если сравнить историю ее строительства (Транссиб был заложен в 1891 г., а уже через десять лет, в 1901-м, пошли поезда Петербург-Владивосток) с той тягомотиной, в какую вылилась прокладка вдвое более короткого БАМа (строительство велось с перерывами в 1932-1951, возобновлено в 1974 и не закончено по сей день, ибо Северо-Муйский тоннель будет открыт для движения, говорят, только в 2002 году), да еще с поправкой на технический прогресс за столетие, то на этом примере напрашивается вывод, что советская созидательная энергия оказалась примерно вдесятеро слабее имперской. Это очень хорошая иллюстрация к обсуждаемой теме.
Российская империя буквально вибрировала витальной энергией, и понятие «серебряный век» (на самом деле, воистину золотой) приложимо не только и не столько к литературе и искусству, но практически ко всему, в чем она проявила себя перед своей нелепой гибелью.
Я не утверждаю, что позитивный дух пронизывал в ушедшей России всё и вся, так не бывает нигде. Как в любом обществе, было полно социально ущемленных. Более того, задним числом видно, что стремительное капиталистическое развитие маргинализировало избыточно многих. Социологи утверждают, что когда число людей, считающих, что терять им нечего, достигает пяти процентов, это уже очень опасный уровень. Как показали ближайшие годы, Россия кануна Первой мировой войны подошла к этому уровню или его превысила. Пять процентов населения в то время — это примерно 7 млн. человек, огромное количество. Сперва события 1905-07 гг., а затем безнаказанность и ожесточение гражданской войны дали этим людям возможность реализовать свою разрушительную энергию, и какую! По сравнению с ними сегодняшние маргиналы (к счастью) производят впечатление людей с вынутым стержнем.
Но благоприятный, казалось бы, фактор — высокая самооценка нации, как следствие ее растущей витальности и энергетики (даже при наличии некоей негативной составляющей — а где ее нет?), оказал в судьбоносный миг дурную услугу этой нации. Воистину, иногда стране полезно быть менее уверенной в себе. Всеобщая вера в русскую силу и несокрушимость бесспорно оказывала давление на действия людей, принимавших решение о вступлении России в войну 1914 года. Эта вера била через край. Буквально каждый, кто описывает день объявления войны, вспоминает об энтузиазме, охватившем решительно всех, о ликующих толпах на улицах. Сомневающиеся и пессимисты так себя не ведут.
Если бы Россия 1914 года жила своим нынешним самоощущением, то, конечно, остереглась бы ввязаться в ту войну, самую роковую в своей истории. Это, наверное, единственный возможный плюс низкого духа нации. Все остальные последствия низкого духа негативны.
Вовсе не хочу этим сказать, что россияне образца 2000 года плохи или тем паче безнадежны. Не устаю повторять, что они совершили чудо, преодолев коммунизм. Они обнаружили немало неожиданных и замечательных качеств76. Но все это не отменяет того факта, что их дух сегодня непозволительно низок.
Они бесконечно далеко ушли от себя самих образца 1986 года, и о том, чтобы вернуть их в прежнее состояние, не может быть и речи. Но нас сейчас больше интересуют сопоставления с другим годом, 1914-м. Интересует, можно ли перебросить мост над этой пропастью? Отвечает ли наш современник с его, прямо скажем, иным восприятием своей страны, идеалу воссоздания ценностей ушедшей России?
два самоощущения, две идентичности, два народа
Хорошо ли, плохо ли, но Россия начала ХХ века, будучи обществом консервативным, не была способна на перемены такого размаха и такой быстроты, какие оказались ей по плечу в его конце. В начале века она слишком крепко держалась за свое — и за то, за что необходимо было держаться, и за то, что следовало отбросить. Пережитые в ХХ веке потрясения и страдания сделали ее другой страной. Новую Россию населяют уже совсем другие люди. Достаточно сказать, что ушло крестьянство со всем его укладом, обычаями, нормами, правилами и ценностями, ушло то, что Пьер Паскаль называл «русской крестьянской цивилизацией».
Если к началу Первой мировой войны крестьяне составляли 83% населения России, то уже в 1984 г. негородское население РСФСР составляло только 28%, в том числе «колхозное крестьянство» — всего 10%77. Скачкообразно расширилась «доля занятых преимущественно умственным трудом»: уже согласно переписи 1979(!) года она составляла в РСФСР 31,2%78. Соответствующих данных переписи 1989 года мне отыскать не удалось (не исключаю, что из-за последовавших вскоре потрясений и распада СССР часть материалов этой переписи осталась неопубликованной), но приведенная цифра наводит на мысль, что сегодня доля «белых воротничков» в Российской Федерации примерно равна доле рабочего класса (сильно сократившейся за последние годы).
Былая Россия исчезла как Атлантида. Новую, повторяю, населяет другой народ. Конечно, этот народ является культурным наследником народа 1914 года, но всякий наследник распоряжается унаследованным по своему усмотрению — что-то использует, а что-то закидывает на чердак. Мало кто из пишущих на эту тему удержался от соблазна предположить, что новый народ много хуже того, ушедшего (не удержались даже те, кто рисует историческую Россию грязно-серыми красками), но в действительности картина не так проста. Надежду на то, что в чем-то он и лучше, вселяет как его постсоветская эволюция, так и сама способность к столь быстрой эволюции, его гибкость, социальная мобильность, прагматизм, предприимчивость, здравый смысл, политический инстинкт, обучаемость, свободолюбие.
Давайте посмотрим, уцелело ли что-нибудь от российского самоощущения начала века. Новый российский народ не сохранил и не мог сохранить веру в незыблемость окружающего его мироздания — ХХ век отнял всякую надежду на незыблемость. Бесповоротно расколото и единство русской нации, о чем позаботились советские коммунистические вожди, проведя «украинизацию» и «белорусизацию». Обратное слияние с теми, кто осознал себя в качестве украинцев, и только украинцев, видимо уже невозможно. Хотел бы ошибиться, но, боюсь, то же относится и к белорусам. А вот осознание той истины, что Россия не может быть (и не нуждается в том, чтобы быть) монолитом, что она разнообразна от природы и отдельные ее части вправе иметь разное устройство, это осознание возвращается к нам.
Чувство слитости с Россией у населяющих ее нерусских народов сегодня подвергается испытанию, так что оценивать его преждевременно. Видимо, пройдет не одно десятилетие, прежде чем оно вновь определится более или менее четко.
Эквивалент веры во всемогущество «белого царя» исчез почти полностью. У людей больше нет горделивой уверенности (и в прежние-то времена часто иллюзорной), что за их спиной — держава, которая не даст их в обиду, они сегодня уверены попросту в обратном. Потребуются долгие годы и немалые усилия, чтобы восстановить эту веру. Не возникает у сегодняшнего российского человека и ощущения привлекательности своей страны для внешнего мира — даже при виде потока законных и незаконных иммигрантов, переселенцев, беженцев, гастарбайтеров, ежедневно вливающегося в нее через прохудившиеся границы. И дело не только в его личных наблюдениях и сопоставлениях, над негативным образом современной России много поработали отечественные СМИ и отечественный кинематограф, у нас уже шла речь об этом.
В сознании сегодняшнего усредненного россиянина не осталось и следа от былого образа молодцеватой и неустрашимой империи, причем, опять-таки, не по одним лишь объективным причинам. Но, повторюсь, если его отсутствие удерживает нас от каких-то рискованных шагов, оно и к лучшему. И все равно нельзя не пожалеть о том спокойно-уверенном настрое, который был органичной частью российского мировосприятия и который (добавлю) излучают даже старые фотографии, они есть почти в любой семье. Бравые усатые мастеровые и телеграфисты, паровозные машинисты и конторщики, курсистки и сестры милосердия — от них исходит явный положительный заряд, по контрасту с гнетущей аурой, окружающей людей на фотографиях 30-х и 40-х годов. Снимки начала века прямо-таки подзаряжают нас, послереволюционные же, по некоторым утверждениям, небезопасны в быту. Впрочем, не будем о недоказуемом.
Вера в Бога, боюсь, уже никогда не станет в России частью драгоценной триады «За Веру, Царя и Отечество» («за Царя» — означает, если вдуматься, «за незыблемость государства и его устоев») — не станет, ибо нет больше тех, кто ощущал эту триаду сердцем, без рефлексии и сомнений.
Уже видны пределы российского религиозного возрождения, одного из самых отрадных явлений посткоммунистической России. Эти пределы кладет нравственный релятивизм. Он воцарился у нас вместе с высоким образовательным уровнем населения. Для начитанного и эрудированного человека (в отличие от простого крестьянина) грех, увы, не всегда табуирован и, к тому же, относителен.
Вместе с тем у наблюдаемого ныне возврата людей к вере есть одно замечательное достоинство. Оно состоит в том, что сегодняшние «новые верующие» пришли к вере в результате личного решения. Они наполняют сегодня храмы по доброй воле. Зрелище высокого чиновника, неумело крестящегося перед камерами, не может это обесценить.
Крепость веры в старой России непротиворечиво уживалась с тем фактом, что молитва и исповедь были прежде всего воспроизведением образа жизни отцов и дедов. Люди соблюдали праздники (в первую очередь праздники), общались в церкви, поскольку церковь в какой-то мере выполняла функции клуба (для людей, даже не знавших этого слова). Помня об этом, мы должны ценить сегодняшних «новых верующих», для которых молитва и исповедь — сознательный акт.
Говорят, если что-то приходит как неизбежность, значит в этом обязательно есть и что-то хорошее. Формируется человек, который не боится жизни. Он таков потому, что больше не рассчитывает на собес, отдел учета и распределения, Кремль, обком, лимит, комсомольскую путевку и так далее, а рассчитывает на себя и (изредка) на Бога. Глаза у него, правда, боятся (телевизор запугал), но руки делают. На подавляющем большинстве молодых россиян не висит гиря той жизненной предопределенности, которая оборачивается серьезным социальным тормозом в странах Запада. В России социальное поле практически расчищено.
То, что у нас произошло за последние годы, произошло не по сценарию каких-то скрытых сил, а по Божьему промыслу. Атеист может сказать, что таков был стихийно-счастливый ход событий. Счастливый, потому что бескровный. Что более всего нужно России, так это принципиально другие, принципиально положительные установки, ей нужен либеральный и демократический патриотизм. Поиски в этом направлении не содержат ничего искусственного: Россия за последние десятилетия обнаруживает все растущую силу духа, только иначе, чем прежде, направленную.
После некоторых тяжких болезней человек в процессе выздоровления покрывается коростой. Струпьями, извините за неприятное слово. И это дает повод глупцам радостно выкрикивать: смотрите, смотрите, он уже совсем плохой! На самом же деле, это значит, что дело уверенно идет на поправку.
Глава VII.
Российский ВВП много выше, чем мы думаем
наш экономический упадок — тоже миф
До сих пор речь у нас шла о мифах, преимущественно журналистских, выросших из недоразумений, ошибок памяти, из неудачно закрепившихся словесных клише и стереотипов, из навязанных в незапамятные времена и зачем-то унаследованных нами суждений, из дурного знания истории, географии и прочих наук, из доверчивого отношения ко всякого рода домыслам — порождениям чьей-то уязвленной гордыни. Такими мифами мы будем заниматься и впредь, но на этот раз речь у нас пойдет о мифе экономическом.
Этот миф сильно зажился на свете. Мы его уже касались в настоящей работе, но вскользь. Он гласит, будто сегодняшняя Россия страшно отстает по совокупному продукту от коммунистического РСФСР конца 80-х годов. Довели, дескать, либералы, «чикагские мальчики». Кое-что они и вправду довели. Но с ВВП дело обстоит сложнее, хотя это и мало кому известно. По страницам печати гуляют цифры, способны вызвать нервную чесотку. Один особенно симпатичный автор (явно из коммунистических расстриг, не хочу делать ему рекламу), пишет дословно следующее: «Десять лет назад Россия [РСФСР? — А.Г.] занимала уверенную вторую позицию в мире, а по ряду показателей и первую, сегодня же, благодаря ельцинской банде, она отброшена на 109 место в мире». На сто девятое место! Это та часть списка, где идут постколониальные государства-архипелаги, и вот там, между какими-нибудь Крокодиловыми островами и атоллом Гуано, по уверению гневного автора (большую, видать, карьеру подрубили человеку), и находится нынешняя Россия.
Но внимательный читатель сталкивается и с цифрами другого рода. Передо мной свежеотпечатанная брошюра «Что надо сделать, чтобы гигантский потенциал России заработал на россиян» (авторы П.Бородин, Г.Осипов и Г.Журавлев), читаю: «Объем ежегодного вывоза капитала с использованием различных схем из России оценивается экспертами [посмотреть бы на этих экспертов — А.Г.] в 400-500 млрд. долларов, что вдвое превышает официально рассчитываемый ВВП. Таким образом, после развала СССР [т.е. за восемь лет, 1992-1999 — А.Г.] из России вывезено до 4 триллионов долларов». Давайте осмыслим, что нам в неявной форме сообщают авторы, один из которых, Геннадий Журавлев — доктор экономических наук, а другой, Геннадий Осипов — академик РАН, директор Института социально-политических исследований РАН.
Достаточно хорошо известно, что незаконный вывоз капиталов осуществляется почти исключительно с помощью занижения физических объемов экспорта, применения особых, «договорных» (опять-таки заниженных) цен на вывозимые товары, использования бартера и невозвратов из-за ложных форс-мажоров — то есть через экспортные каналы. Часть выручки от экспорта все-таки возвращается в страну и составляет основу государственного бюджета. Значит, 400-500 миллиардов долларов — это стоимость части годового экспорта из России. Как может соотноситься часть экспорта из страны с ее совокупным продуктом в целом? Может ли она составлять одну треть его? Безусловно, нет. И четверть не может, и пятую часть. С трудом можно себе представить эту долю равной, скажем, 15 процентам. Но в таком случае годовой ВВП России должен составлять 2,7-3,3 трлн. долларов в год. Если бы дело обстояло так, это уже сегодня ставило бы Россию на 3-4 место в мире по экономической мощи, чего, увы, пока нет. Но при этом я, забегая вперед, заявляю: российский ВВП много больше, чем вы, дорогой читатель, думали до сегодняшнего дня.