C Перевод с испанского Н. Бутыриной, В

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   41

оркестром, который нередко играл до самого утра. Аурелиано

Второй -- единственный в семье Буэндиа человек, проникшийся к

нему сердечным участием, -- пытался поколебать его упорство.

"Не теряйте напрасно время, -- сказал он ему однажды ночью. --

Женщины в этом доме упрямее ослиц". Он предложил незнакомцу

свою дружбу, пригласил искупаться в шампанском, пробовал

объяснить, что представительницы женской половины рода Буэндиа

обладают сердцем из кремня, но так и не смог разубедить его.

Выведенный из терпения нескончаемыми ночными концертами,

полковник Аурелиано Буэндиа пригрозил кабальеро излечить его от

печали с помощью пистолета. Но ничего не могло заставить

влюбленного отречься от своих намерений, пока он не впал в

глубокое отчаяние. Тогда из красивого и элегантного молодого

человека он превратился в жалкого оборванца. Ходили слухи, что

он отказался от власти и богатства в своем далеком отечестве,

хотя на самом деле никто так никогда и не узнал, откуда он

родом. Он стал задирой, пьяницей, драчуном, рассвет всегда

заставал его теперь в заведении Катарино. Самым грустным в его

трагедии было то, что Ремедиос Прекрасная в действительности

была к нему безразлична даже в ту пору, когда он появлялся в

церкви разодетый, как принц. Она приняла от него желтую розу

без всякого кокетства, просто позабавленная этим необычным

поступком, и приподняла мантилью, желая лучше разглядеть его

лицо, а вовсе не затем, чтобы показать ему свое.

По правде говоря, Ремедиос Прекрасная была существом не от

мира сего. Еще долго после того, как она вышла из детского

возраста, Санта София де ла Пьедад вынуждена была мыть и

одевать ее, и даже когда Ремедиос стала с этим справляться

сама, все еще приходилось следить, чтобы она не рисовала на

стенах зверюшек палочкой, вымазанной собственными какашками.

Она дожила до двадцати лет, так и не научившись ни читать, ни

писать, ни обращаться с приборами за столом, и бродила по дому

нагая -- ее природе были противны все виды условностей. Когда

молодой офицер, начальник охраны, объяснился ей в любви, она

отвергла его просто потому, что была удивлена его легкомыслием.

"Ну и дурак, -- сказала она Амаранте. -- Говорит, что умирает

из-за меня, что я -- заворот кишок, что ли?" Когда же офицера

действительно нашли мертвым под ее окном, Ремедиос Прекрасная

подтвердила свое первое впечатление.

-- Вот видите, -- заметила она, -- круглый дурак.

Казалось, будто некая сверхъестественная проницательность

позволяла ей видеть самую сущность вещей, отбрасывать все

поверхностное, внешнее. Так, по крайней мере, полагал полковник

Аурелиано Буэндиа, для которого Ремедиос Прекрасная никоим

образом не была умственно отсталой, какой ее все считали, а

совсем наоборот. "Смотришь на нее, и как будто бы не было

двадцати лет войны", -- любил говорить он. Урсула тоже

благодарила Бога, что он наградил их семью существом такой

исключительной чистоты, но красота правнучки ее смущала,

казалась ей не достоинством, а изъяном -- силками дьявола,

расставленными посреди невинности. Поэтому Урсула и хотела

отдалить Ремедиос Прекрасную от людей, уберечь от земных

соблазнов, не зная, что Ремедиос Прекрасная уже в чреве своей

матери была навсегда защищена от любой заразы. Урсула не могла

допустить, что ее правнучку выберут королевой красоты для

бесовского шабаша, называемого карнавалом. Но Аурелиано Второй,

загоревшийся желанием одеться тигром, уговорил падре Антонио

Исабеля прийти в дом и растолковать Урсуле, что карнавал не

языческий праздник, как она считала, а народный обычай,

освященный католической церковью. Наконец, убежданная

священником, она дала, хотя и скрепя сердце, согласие на

коронацию.

Известие о том, что Ремедиос Буэндиа станет королевой

праздника, за несколько часов облетело всю округу, достигло

самых отдаленных мест, куда еще не проникала слава о

необычайной красоте девушки, и вызвало беспокойство тех, для

кого фамилия Буэндиа была все еще символом мятежа. Их тревога

не имела оснований. Если кого-нибудь в то время можно было

назвать безобидным, так это постаревшего и разочарованного

полковника Аурелиано Буэндиа, который постепенно утрачивал

всякую связь с жизнью страны. Он сидел затворником в своей

мастерской, и единственным видом общения с остальным миром была

для него торговля золотыми рыбками. Один из тех солдат, что

охраняли его дома в первые дни мира, продавал их в городах и

селениях долины, откуда возвращался нагруженный золотыми

монетами и новостями. Он рассказывал, что правительство

консерваторов при поддержке либералов собирается переделать

календарь так, чтобы каждый президент находился у власти сто

лет; что наконец-то подписан конкордат со святым престолом и из

Рима приезжал кардинал, корона у него была вся в бриллиантах, а

трон -- литого золота; что министры-либералы

сфотографировались, стоя перед ним на коленях и целуя его

перстень; что примадонна гастролировавшей в столице испанской

труппы была похищена из своей уборной неизвестными в масках и

на следующее утро, в воскресенье, танцевала голая в летнем

дворце президента республики. "Не говори мне о политике, --

отвечал ему полковник. -- Наше дело -- продавать рыбок". Когда

слух о том, что полковник не хочет ничего знать о положении в

стране, а сидит себе в своей мастерской и наживается на золотых

рыбках, дошел до Урсулы, она засмеялась. Ее на редкость

практический ум не мог постигнуть, какой смысл имеет коммерция

полковника, который меняет рыбок на золотые монеты, а потом

превращает эти монеты в рыбок, и так без конца, и чем больше

продает, тем больше должен работать, чтобы поддерживать этот

порочный круг. По правде говоря, полковника Аурелиано Буэндиа

интересовала не торговля, а работа. Ему приходилось так

сосредоточиваться, вставляя в оправу чешуйки, укрепляя

крошечные рубины на месте глаз, отшлифовывая жабры и приделывая

хвосты, что не оставалось ни одной свободной минутки для

воспоминаний о войне и связанных с нею разочарованиях. Точность

и тонкость ювелирного искусства требовали такого безраздельного

внимания, что за короткий срок полковник Аурелиано Буэндиа

состарился больше, чем за все годы войны; от долгого сидения у

него согнулась спина, от тонкой работы испортилось зрение, но

зато он приобрел душевный покой. Последний раз полковник

занимался вопросом, имеющим отношение к войне, когда группа

ветеранов, состоящая из либералов и консерваторов, попросила

помочь им добиться обещанных правительством пожизненных пенсий,

дело с утверждением которых все еще не сдвинулось с мертвой

точки. "Забудьте об этом, -- сказал полковник Аурелиано

Буэндиа. -- Вы видите: я отказался от пенсии, чтобы не мучиться

до самой смерти, ожидая ее". Сначала его навещал по вечерам

полковник Геринельдо Маркес, они усаживались вдвоем на улице у

двери дома и вызывали в своей памяти прошлое. Но Амаранта была

не в силах переносить воспоминания, пробуждаемые в ней видом

этого усталого человека, непреклонно увеличивавшаяся лысина

которого уже подталкивала его к бездне преждевременной

старости, и полковника Геринельдо Маркеса изводили

несправедливым пренебрежением до тех пор, пока он не начал

приходить только в исключительных случаях, а потом он и совсем

исчез -- его разбил паралич. Замкнутый, молчаливый, чуждый

новым веяниям жизни, наполнявшим дом, полковник Аурелиано

Буэндиа мало-помалу понял, что секрет спокойной старости -- это

не что иное, как заключение честного союза с одиночеством. Он

вставал в пять часов утра, после неглубокото, похожего на

забытье сна, выпивал на кухне свою всегдашнюю чашку черного

кофе и запирался на все утро в мастерской, а в четыре часа дня

проходил по галерее, волоча за собой табуретку, не обращая

никакого внимания ни на пламенеющие пожаром кусты роз, ни на

разлитое вокруг сияние клонящегося к закату солнца, ни на

высокомерный вид Амаранты, неизбывная тоска которой издавала

явственно различимый в тишине наступающего вечера шум кипящей в

котле воды, и сидел на улице возле двери до тех пор, пока

позволяли москиты. Однажды кто-то из прохожих осмелился

нарушить его одиночество.

-- Что поделываете, полковник?

-- Да вот сижу, -- отвечал он, -- жду, когда понесут мимо

гроб с моим телом.

Итак, беспокойство, вызванное в некоторых кругах тем, что

в связи с коронованием Ремедиос Прекрасной имя полковника

Аурелиано Буэндиа снова появилось у всех на устах, не имело под

собой реального основания. Однако многие придерживались другого

мнения. Не ведая о нависшей над ними трагедии, жители Макондо

радостными толпами запрудили городскую площадь. Веселые

безумства карнавала достигли уже апогея, и Аурелиано Второй,

осуществивший наконец свою мечту одеться тигром, ходил среди

необъятной толпы, охрипнув от беспрестанного рычания, когда

вдруг на дороге из долины показалась большая группа ряженых;

они несли на золоченых носилках женщину, пленительнее которой

не могло представить себе человеческое воображение. Мирные

жители Макондо на минуту сняли свои маски, стараясь разглядеть

получше ослепительное создание в короне из изумрудов и в

горностаевой мантии; оно казалось облеченным истинной монаршей

властью, а не той мишурной, что создается из блесток и жатой

бумаги. В толпе было немало людей, достаточно проницательных,

чтобы заподозрить подвох. Но Аурелиано Второй тотчас же положил

конец замешательству: он объявил вновь прибывших почетными

гостями и с соломоновой мудростью усадил Ремедиос Прекрасную и

королеву-самозванку на одном пьедестале. До полуночи пришельцы,

одетые бедуинами, принимали участие в общем ликовании и даже

внесли в празднество свой вклад -- великолепную пиротехнику и

виртуозную акробатику, которые заставили всех вспомнить о давно

забытом искусстве цыган. Но скоро, в разгар веселья, хрупкое

равновесие было нарушено.

-- Да здравствует либеральная партия! -- выкрикнул чей-то

голос. -- Да здравствует полковник Аурелиано Буэндиа!

Вспышки выстрелов затмили блеск фейерверочных огней, крики

ужаса заглушили музыку, ликование сменилось паникой. Еще много

лет спустя в народе говорили, что свита королевы-самозванки

была на самом деле эскадроном регулярных войск и под пышными

бурнусами бедуинов были спрятаны карабины уставного образца.

Правительство в чрезвычайном декрете отвергло это обвинение и

пообещало провести строгое расследование кровавого события. Но

истина так и не была выяснена, и победила версия о том, что

свита королевы, не будучи ничем на это вызвана, по знаку своего

командира развернулась в боевой порядок и безжалостно

расстреляла толпу. Когда спокойствие было восстановлено, в

городе не оказалось ни одного из мнимых бедуинов, а на площади

остались лежать -- убитые и раненые -- пять паяцев, четыре

коломбины, шестнадцать карточных королей, один черт, три

музыканта, два пэра Франции и три японские императрицы. Среди

сумятицы и всеобщей паники Хосе Аркадио Второму удалось укрыть

в безопасном месте Ремедиос, а Аурелиано Второй принес домой на

руках королеву-самозванку в разорванном платье и в испачканной

кровью горностаевой мантии. Она звалась Фернанда дель Карпио.

Ее выбрали как самую красивую из пяти тысяч прекраснейших

женщин страны и привезли в Макондо, пообещав провозгласить

королевой Мадагаскара. Урсула ходила за ней, словно за родной

дочерью. Город, вместо того чтобы осудить девушку, проникся

сочувствием к ее наивности. Через полгода после бойни на

площади, когда выздоровели раненые и увяли последние цветы на

братской могиле, Аурелиано Второй отправился за Фернандой дель

Карпио в далекий город, где она жила со своим отцом, привез ее

в Макондо и сыграл с ней шумную свадьбу, которая длилась целых

двадцать дней.


x x x


Через два месяца их супружеству чуть было не пришел конец,

потому что Аурелиано Второй, пытаясь загладить свою вину перед

Петрой Котес, распорядился сфотографировать ее в наряде

королевы Мадагаскара. Когда Фернанда узнала об этом, она

сложила свое приданое обратно в сундуки и, ни с кем не

попрощавшись, уехала из Макондо. Аурелиано Второй догнал ее на

дороге в долину. После долгих, унизительных просьб и обещаний

исправиться ему удалось вернуть жену домой, а от любовницы он

снова ушел.

Петра Котес, уверенная в своих силах, не проявила никакого

беспокойства. Ведь это она сделала его мужчиной. Он был еще

ребенком, ничего не ведающим о настоящей жизни, с головой,

набитой разными фантазиями, когда она извлекла его из комнаты

Мелькиадеса и определила ему место в мире. Он родился скрытным,

нелюдимым, склонным к одиноким размышлениям, а она создала ему

новый -- совсем другой характер: живой, общительный, открытый;

она вселила в него радость жизни, привила ему любовь к шумному

веселью и мотовству и в конце концов превратила -- внешне и

внутренне -- в того мужчину, о котором мечтала для себя с

отроческих лет. Потом он женился -- так рано или поздно

поступают все сыновья. Он долго не осмеливался сообщить ей, что

собирается жениться. И при этом вел себя совсем по-детски: то и

дело осыпал ее незаслуженными попреками, придумывал какие-то

обиды, надеясь, что Петра Котес порвет с ним сама. Однажды,

когда Аурелиано Второй бросил своей возлюбленной очередное

несправедливое обвинение, она обошла ловушку и поставила точки

над "i".

-- Все дело в том, -- сказала Петра Котес, -- что ты

хочешь жениться на королеве.

Пристыженный Аурелиано Второй разыграл сцену гнева,

объявил себя человеком непонятым и незаслуженно оскорбленным и

перестал посещать дом любовницы. Петра Котес ни на мгновение не

утратила своего великолепного спокойствия, подобного

спокойствию отдыхающего зверя, она слушала доносившиеся к ней

музыку, звуки фанфар, гомон бурного свадебного пира так, словно

все это было лишь одной из новых шалостей Аурелиано Второго.

Тем, кто высказывал ей сочувствие, она отвечала безмятежной

улыбкой. "Не тревожьтесь, -- говорила она им. -- Королевы у

меня на побегушках". Соседке, предложившей ей зажечь

заговоренные свечи перед портретом утраченного любовника, она

сказала уверенно и загадочно:

-- Единственная свеча, из-за которой он вернется, горит

не угасая.

Как она и предполагала, Аурелиано Второй появился в ее

доме, лишь только отошел медовый месяц. С ним были его

всегдашние приятели и бродячий фотограф, а также платье и

запачканная кровью горностаевая мантия, в которые Фернанда

нарядилась, отправляясь на карнавал. Под шум веселой пирушки

Аурелиано Второй заставил Петру Котес одеться королевой,

провозгласил ее единственной и пожизненной владычицей

Мадагаскара, приказал сфотографировать и раздал фотографии

своим друзьям. Петра Котес не только сразу же согласилась

принять участие в этой игре, но в глубине души почувствовала

жалость к своему любовнику, решив, что он, видимо, немало

натерпелся, если придумал такой необычный способ примирения. В

семь часов вечера, так и оставшись в наряде королевы, она

приняла Аурелиано Второго у себя в постели. Он не был женат еще

и двух месяцев, но Петра Котес сразу заметила, что дела на

супружеском ложе идут неважно, и испытала сладкое

удовлетворение от сознания свершившейся мести. Однако через два

дня, когда Аурелиано Второй, не осмелившись явиться лично,

прислал к ней посредника оговорить условия, на которых они

расстанутся, Петра Котес поняла, что ей потребуется больше

терпения, чем она предполагала, потому что ее любовник, похоже,

собирается принести себя в жертву внешним приличиям. Но даже и

тут Петра Котес не изменила своему спокойствию. Безропотность,

с которой она шла навстречу желанию Аурелиано Второго, лишь

подтвердила сложившееся у всех представление о ней как о

бедной, достойной сочувствия женщине; в память о любимом у нее

осталась только пара лаковых ботинок -- в них, по его

собственным словам, он хотел бы лежать в гробу. Петра Котес

обернула ботинки тряпками, уложила в сундук и приготовилась

терпеливо ждать, не поддаваясь отчаянию.

-- Рано или поздно он должен прийти, -- сказала она себе,

-- хотя бы для того, чтобы надеть эти ботинки.

Ей не пришлось дожидаться так долго, как она думала. По

правде говоря, Аурелиано Второй уже в первую брачную ночь

понял, что вернется к Петре Котес значительно раньше, чем

возникнет необходимость надеть лаковые ботинки: дело в том, что

Фернанда оказалась женщиной не от мира сего. Она родилась и

выросла за тысячу километров от моря, в мрачном городе, на

каменных улочках которого в те ночи, когда бродят привидения,

еще можно было слышать, как стучат колеса призрачных карет,

уносящих призраки вице-королей. Каждый вечер, в шесть часов, с

тридцати двух колоколен этого города раздавался унылый

погребальный звон. В старинный дом колониальной постройки,

облицованный надгробными плитами, никогда не заглядывало

солнце. От крон кипарисов на дворе, от сочащихся сыростью аркад

тубероз в саду, от выцветших штор в спальнях веяло мертвенным

покоем. Из внешнего мира к Фернанде, вплоть до самого ее

отрочества, не доносилось ничего, кроме меланхолических звуков

пианино, раздававшихся в соседнем доме, где кто-то год за

годом, изо дня в день, добровольно лишал себя удовольствия

поспать в часы сиесты. Сидя у постели больной матери, лицо

которой от пыльного света витражей казалось зелено-желтым, она

слушала методические, упорные, наводящие тоску гаммы и думала,

что эта музыка звучит где-то там, в далеком мире, пока она

изнуряет себя здесь, сплетая погребальные венки. Мать, покрытая

испариной после очередного приступа лихорадки, рассказывала ей

о блестящем прошлом их рода. Совсем еще ребенком, в одну из

лунных ночей, Фернанда увидела, как через сад прошла к часовне

прекрасная женщина в белом. Это мимолетное видение особенно

взволновало девочку, потому что у нее внезапно возникло чувство

своего полного сходства с незнакомкой, словно то была она сама,

но лишь двадцать лет спустя. "Это твоя прабабка, королева, --

объяснила ей мать, перемежая свои слова кашлем. -- Она умерла

потому, что, срезая в саду туберозы, отравилась их запахом".

Через много лет, когда Фернанда снова стала ощущать свое

сходство с прабабкой, она усомнилась, в самом ли деле та

являлась ей в детстве, но мать побранила девушку за неверие.

-- Наше богатство и могущество неизмеримы, -- сказала

мать. -- Придет день, и ты станешь королевой.

Фернанда поверила ее словам, хотя дома на длинный,

покрытый тонкой скатертью и уставленный серебром стол ей

подавали обычно только чашечку шоколада на воде и одно печенье.

Она грезила о легендарном королевстве до самого дня свадьбы,

несмотря на то, что ее отец, дон Фернандо, вынужден был

заложить дом, чтобы купить ей приданое. Эти мечты не были

порождены ни наивностью, ни манией величия. Просто девушку так

воспитали. С тех пор как Фернанда помнила себя, она всегда

ходила на золотой горшок с фамильным гербом. Когда ей

исполнилось двенадцать лет и она в первый раз покинула дом,

чтобы отправиться в монастырскую школу, ее усадили в экипаж, а

ехать надо было всего два квартала. Подруги ее по классу

удивлялись, что новенькая сидит в стороне от них, на стуле с