Ocr: Rock Mover посвящается с. А

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   63
ГЛАВА 32


Рассвет застал нас на коротком крутом перевале, ведущем из

Вади Китана в главную водосборную долину этих холмов. Мы

повернули в сторону, в Вади Рей-ми, долину притоков, чтобы

запастись водой. Там не было колодца как такового, лишь

шурф для улавливания просачивающейся воды, пробитый в

каменном ложе долины, и мы нашли его отчасти по запаху;

вкус воды, хотя и отвратительный, отличался, как ни

странно, в лучшую сторону. Мы наполнили бурдюки, Арслан

испек хлеб, и мы два часа отдыхали. Затем снова пустились в

дорогу через Вади Амк, приятную зеленую долину, по которой

было очень удобно шагать нашим верблюдам.


Когда долина Амк свернула на запад, мы расстались с нею и

стали подниматься между грудами булыжников из серого

гранита, обычного в горах Хиджаза. Ущелье закончилось

естественным пандусом и ступенями. Они были совершенно

разрушены, лестница извивалась и была труднопроходимой для

верблюдов, но, слава Богу, не длинной. После этого мы в

течение часа шли по открытой долине, справа от которой была

цепь невысоких холмов, а слева горы. В песчанистых мергелях

попадались озерца воды и палатки меравинов под красивыми

деревьями, росшими по всей долине. Склоны были очень

плодородны, на них паслись отары овец и стада коз. Пастухи

дали нам молока: это было первое молоко, которое мои агейлы

увидели за два года засухи.


Дорога из этой долины, когда мы достигли ее верхней

окраины, оказалась скверной, а спуск в лежащую за ней Вади

Меррах -- почти опасным, но панорама, открывшаяся с

гребня, вознаградила нас за эти неудобства. Широкая Вади

Маррах проходила между ровными стенами холмов к горному

амфитеатру, вокруг которого милях в четырех впереди словно

смыкались долины, подходившие слева и справа. На пути

возвышались искусственные сооружения из необработанного

камня. Вступив туда, мы увидели, что серые стены холмов

выгибаются с каждой стороны полукругом. Перед нами в южном

направлении поперек этой дуги над небольшой рощицей колючих

деревьев высился отвесный уступ иссиня-черной лавы. Мы

доехали до него и улеглись в негустой тени, благодарные

хоть какой-то прохладе посреди бескрайнего зноя.


День -- солнце в эти минуты стояло в зените -- был очень

жарким, и я так ослабел, что едва держал голову. Порывы

душного ветра словно обжигающими руками хватали наши лица,

пекли глаза. Из-за мучительной боли я задыхался, широко

открыв рот. Губы растрескались от ветра, горло пересохло до

такой степени, что я не мог говорить, а процесс питья

превращался в пытку. Однако хотелось все время пить. Жажда

не давала расслабиться и насладиться желанным покоем.

Настоящим наказанием Божьим были назойливые мухи.


Русло долины было выстлано кварцевым гравием и белым

песком. Его яркий блеск пробивался под веки, и земля,

казалось, начинала танцевать, когда ветер раскачивал белые

верхушки сорной травы. Верблюдам нравился этот корм, росший

пучками высотой около шестнадцати дюймов на серо-зеленых

стеблях. Они набивали желудки, пока наконец проводники не

привели их ко мне и не уложили рядом со мной. В какой-то

миг я возненавидел этих животных, так как из-за обжорства

их дыхание стало зловонным, и они громко отрыгивали все

новые порции жвачки, едва проглотив предыдущую, пока

зеленая слюна не обволокла их отвисшие губы.


Разозлившись, я лежа швырнул камень в ближайшего верблюда,

тот поднялся и закачался за моей головой, а потом расставил

задние ноги и помочился мощной вонючей струей. Мой рассудок

был настолько затуманен жаром и слабостью, что я просто

лежал и плакал от беспомощности. Мои люди отошли, чтобы

разжечь костер и поджарить газель, которую, к счастью,

удалось подстрелить кому-то из них, и я понял, что в любой

другой день этот привал был бы для меня приятным.

Окружающие холмы переливались живыми красками: их основания

имели теплый серый оттенок от накопившейся в них энергии

солнечных лучей, тогда как у гребней извивались, чаще всего

попарно, узкие прожилки гранита, повторявшие линию

горизонта и похожие на ржавый металл заброшенных рельсов из

оборудования театральной сцены. Арслан сказал, что у этих

холмов гребешки, как у петухов, -- меткое наблюдение.


После того как мои провожатые наелись, мы снова взобрались

на верблюдов и легко поднялись на первую волну застывшей

лавы. Она была короткой, как и вторая, на вершине которой

раскинулась большая терраса; средняя часть была покрыта

наносным песком и гравием. Почти чистую поверхность лавы

образовывал спекшийся пепел цвета ржавого железа, по

которому были разбросаны участки рыхлого камня. К югу от

нас поднимались третья и следующие ступени, мы же повернули

на восток, к Вади Гаре.


Гара, похоже, была гранитной долиной, посреди которой,

медленно заполняя ее, протекла лава. Ее поток выгнулся

дугой в центральной части. С каждой стороны были глубокие

впадины между лавой и склонами холмов. Всякий раз, когда в

холмах бушевала буря, их заполняла дождевая вода. Высыхая,

поток лавы скрутился как канат и растрескался. По рыхлой,

усеянной обломками камней поверхности многие поколения

верблюдов и погонщиков протоптали неудобную, мучительную

дорогу.


Мы долгие часы пробивались по ней вперед, верблюды на

каждом шагу вздрагивали от боли, ступая по острому щебню.

Тропы можно было различить только по пересохшему помету

животных да по чуть синеватой поверхности истертых камней.

Арабы заявили, что в темноте эти тропы непроходимы, с чем

пришлось согласиться, так как в противном случае, проявляя

нетерпение, мы рисковали попортить ноги нашим животным.

Однако к пяти часам пополудни дорога стала легче.

По-видимому, мы были близко от верхней части становившейся

все уже долины. Впереди, по правую руку, показался

конический кратер, сверху донизу испещренный аккуратными

бороздами и обещавший хорошую дорогу, потому что был сложен

из черного пепла, такого чистого, словно его специально

просеяли, с рассеянными по поверхности участками более

твердой почвы и шлаков. За ним обнаружилось еще одно

лавовое поле, возможно, более старое, чем эти долины,

потому что камни были гладкими, а между ними простирались

обширные площадки, покрытые буйно разросшимися сорняками.

Среди этих просторов стояли палатки бедуинов, чьи хозяева,

увидев нас, бросились навстречу, ухватились за недоуздки

верблюдов и повели нас к себе.


Оказалось, здесь расположились шейх Фахад эль-Ханша и его

люди -- старые, болтливые воины, участвовавшие в походе на

Ведж и находившиеся вместе с Гарландом в тот великий

момент, когда на его первой автоматической мине подорвался

эшелон с солдатами недалеко от станции Товейра. Фахад и

слышать не хотел о том, чтобы я улегся отдохнуть поблизости

к его палатке он с бездумным безразличием человека пустыни

к субординации затащил меня внутрь и уложил в самом

неудачном месте, на съедение клопам. Там он ставил передо

мной все новые пиалы с мочегонным верблюжьим молоком,

расспрашивая о Европе, о моем племени, об английских

пастбищах для верблюдов, о войне в Хиджазе и о войнах

вообще, о Египте и Дамаске, о здоровье Фейсала, о том,

зачем мы едем к Абдулле и по какой причине я остаюсь

христианином, когда их сердца и руки только и ждут того,

чтобы принять меня в свою веру.


Так прошли долгие часы до десяти вечера, когда принесли

зажаренного в честь гостя барана с отсеченными конечностями

(как принято при угощении царственных персон), возложенного

на громадную кучу обильно сдобренного маслом риса. Я из

приличия поел, корчась под плащом, и уснул. Полное

изнурение, до которого меня довели часы самого худшего их

переходов, какой только можно себе представить, сделало

меня равнодушным к блохам и вшам. Однако болезнь

подхлестнула мою обычно неповоротливую фантазию, которая,

взбунтовавшись, преподнесла мне той ночью сны, будто я

бреду нагишом в первозданной темноте по бесконечной лаве,

чьи острые выступы кусают за ноги, как насекомые, объятый

ужасом от ощущения, что за нами карабкается убитый мною

марокканец.


Утром мы поднялись рано и подкрепились. Наша одежда кишела

паразитами. После очередной пиалы молока, навязанной

энергичным Фахадом, мне удалось без посторонней помощи

дойти до своего верблюда и самостоятельно сесть в седло. Мы

поднялись по последнему отрезку Вади Гары к вершине,

двигаясь среди конусов черного пепла от кратера на юг.

Затем повернули в отходившую в сторону долину,

оканчивавшуюся крутым каменистым подъемом, на который мы с

трудом потянули своих верблюдов.


За ним был нелегкий спуск к Вади Мурмийе, средняя часть

которой была покрыта большой массой лавы, похожей на

оцинкованное железо; по обе ее стороны шли гладкие песчаные

русла, по которым было удобно идти верблюдам. Через

некоторое время мы подошли к разлому, служившему дорогой на

другую сторону. Мы прошли по ней и увидели перемежавшиеся с

лавой участки почвы, явно плодородной: там росли деревья с

богатой листвой, окруженные лужайками настоящей травы со

множеством цветов; это было самое лучшее пастбище за все

время нашего рейда, казавшееся невероятно зеленым на фоне

иссиня-черных каменистых отложений. Характер лавы

изменился. Привычные кучи истертых камней величиной с череп

или кулак сменились сравнимыми с листьями папоротника или

пальмы кристаллизованными пучками мелких выходов

металлической породы, по которой было невозможно идти

босыми ногами.


Очередной водораздел привел нас к открытому месту, где

джухейнцы вспахали под зарослями кустарника гектаров восемь

тощей почвы. Это свидетельствовало о мужестве и упорстве

арабов. Место это называлось Вади Шетф, а за ним

простиралась другая разлившаяся река лавы, самая худшая из

встретившихся на нашем пути. Ее прорезала мрачная

зигзагообразная тропа. Там потеряли одного верблюда: он

сломал переднюю ногу, угодив в яму. Кругом валялось много

костей; видно, не мы одни пострадали на этой проклятой

тропе. Однако проводники сказали, что здесь кончились

лавовые отложения, и дальше мы продолжали свой путь уже по

легко проходимым долинам, за которыми начался долгий, до

самых сумерек, спуск по длинному пологому склону. Идти

верблюдам было так удобно, и холодок так хорошо меня

освежал, что мы вопреки обыкновению с наступлением вечера

не остановились, а продолжали двигаться через бассейн

Мурмийи к бассейну Вади Аиса и там, под Тлейхом,

остановились на последнюю ночевку.


Я радовался близкому концу перехода. Меня донимала

лихорадка, и я боялся серьезно заболеть, -- перспектива

оказаться в таком состоянии в руках даже действовавших из

лучших побуждений бедуинов была не из приятных. У них любое

лечение сводилось к тому, что они протыкали те места тела

больного, которые считали сосредоточением недуга. Такой

метод был приемлем для тех, кто в него верил, но для

неверящего это настоящая пытка: подвергать себя такой

опасности было бы глупо, а возражать бесполезно, потому что

добрые арабы просто не обращали внимания на протесты

пациента.


Утро было приятным, а спуск в долину Вади Аис похож на

спокойную прогулку верхом. Мы доехали до Абу Мархи,

ближайшего водопоя, всего лишь через несколько минут после

того, как там остановился шериф Абдулла. Рядом с колодцем,

на заросшей акациями поляне, его люди уже устанавливали

палатки. Он уходил из своего старого лагеря в Бир эль-Амри,

что ниже по долине, а перед тем ушел из Мураббы, потому что

вся округа была забита его людьми и животными. Я вручил ему

документы от Фейсала, объяснил ситуацию в Медине и дал

понять, как важно поторопиться с блокированием железной

дороги. Мне показалось, что он принял это холодно, но без

дальнейших разговоров я заметил, что немного устал от

перехода и с его разрешения хотел бы прилечь и поспать. Он

приказал поставить для меня палатку рядом со своим шатром,

и я наконец-то остался в одиночестве. Весь день в седле я

боролся со слабостью, но после того как отдал Абдулле

послание, напряжение прошло, однако я чувствовал, что не

выдержал бы даже еще одного часа пути.


ГЛАВА 33


В этой палатке я пролежал дней десять, страдая от слабости,

которой стыдился, и прячась от людей, пока не прошел стыд.

Как всегда бывало со мной в подобных обстоятельствах, ум

прояснился, чувства обострились и я наконец-то стал

последовательно анализировать арабское восстание. Об этом

следовало подумать давно, но первый мой приезд в Хиджаз был

обусловлен кричащей необходимостью конкретного действия, и

мы делали то, что инстинктивно считали наилучшим, не

вдаваясь в оценку наших побуждений и не формулируя целей.

За этим инстинктом не было знания прошлого, суждения стали

по-женски интуитивными и теперь подтачивали мою

уверенность. Поэтому в теперешнем вынужденном бездействии я

искал соответствия собственных действий своей же

начитанности и тратил время между часами тяжелого сна с

кошмарами на осмысление происходящего.


Как уже говорилось, я, к сожалению, не был так опытен в

командовании кампанией, как мне бы хотелось, и не имел

соответствующей подготовки. Я был достаточно начитан в

области военной теории, моя оксфордская любознательность

привела к тому, что от Наполеона я перешел к Клаузевицу с

его школой, к Кеммереру и Мольтке, а также к современным

французам. Все они казались мне какими-то однобокими.

Просмотрев Жомини и Уиллисена, я обнаружил более широкие

принципы у Сакса и Гибера, а также в восемнадцатом

столетии. Однако Клаузевиц интеллектуально был настолько

выше их всех, а его книга так логична и увлекательна, что я

бессознательно принял ее за образец, пока сравнение с Кюне

и Фошем не вызвало во мне отвращения к солдафонам, не

наскучила их официозная, слава, заставившая меня критически

взглянуть на их откровения. В любом случае этот интерес был

абстрактным и опосредовал теорию и философию войны лишь с

метафизической стороны.


Теперь же все было весьма конкретно, в частности навязшая в

зубах проблема Медины. Чтобы отвлечься от нее, я принялся

вспоминать подходящие максимы о ведении современной войны,

основанной на науке. Но они не вписывались в

действительность и беспокоили меня. До настоящего времени

Медина была для всех нас навязчивой идеей. Но теперь, когда

я лежал больной, представление о ней не было ясным: либо

дело было в том, что мы были рядом с нею (человека редко

привлекает достижимое), либо в том, что мои глаза были

затуманены безотрывным созерцанием этого клочка земли.

Как-то после полудня я проснулся от горячечного сна,

обливаясь потом, терзаемый мухами, с мыслью: какого черта,

собственно, нам нужно в Медине? Угроза с ее стороны была

очевидна, пока мы были в Янбо, а турки шли на Мекку, но мы

сами все изменили своим походом на Ведж. Сегодня мы

занимаемся блокированием железной дороги, они же лишь

защищают ее. Гарнизон Медины, сокращенный до полной

неспособности вести активные операции, сидит в траншеях и

уничтожает собственный наступательный потенциал, поедая

тягловый скот, который они больше не в состоянии

прокормить. Мы лишили их возможности угрожать нам и все же

намерены отобрать у них город. Медина -- не такая важная

для нас база, как Ведж, и не угроза, как Вади Аис. На что

она нам, в самом деле?


Лагерь пробуждался после апатии полуденных часов, и шумы

внешнего мира начинали проникать ко мне сквозь желтую

подкладку палаточного полотна, в каждую дырочку, в каждый

разрыв, через который врывались длинные кинжалы солнечных

лучей. Мне были слышны топтанье и храпенье осаждаемых

мухами лошадей в тени деревьев, жалобы верблюдов, звон

ступок в которых толкли кофейные зерна, долетали звуки

отдаленных выстрелов. Этот шумовой фон заставил меня еще

раз задуматься о цели войны. Книги объясняют ее просто --

разгромить противника. Победа может быть куплена только

кровью. Поскольку у арабов не было организованных сил, у

турецкого Фоша не могло быть подобной цели. Арабы не

выдержали бы потерь. Чем заплатил бы наш Клаузевиц за свою

победу? Казалось, что фон дер Гольц смотрел глубже, говоря,

что необходимо не уничтожить врага, а сломить его

храбрость. Однако мы показали, что задача сломить

чью-нибудь храбрость лишена перспективы.


Впрочем, Гольц был обманщиком, и об этих мудрых людях

должно говорить метафорами, потому что мы, несомненно,

выигрывали нашу войну, и по мере неторопливого взвешивания

обстоятельств до моего сознания начинало доходить и то, что

мы выиграли Хиджаз. Из каждой тысячи его квадратных миль

девятьсот девяносто девять были освобождены. Не оказалась

ли моя провокационная шутка в разговоре с Виккери о том,

что восстание скорее походит на мир, чем на войну, столь же

меткой, сколь и скоропалительной? Возможно, в войне правит

абсолют, но для мира вполне достаточно большинства. Если бы

мы выдержали паузу, туркам пришлось бы довольствоваться той

малой долей, на которой они стояли.


Я еще раз терпеливо смахнул мух со своего лица, довольный,

что хиджазская война выиграна и с нею таким образом

покончено, причем выиграна в тот день, когда мы взяли Ведж,

и было бы лучше, если бы у нас хватило сообразительности

это понять уже тогда. Я снова прервал нить своих доводов,

чтобы прислушаться. Отдаленные выстрелы стали громче и уже

сливались в длинные, резкие залпы. И вдруг смолкли. Я

навострил уши, чтобы уловить другие звуки, зная, что они

последуют. Действительно, тишину нарушил донесшийся из-за

тонких стенок палатки шорох, похожий на шелест юбки,

задевающей камни. Последовала пауза, во время которой у

палатки остановились всадники на верблюдах, и послышались

слабые удары палками по шеям животных, чтобы заставить их

опуститься на колени.


Они бесшумно преклонили колени, и я запечатлел это в своей

памяти: сначала колебание -- верблюды, глядя вниз,

ощупывают одной ногой почву, подыскивая место помягче,

затем приглушенный удар и внезапный облегченный выдох,

когда они опустились на передние ноги (путь, видно, был

долгим, и они устали), звук короткого волочения по земле,

когда они согнули задние ноги и, покачиваясь из стороны в

сторону, принялись работать коленями, чтобы зарыть их в

более холодный слой почвы под горячими обломками камней,

тогда как всадников, по-птичьи семенивших босыми ногами,

молча повели либо к очагу, где готовили кофе, либо к шатру

Абдуллы, в зависимости от дела, с которым они приехали.

Верблюды оставались здесь, тревожно похлестывая хвостами

гальку, пока их хозяева присмотрели место привязи.


Я сформулировал для себя приемлемое начало доктрины, но мне

оставалось еще найти альтернативный финал, средства и

способы ведения войны. Те, что применяли мы, не походили на

ритуал, жрецом которого был Фош, и я вернулся к нему, чтобы

прояснить это различие между нами. В его современной войне

-- он называл ее абсолютной войной -- две нации,

проповедующие несовместимые философии, переносят эти

разногласия в сферу испытания силовыми средствами. С

философской точки зрения это идиотизм: мнения требуют

доказательств, а их исправление -- стрельбы, и борьба

может заканчиваться только тогда, когда сторонники одного

абстрактного принципа имеют в своем распоряжении не больше

средств сопротивления, чем сторонники другого. Это звучало

как новая редакция религиозных войн, чьим логическим концом

было безоговорочное искоренение одного из верований и чьи

протагонисты верили в то, что все решает Божий суд. Это

могло годиться для Франции и Германии, но вовсе не отражало

позицию Британии. Наша армия не занималась поддержкой

умозрений во Фландрии или на Канале. Усилия заставить наших

солдат ненавидеть противника обычно заставляли их

ненавидеть вооруженную борьбу. Фактически Фош дезавуировал

собственную аргументацию, говоря, что такая война зависит

от вовлеченности масс и невозможна с использованием

профессиональных армий, тогда как старая армия по-прежнему

остается британским идеалом, а ее обычаи -- предметом

вожделения как наших обывателей, так и карьеристов. В моем

понимании фошевская война всего лишь истребительна и не

более абсолютна, чем любая другая. Ее можно было бы назвать

"убийственной войной". Клаузевиц перечисляет все виды

войн: войну между личностями, дуэли по доверенности, по

динамическим соображениям, войны с целью изгнания из

страны, отчасти политические, торговые войны за рынки...

Редко одна война похожа на другую. Часто стороны не знали

своей цели и воевали вслепую, пока ход событий не начинал

определять характер действий. Победа обычно оказывалась на

стороне обладающего даром предвидения, хотя удача и разум

могли вносить досадную неразбериху в этот "непреложный"

закон природы.


Я недоумевал, почему Фейсалу хотелось победить турок и

почему ему помогали арабы, и видел, что цель их была сугубо

географической -- вытеснить турок из всех арабских земель

Азии. Их мирный идеал свободы мог воплотиться только так. В

стремлении к идеальным условиям мы могли бы убивать турок,

потому что они нам очень не нравились, но убийство было

чистой роскошью. Если бы они ушли мирно, война бы

закончилась. Если нет, мы их заставим уйти или по крайней

мере попытаемся прогнать. В крайнем случае мы будем

вынуждены пойти на кровопролитие и на максимы

"убийственной войны", но насколько возможно малой кровью

для нас самих, поскольку арабы борются за свободу, а

удовольствие от нее может получить только живой человек.

Забота о будущем потомков не столь привлекательна, чтобы

умирать за него, -- независимо от того, насколько человек

счастлив в любви к своим уже рожденным детям.


В этот момент полог моей палатки откинул невольник, который

спросил, может ли эмир пригласить меня к себе. Я с трудом

натянул одежду и чуть ли не ползком направился к его шатру.

Это было комфортабельное жилье, стоявшее в роскошной тени и

сплошь устланное пронзительно пестрыми коврами,

раскрашенными анилиновыми красителями -- трофеями из дома

Хусейна Мабейрига в Рабеге. Абдулла проводил здесь большую

часть дня, смеялся вместе с друзьями, играл в разные игры

со своим придворным шутом Мухаммедом Хасаном. Я подхватил

мячик разговора, летавший между ним и Шакиром и несколькими

случайно зашедшими шейхами, среди которых был честный

Ферхан эль-Аида, и был вознагражден речью Абдуллы. Он

противопоставил теперешнюю независимость своих слушателей

былому их рабству под Турцией и прямо заявил, что разговоры

о турецкой ереси, или о бессмертной доктрине Нового Турана,

или о нелегитимном Халифате не относятся к делу. Это страна

арабов, и в ней засели турки: вот единственная проблема. Я

мог гордиться своими догадками.


На следующий день фурункулы затмили отступавшую лихорадку и

приковали меня к этой вонючей палатке на еще более долгий

срок. Когда стало слишком жарко, чтобы забыться хоть на

короткое время дремотой без сновидений, я снова взялся за

свой клубок и принялся распутывать его дальше, рассматривая

теперь все здание войны в его структурном аспекте, что было

стратегией, в содержательном, что было тактикой, и в

комплексе чувств населяющих его людей, что было

психологией. Ибо моей личной обязанностью было командовать,

а командир, подобно архитектору, отвечает за все.


Первое смущение вызвала ложная антитеза стратегии -- цели

войны, обзорного подхода к связям каждой части и целого, и

тактики -- средств достижения цели, конкретными ступенями

стратегии. Они представлялись мне единственными точками

зрения, с которых можно было оценить все элементы войны:

алгебраическую ипостась вещей, биологическую ипостась

жизней и психологическую -- идей.


Алгебраический элемент, или 'epist'eme, представлялся мне чистой

наукой, подчиняющейся математическому закону, без

гуманистической составляющей. Этот закон оперировал

известными переменными, определенными условиями в

конкретном пространстве и времени: такими вещами, как

холмы, климатические различия и железные дороги, при

восприятии человеческого фактора как однородной массы,

слишком большой, чтобы учитывать индивидуальные различия в

сочетании со всеми искусственными вспомогательными

средствами и с расширением наших возможностей за счет

механических изобретений. Этот элемент в основном поддается

формулированию.


Таково было высокопарное профессорское начало. Мои

умственные склонности, чуждые абстракций, вновь нашли точку

опоры в Аравии. В "переводе на арабский" этот

алгебраический фактор должен был прежде всего принимать во

внимание территорию, которую мы намеревались освободить, и

я принялся бессмысленно подсчитывать квадратные мили.

Шестьдесят; восемьдесят; сто; возможно, сто сорок тысяч

квадратных миль. И выстраивать варианты того, как турки

могли бы все это оборонять. Несомненно, соорудив линию

траншей у подножия гор, если мы пойдем на приступ с

развернутыми знаменами; но что, если мы (а вполне может

статься) будем не армией, наступающей по фронту, а некоей

идеей, неосязаемой и неуязвимой, без фронта и тыла,

проникающей повсюду подобно какому-нибудь газу? Армии можно

уподобить растениям, неподвижно укоренившимся в почве, чья

верхушка питается через длинные стебли. Мы могли бы быть

паром, несущимся на услышанный нами звук. Наши владения --

в сознании каждого человека, и поскольку мы не стремимся к

завоеванию материального жизненного пространства, то можно

отказаться от уничтожения всего материального. Похоже, при

этом кадровый солдат мог бы оказаться беспомощным, считая

себя собственником лишь того места, где сидит, и захватывая

по приказу только то, что лежит в пределах дальности

выстрела.


Затем я стал подсчитывать, сколько потребовалось бы людей

для заселения этой территории, чтобы спасти ее от нашего

глубокого рейда, поскольку передовые части восставших

заняли бы каждую свободную милю из этих ста тысяч. Я хорошо

знал турецкую армию, и если даже признать недавнее

расширение ее возможностей за счет самолетов,

артиллерийских орудий и бронепоездов (превращавших огромные

пространства в небольшие поля сражения), все же

представлялось, что туркам потребуется по одной укрепленной

позиции на каждые четыре квадратных мили с численностью

личного состава не меньше двадцати солдат. А если так,

тогда им понадобилось бы шестьсот тысяч солдат, чтобы

встретить во всеоружии всех недоброжелательно настроенных

арабов, объединенных вокруг горстки фанатиков.


Сколько таких могло бы найтись в нашем распоряжении? В

настоящее время у нас было около пятидесяти тысяч: вполне

достаточно. Таким образом, представлялось, что в этом

перевес на нашей стороне. Если бы мы осознали наши сырьевые

ресурсы и были способны их использовать, -- тогда и

климат, и железная дорога, и пустыня, как и военная

техника, также могли бы служить нашим интересам. Турки были

упрямы, стоявшие за ними немцы догматичны. Они могли

посчитать, что восстание -- та же война, и действовать

против него по аналогии. Но любая аналогия в применении к

человеческому фактору -- чушь; вести войну против

повстанцев дело непредсказуемое и долгое, как если бы вы

решили есть суп, пользуясь вместо ложки ножом.


Этого было достаточно; я отодвинул в сторону математический

элемент и погрузился в исследование биологического фактора

процесса командования. Как представлялось, его критические

точки -- жизнь или смерть, или менее категорично --

крайнее утомление. Военные философы основательно

разработали теорию войны и подняли один пункт -- "людские

потери" на уровень существа всей проблемы. Человек как

воплощение ряда переменных оставался словно забытым, что

делало их оценки неадекватными. Компоненты были уязвимы и

нелогичны, и генералы в целях самозащиты создавали резерв,

что было действенным приемом их искусства. Гольц говорил:

если вам известны силы противника и он полностью

развернулся, вы можете отказаться от резерва; но так

никогда не бывало. Генералы всегда помнили о возможности

какого-либо непредвиденного происшествия или перебоя в

материальном обеспечении и именно на этот случай

бессознательно держали при себе резерв.


Элемент "боевого духа" войск, не поддающийся выражению в

цифрах, приходилось оценивать посредством приема,

равноценного платоновской формуле d'ox'a -- озарения; и

величайшим командиром был тот, чья интуиция оправдывалась

наиболее полно. Девяти десятых тактики было, разумеется,

достаточно для преподавания в школах, но ее иррациональная

десятина оказывалась подобной зимородку, пролетающему над

прудом, и именно она была пробным камнем для генералов. Ее

мог подсказать только инстинкт (обостренный продуманной

тактикой маневра), и наконец в критических обстоятельствах

она проявлялась естественным образом, как рефлекс. Были

люди, чья d'ox'a настолько приближалась к совершенству, что

действовала с точностью 'epist'eme.


Я колебался в нерешительности, можно ли применить это к нам

самим, и наконец понял, что это относится не только к роду

человеческому, но и к материальному миру. В Турции царила

скудность и дороговизна, и люди ценились меньше, чем

оборудование. Нашей целью было уничтожение не армии турок,

а ее материальной инфраструктуры. Разрушение какого-нибудь

турецкого моста или железной дороги, машины или

артиллерийского орудия или взрыв какого-либо объекта были

выгоднее нам, чем смерть какого-то турка. В то же время

арабская армия бережно относилась и к материальной части, и

к людям. Правительства оперировали только такой категорией,

как людские массы, тогда как наши люди, не являясь кадровым

контингентом, оставались личностями. Смерть отдельного

человека, подобно камню, упавшему в воду, оставляла

кратковременную пустоту, но вокруг нее широко расходились

круги печали. Мы не могли допускать неоправданных людских

потерь.


Заменить вещи было легче. Нашей четкой политикой было

превосходство в какой-то одной области материального

обеспечения, будь то порох, пулеметы или любое другое, что

могло иметь решающее значение. Все было подчинено

превосходству в решающем месте и в решающий момент

наступления. Мы могли бы выработать доктрину,

обеспечивавшую меньшие затраты за счет ослабления сил в

сравнении с противником на каком угодно направлении или

участке, кроме наиважнейшего. Решение, что именно считать

таковым, всегда оставалось бы за нами. Большинство войн

было войнами боевого контакта. Обе стороны стремились к

нему, чтобы избежать опасности внезапного нападения. Наша

война была войной дистанцирования. Мы ставили своей целью

сдерживание противника молчаливой угрозой, исходящей от

незнакомой бескрайней пустыни, не обнаруживая себя до

момента нападения. Такое нападение могло быть чисто

номинальным, направленным не на самого противника, а на его

материальные ресурсы. Таким образом, вопрос не в его силе

или слабости, а в наиболее доступных объектах материального

обеспечения. При перерезании железной дороги объектом мог

бы быть пустой участок пути, и чем он безлюднее, тем больше

был бы тактический успех. Мы могли бы превратить среднее

арифметическое такой тактики в правило (но не в закон,

поскольку война аморальна) и абсолютизировать отказ от

прямого контакта с противником. Это отвечало бы

многочисленным призывам никогда не становиться мишенью.

Многим туркам в течение всей войны так и не представился

случай открыть по нам огонь, и нам никогда не приходилось

занимать оборону, за исключением непредвиденных

обстоятельств или ошибок.


Результатом применения такого правила становится

"идеальная разведка", позволяющая уверенно строить планы.

Главным агентом служит генеральская голова, понимание

обстановки должно быть безошибочным и не оставлять места

случайностям. Когда мы будем знать о противнике все, это

поднимет наш боевой дух на должную высоту. Мы должны

прилагать больше усилий для добывания информации, чем штаб

любого регулярного соединения. Я подходил к концу своей

темы. Алгебраический фактор был "переведен на арабский" и

подошел к нашей действительности как перчатка к руке. Это

обещало победу. Биологический фактор продиктовал нам

развитие тактической линии, в целом соответствующий

способностям наших людей их племен. Осталось придать форму

психологическому элементу. Я обратился к Ксенофонту и украл

у него, чтобы дать этому название, слово

"диатетика" -- так обозначалось то, чем занимался

персидский царь Кир, прежде чем нанести удар. Грязным и

низменным порождением этого понятия стало наше слово

"пропаганда". Она была лечебным средством во время войны,

почти патентованным лекарством. Отчасти она затрагивала и

толпу, доводя состояние ее духа до точки, когда становилось

возможным с пользой манипулировать ею, и ориентируя ее

настроения на достижение определенной цели. Отчасти --

влияла на каждого человека, а далее превращалась в редкое

искусство возбуждения целенаправленных эмоций, выходивших

за границы логической последовательности мышления. Она была

более тонкой, чем тактика, потому что имела дело с

субъектами, непригодными для прямого управления. Она

принимала во внимание настроения людей, их комплексы и

непостоянство, а также возможность поощрять их ко всему,

что обещало выгоду нашему делу. Нужно так же настраивать их

сознание, чтобы они дрались с разумной осторожностью, как

другие откровенно настраивают перед боем свои тела. Мы

должны настраивать сознание не только наших людей, хотя,

естественно, они на первом плане, но и сознание солдат

противника, насколько они находятся в пределах нашей

досягаемости, а также другие умы нации, поддерживавшей нас

в тылу, поскольку больше половины любого сражения проходило

в тылу. Кроме того -- и умы враждебной нации, ожидающей

исхода, и нейтралов, смотревших на все это со стороны. И

так круг за кругом.


Было множество унизительных материальных ограничений, но

ничего невозможного с нравственной точки зрения, так что

пределы нашей "диатетической" деятельности были

неограниченными. Она главным образом определяла средства

победы на арабском фронте, и ее новизна была нашим

преимуществом. Печатный станок и каждый новый способ связи

благоприятствовали превосходству ума над физической мощью,

причем цивилизация всегда расплачивалась за достижения

разума людскими телами. Мы, игрушечные солдатики, начинали

осваивать военное искусство в атмосфере двадцатого

столетия, без предубеждений беря в руки оружие. Для

кадрового офицера, с сорока поколениями военных за спиной,

старинное оружие было самым предметом гордости. Поскольку

мы редко задумывались над тем, что делают наши люди, но

всегда над тем, что они думали, "диатетика" составляла

больше половины нашей командной деятельности. В Европе она

была несколько отодвинута в сторону и вверена людям за

пределами Генерального штаба. В Азии кадровые элементы были

настолько слабы, что повстанцы не могли оставить ржаветь

это метафизическое оружие втуне.


Сражения в Аравии были ошибкой, поскольку единственной

пользой, которую мы из них извлекли, был расход боеприпасов

у противника. Наполеон как-то сказал, что редко можно

увидеть генерала, желающего первым вступить в бой, но

проклятие этой войны состояло в том, что слишком мало было

таких, кто желал бы делать что-то другое. Сакс говорит, что

неразумные войны -- последнее прибежище глупцов. Мне они

представляются скорее налогом, которым облагается сторона,

считающая себя более слабой, причем риск неизбежен либо

из-за отсутствия пространства, либо из-за необходимости

защитить собственность, которая ценится выше солдатских

жизней. Нам нечего терять из вещей, поэтому наилучшей

линией поведения для нас будет ничего не оборонять и ни в

кого не стрелять. Наши козыри -- время и быстрота, а не

способность убивать. В этом смысле изобретение мясных

консервов дало нам больше, чем изобретение бездымного

пороха; оно обеспечило нам не тактическую, а стратегическую

мощь, поскольку в Аравии путь важнее силы, а пространство

стоит больше чем могущество армий.


Я уже восемь дней лежал в палатке на отшибе, обобщая свои

идеи*.

[* Возможно, не так успешно, как здесь. Я обдумывал

проблемы главным образом применительно к Хиджазу,

иллюстрируя свои мысли тем, что узнал об его людях и

географических особенностях. Описывать их было бы слишком

долго, поэтому аргументы сжаты в некую абстрактную форму, в

которой они пахнут больше керосиновой лампой, нежели полем.

Как, впрочем, и любые записки о войне. (Примеч. авт.) *]

Мозг, воспаленный от неподдержанных раздумий, приходилось

заставлять работать усилием воли всякий раз, когда он

расслаблялся и впадал в усталую дремоту. Лихорадка

проходила, дизентерия кончилась, и день нынешний снова стал

для меня актуальным. Конкретные факты расталкивали друг

друга локтями, и капризный ум с трудом прокладывал себе

путь к бегству. Я торопился выстроить в ряд свои туманные

принципы, чтобы окончательно их уточнить, прежде чем не

смогу их припомнить.


Мне представлялось доказанным, что наше восстание зиждется

на неприступном основании, защищенном не только от

нападения, но и от страха перед ним. Есть опытный

противник, занявший больше земли, чем он мог бы реально

контролировать, опираясь на укрепленные посты. Есть

доброжелательное население, из которого активны

по-настоящему всего два человека на сотню, а остальные

лояльны ровно настолько, чтобы не предавать меньшинство. В

активе повстанцев -- строгая конспирация и самоконтроль, а

также быстрота действия, стойкость и независимые каналы

снабжения.


В их распоряжении достаточно технических средств, чтобы

парализовать связь противника. Провинция будет наша, стоит

призвать ее гражданское население умереть за идеалы

свободы. Присутствие противника -- вторичный фактор.

Окончательная победа представлялась несомненной, если война

продлится столько времени, сколько нам для этого нужно.