Диапазон греческого мышления

Вид материалаДокументы

Содержание


Атаки слева
Das Kapital
Девятнадцатое столетие – резюме
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   32

Атаки слева


Истолкование идеалов Просвещения, которое мы назвали викторианским компромиссом, подверглось в девятнадцатом веке атакам слева; общий смысл этих атак сводился к требованиям расширить политическую демократию до социальной, и в особенности до экономической демократии. Конечно, это упрощенная формула. Вечное напряжение между идеалами свободы и властью так же беспокоило левых, как и центристов.


В девятнадцатом веке многие видели главную трудность в том, что идеи и методы 1776 года и 1789 года не получили последовательного развития, и полагали, что надо вернуться к простым правам человека, что лекарство от всех трудностей демократии – это как можно больше демократии в старом смысле этого слова: билли о правах, писанные конституции, всеобщее избирательное право, тайное голосование, равные избирательные округа, поочередное замещение должностей, принудительное светское образование для всех и т. д. По существу это позиция людей, обычно именуемых «радикалами», какими были английские чартисты 1830-х и 1840-х годов; они полагали, что если политическая демократия будет полностью осуществлена, с правами человека и всем остальным, то из свободного взаимодействия человеческих притязаний возникнет нечто вроде приблизительного социального и экономического равенства. Не будет ни слишком богатых, ни слишком бедных, а будет здоровое разнообразие вознаграждений в преимущественно эгалитарном обществе. Но к концу столетия радикалы постепенно пришли к представлению, что этот процесс уравнивания нуждается в содействии социального законодательства, вроде того, какое известно американцам под названием Нового Курса. Радикалы стали коллективистами, или во всяком случае сторонниками государственного вмешательства, а их оппоненты считали их социалистами.


Этот процесс яснее всего виден в Англии, где к 1880-м годам либеральная партия начала поддерживать социальное законодательство, а тори были вынуждены к чему-то вроде защиты классического laissez faire. Поздняя деятельность Джона Милля показывает, как легко бентамист может занять умеренно коллективистскую политическую позицию. Но еще лучшим примером является такой человек как Т.Х.Грин, оксфордский преподаватель, испытавший сильное влияние немецкой идеалистической философии. Он содействовал формированию той молодежи, которая, действуя в парламенте и гражданской администрации, заложила основания нынешней квазисоциалистической Британии. Книга Грина «Основы политической обязанности» (1888) представляет собой атаку на метафизику и политику традиционного британского радикализма. Грин полагает, что понятия утилитарного номинализма в действительности оставляют индивида в положении изолированного социального атома, в слепой борьбе с другими атомами, но ни в каком смысле не видят в нем подлинное общественное животное. Его собственные понятия о государстве и других общественных группах подчеркивают их эмоциональное значение для индивида, их «реальность» в смысле, несколько напоминающем немецкий идеализм, но при этом Грин оставляет все же место индивидуальным правам и обязанностям. Он предполагает, что его государство будет чем-то бóльшим, чем судьей в честной игре; оно будет помогать более слабым и менее искусным лучше участвовать в игре. Но государство не отменит полностью эту игру и не введет никакой массовой регламентации.

Здесь нас интересует главным образом тот факт, что к концу девятнадцатого века в разных частях западного общества и с разной силой проявилось направление коллективистского или интервенционистского [Интервенционизмом называется доктрина, одобряющая государственное вмешательство в экономику] мышления и практики. Соединенные Штаты были последней из больший стран, ощутивших это направление. Многие консервативные американцы все еще сопротивляются ему, видя в нем разрушение наших традиционных свобод и считая эту тенденцию «социалистической» и «неамериканской». Большинству американцев до сих пор трудно дается беспристрастный анализ проблемы государственного вмешательства в бизнес и другие частные дела индивида.


Конечно, политика такого рода, какую защищают в Англии фабианцы [Фабианское общество – организация, основанная в Англии в 1884 году, пропагандировавшая постепенное мирное развитие социализма] и лейбористская партия, во Франции Третья Сила [Так называли себя французские левые, в отличие от правых и коммунистов] и в Соединенных Штатах сторонники Нового Курса, не тождественна политическим идеям, выдвинутым радикалами сто лет назад – даже самыми передовыми из них, как Герберт Спенсер. Можно предположить даже, что эта тенденция отражает влияние «социалистической» мысли на демократическую традицию. Но при этом не следует упускать из виду, что все это направление фабианцев, Третьей Силы и Нового Курса резко отличается от все еще наилучшего и самого отчетливого определения термина социализм – как вполне конкретной религиозной секты, основанной Карлом Марксом. [Отождествление термина «социализм» с доктриной Маркса не является общепринятым и выражает личный выбор автора]


Видоизменения демократического образа жизни, космологии, культуры и даже религии, представленные современными левыми течениями Запада, в действительности очень отличаются от ортодоксальной марксистской позиции; мы можем здесь лишь в общих чертах наметить анализ этих различий. Но вначале надо сказать, что и марксизм, и немарксистская левая идеология могут законным образом претендовать на общее происхождение от Просвещения, и что они в важных отношениях противоречат традиционному христианству. Оба эти направления отвергают доктрину первородного греха, заменяя ее в основном оптимистическим взглядом на природу человека, оба исключают сверхъестественное, оба сосредоточивают внимание на идеале счастливой жизни всех людей на земле, оба отвергают идеал расслоенного общества с неизменным неравенством статуса и большим неравенством доходов. Надо заметить, впрочем, что в наши дни немарксистские левые способны в некоторой мере принимать традиционный христианский пессимизм и даже считать себя христианами; марксизм, гораздо более жесткое верование, вряд ли способен к какому-либо открытому компромиссу с христианством или другой теистической религией, а должен оставаться твердо позитивистским и материалистическим.


Именно жесткость доктрины – одно из главных различий между этими системами верований. Демократические левые, при всем их коллективизме, хотя бы отчасти сохранили старую либеральную веру в интеллектуальную свободу, позволяющую выдвигать новые идеи, экспериментировать, изобретать. Если даже их не волнуют больше «права» индивида, они представляют себе прогресс как постепенное изменение, и знают, что группы как таковые не имеют новых идей. Можно различить эти два направления по ярлыкам и клише, которых не могут избежать даже интеллектуалы; демократические левые все еще настаивают, что их единственная догма требует, чтобы не было никаких догм, и что единственная допустимая нетерпимость – это нетерпимость к нетерпимости.


Надо заметить, что в девятнадцатом веке возникла вполне определенная, хотя и небольшая группа, претендовавшая на происхождение от Просвещения восемнадцатого века, но пришедшая в конце концов к пренебрежению личной свободой и к использованию таких лозунгов как авторитаризм, порядок, дисциплина, вера, солидарность. Это так называемые «позитивисты». Термин «позитивизм» иногда употребляется в широком смысле, эквивалентном материализму, и обозначает верование, отвергающее сверхъестественное и стоящее на твердой «позитивной» почве науки. Но исторически этот термин означает последователей французского политика и моралиста Огюста Конта, с которым мы уже встретились – по поводу его классификации естественных наук в порядке их «зрелости». Но Конт не просто назвал «социологией» свою верховную науку. В конце своей жизни, особенно после поражения революции 1848 года, он пытался устроить нечто вроде церкви, основанной на формальной вере в прогресс, естествознание, гуманизм и отвергающей, формально и очень решительно, христианского Бога. Сам Конт был верховным первосвященником этой позитивистской веры, у которой были свои организованные церкви, и которая породила различные другие группы, разделявшие веру в человека, науку и будущее. Этих религиозных позитивистов, до сих пор не совсем исчезнувших, не надо смешивать с современными «логическими позитивистами», о которых еще будет речь.


За исключением, пожалуй, этих контовских позитивистов и им подобных (которые в действительности не демократы), демократические левые, даже в самых современных формах их идеологии, всегда сохраняют нечто от старого недоверия к любой системе идей, пытающейся растворить индивида в группе, сделать из него лишь клеточку единственно важного целого. Демократические левые сохраняют в глубине души подлинное уважение ко многим индивидуальным правам; впрочем, когда дело касается права собственности, они нередко проявляют некоторую бесцеремонность. Они не верят в неизбежность классовой борьбы и революции и надеются добиться большего социального и экономического равенства, большей устойчивости общества, лучшего управления в бизнесе и правительстве и хотят достигнуть этого в процессе добровольных изменений, осуществляемых законодательно, обычными демократическими средствами. В современной лицемерной терминологии они оппортунисты и реформисты. В последние годы они уделяют все больше внимания критике основных идей Просвещения, критике, исходящей от правых, рассмотренной уже выше, и критике антиинтеллектуалистов, которой мы займемся в следующей главе. Они заметили, чтó происходит в наше время в тоталитарных обществах нацистов, фашистов и русских коммунистов, и пришли к выводу, что унификация, регламентация и абсолютная власть – непомерно высокая цена за порядок и безопасность от смятения и безудержной конкуренции западного общества.

Мы пришли теперь к марксистскому социализму, или коммунизму. [Таким образом, предыдущее определение «социализма» относится не только к коммунизму] С нашей точки зрения, марксизм – или марксизм-ленинизм-сталинизм [В «каноническую последовательность», принятую в Советском Союзе, входил Сталин, но никогда не употреблялся термин «сталинизм», введенный лишь противниками коммунизма], как он назывался до обличения Сталина Хрущевым, удалившим его из канонической последовательности – есть очень строгое развитие, или ересь, установки Просвещения по отношению к миру. Он примерно так же относится к главной демократической форме Просвещения, как кальвинизм к традиционному христианству римских католиков или, лучше сказать, к англиканской церкви, соединяющей в одной формальной организации целый спектр верований, от унитарианства до высокого сакраментализма. [Учение, настаивающее на точном соблюдении культа] Марксизм – это строгая, догматическая, пуританская, детерминистская, жестко дисциплинированная секта оптимистических гуманистических материалистов в смысле восемнадцатого века.


Если вы полагаете, что термин «религия» следует применять лишь к системам верований, утверждающих существование Бога или богов, или духов, или по крайней мере чего-то нематериального, сверхъестественного, то вас уже могло шокировать наше сравнение национального патриотизма с религией. В этой книге мы применяем термин «религия», заимствованный из нашей западной религиозной истории, к любой организованной и отчетливой системе верований о Больших Вопросах – о истинном и ложном, о человеческом счастье, о порядке вселенной и т. д. – доставлявшей своим верующим по крайней мере две вещи: интеллектуальную ориентацию в этом мире (то есть ответ на стоящие перед ним вопросы), и эмоциональное принадлежность к некоторой группе посредством ритуала и других форм общего поведения. В этом смысле марксизм, особенно в том виде как он выработался в России, является одной из активнейших форм религии современного мира, и понимание его заслуживает некоторых усилий всех образованных людей.


Марксизм очевидным образом удовлетворяет простому требованию, предъявляемому к религии: у него есть свои священные книги, свое авторитетное писание – в ортодоксальной традиции это сочинения Маркса и Энгельса с комментариями, экзегезой [Экзегеза – критическое объяснение или интерпретация; термин обычно применяется к Библии] и добавлениями Ленина. Марксизм имеет также свои ереси, важнейшая из которых восходит к «ревизионизму» девятнадцатого века, связанному прежде всего с именем Эдуарда Бернштейна, который заменил насильственную революцию и последующую диктатуру пролетариата, предполагаемые ортодоксальным марксизмом, постепенным достижением социальной и экономической демократии (то есть равенства) легальными политическими действиями. Ревизионизм превратился в градуализм, по-существу выражающий позицию нынешних социалистов (в противоположность коммунистам). Градуализм был для его сторонников не просто ухищрением, чтобы успокоить опасения буржуа и приобрести сторонников среди буржуазии; он был также – по мнению его вождей, таких как Каутский – необходимой исторической поправкой к не оправдавшемуся предсказанию Маркса о неизбежном насильственном восстании пролетариата в развитых западных странах. Есть много других отколовшихся групп или ересей марксизма, для которых у нас здесь нет места. Но существование таких ересей не является признаком слабости движения; напротив, вспомнив развитие христианства, можно предположить, что эти ереси свидетельствуют о жизненной силе марксизма, о продолжающемся интеллектуальном брожении, говорящем скорее о жизненности, чем о разложении и распаде.


Мы сосредоточимся здесь на ортодоксальной форме этой доктрины. Величайшее произведение Маркса Das Kapital [Капитал (нем.)] по форме представляет собой экономический трактат. Очевидно, впрочем, что эта книга не только узко профессиональное экономическое исследование по экономической теории, но также философия истории, система социологии и программа политического действия. Вместе с другими книгами принятого канона она дает значительно более полную и систематическую космологию, чем любое отдельное произведение ортодоксальной демократической традиции Просвещения. Марксизм – более жесткая и более отчетливая традиционной демократии.


Марксизм несет на себе отпечаток девятнадцатого столетия, когда жили и писали Маркс и Энгельс. В основе его лежит вполне определенная концепция изменения, роста, эволюции как универсального явления. (Остается неясным, представлял ли себе Маркс, что этот эволюционный процесс должен окончиться с возникновением бесклассового общества; к этому интересному, хотя и не главному вопросу мы еще вернемся). Одним из главных вопросов всего западного мышления была здесь реальность и важность изменения. Платоновский тип мышления стремился избежать потока жизни и смерти этого мира, составляющего нашу животную природу, в иной мир, за пределами времени и изменения; более того – светские философы, подобные рационалистам начала Нового времени, искали абсолютное и неизменное в категориях логики. Марксизм, как можно подумать, радуется процессу, изменению, и пытается найти ответ на загадку изменения в самом изменении.


Ответ на эту загадку Маркс заимствовал у своего учителя Гегеля: это была диалектика. Но для Гегеля процесс тезис-антитезис-синтез происходил под воздействием чего-то, что он называл духом, нематериальной сущностью, силой, идеей или душой, но во всяком случае чем-то принципиально недоступным человеческим чувствам, здравому смыслу или естественным наукам. Маркс гордо заявил, что эту гегелеву пирамиду, нелепо поставленную на вершину, он правильно и разумно переставил на ее широкое основание; это значит, что он превратил идеалистическую диалектику в материалистическую диалектику. Согласно Марксу, изменение происходит по плану, но не по плану нелепого гегелевского мирового духа. Изменение происходит в материи, в окружающем нас чувственном мире, неотъемлемой частью которого являемся и мы, подобно всем животным. Изменения в этом материальном мире – проще говоря, в нашей среде – определяют всю нашу жизнь, наше физическое благополучие, наши учреждения, наши понятия о правильном и неправильном, нашу космологию. Ключевое слово здесь «определяют», это любимое слово Маркса, для которого выражения «диалектический материализм» и «исторический детерминизм» были почти равносильны.


Конечно, некоторые из этих определяющих факторов среды люди давно сознавали, например, климат. Но Маркс сосредоточивает внимание на гораздо более фундаментальном для него аспекте окружения, который он называет «средствами производства», на способе, которым люди добывают средства к существованию. Из этой фундаментальной роли материальных условий должно вытекать все остальное в человеческой жизни и в жизни человеческих групп. Кочевники, пасущие свои стада в азиатских степях, едят и пьют, воспитывают детей, повинуются законам и обычаям, подчиняются вождям, воюют и веруют в определенную религию – и все это происходит в соответствии с неизбежным развитием средств производства этого кочевого скотоводческого общества. Марксистские проявили большое искусство и эрудицию в конкретной разработке этих концепций для различных обществ.

Сам Маркс интересовался преимущественно своим собственным западным обществом, для которого он разработал полный очерк социального изменения, в соответствии со своей диалектикой. Его исходным пунктом были средства производства самодостаточной поместной экономики Средних веков. Общество, определенное этой поместной экономикой, опиралось на класс крепостных, содержавший класс феодальных господ и связанных с ними священников. У этого общества была весьма жесткая ступенчатая система сословий и типичные для средневекового Запада верования о Боге и мироздании. Поместная экономика и феодальное общество составляют тезис. Принцип изменения для Маркса – это нечто «материальное», а не идея какого-нибудь разума – хотя даже и Маркс должен был признать, что материальные изменения происходят оттого, что какие-то люди их хотят и задумывают. Изменение, начавшееся в современном мире, – это, в его простейшей форме, деньги, торговля, начало капиталистической экономики. По мере этого медленного изменения образуется новый класс, класс предпринимателей или буржуа. Между старой феодальной знатью и новым денежным средним классом происходит затем активная «классовая борьба» (другое весьма знаменитое выражение марксистов). У нового класса есть собственная философия, через некоторое время характерно протестантская. У него есть собственные взгляды на правильность конкуренции, на законность дохода, на необходимость политической демократии, чтобы справиться с королевской и феодальной властью, короче, у него есть полная философия жизни. Эта торговая экономика и буржуазное демократическое общество есть антитезис. Длительная борьба между тезисом и антитезисом, с предварительными победами буржуазии в Англии и Голландии, завершилась Американской и Французской революциями и полной победой буржуазии в девятнадцатом веке.


Но классовая борьба никоим образом не окончилась. Победоносная буржуазия, слившись с побежденными остатками аристократии, образовала синтез, который как новый тезис борется с новым антитезисом, пролетариатом. Сама эта борьба и борющиеся в ней классы были материальным результатом другого изменения в средствах производства, введения фабричной системы и современной формы промышленного и финансового капитализма. К старой банковской и торговой буржуазии прибавился промышленник, фабрикант, и возник новый, более сильный капиталистический класс. Рабочие, согнанные на фабрики, трудятся теперь на глазах своих угнетателей, доведенные железными законами капиталистической экономики до заработка, едва поддерживающего их существование. Но они по крайней мере могут организоваться, хотя бы тайно, и под руководством марксистов обретают полное классовое сознание. Теперь буржуазия является тезисом, а пролетариат антитезисом, и борьба между ними – это последняя классовая борьба. Победа пролетариата обеспечена. (Первый набросок этой теории Маркс опубликовал в «Коммунистическом манифесте» в 1848 году.)


Маркс доказывает это весьма сложным экономически анализом, который мы не можем здесь рассмотреть подробно. Основа его аргументации состоит в том, что законы капиталистической конкуренции должны периодически вызывать кризисы производства, в которых более слабые фирмы разоряются, их владельцы становятся пролетариями, а выжившие фирмы становятся больше и сильнее. Но рабочий класс, хотя он при каждом кризисе страдает, становится все многочисленнее и все больше отчаивается. Маркс видел неизбежное следствие экономических законов в том, что, по его знаменитому выражению, бедные становятся беднее, а богатые богаче. Наконец, наступит заключительный кризис, в котором пролетариат, вполне организованный и вполне сознающий себя как класс, поднимется во всем своем могуществе и возьмет в свои руки средства производства. Это будет достигнуто с помощью диктатуры пролетариата, в ходе которой банки, средства связи и транспорта, фабрики и заводы будут отобраны у их буржуазных собственников и обобществлены, то есть переданы в распоряжение нового пролетарского правительства. Затем наступит окончательная стадия. После ликвидации капиталистических собственников больше не будет классов – вернее, останется лишь один класс, победоносный пролетариат. Поэтому уже не будет классовой борьбы, а поскольку весь государственный аппарат согласно анализу Маркса был нужен лишь для того, чтобы тезисный класс мог подавлять в классовой борьбе антитезисный класс, то больше не нужно будет государство – с его полицией, его судами, его армиями и его налогами. Государство отомрет, и мы наконец будем жить в бесклассовом обществе, на земном небе марксистской эсхатологии. Сам Маркс не занимался подробностями своего неба, и даже Энгельс и более поздние комментаторы не разъясняют этого вопроса. Но, как и подобало верующим в прогресс людям девятнадцатого века, они не представляли себе, что даже небо может быть статичным. Может быть, марксисты полагали, что с приходом бесклассового общества исчезнут жестокие и бесчеловечные формы борьбы, а прогресс будет происходить посредством безболезненного, похожего на игру соревнования.


После «Коммунистического манифеста» прошло уже больше ста лет, и история развивалась не по планам Маркса. Капиталистические циклы процветания и депрессии продолжались и, может быть, депрессии стали еще хуже. Тенденция к концентрации капитала в гигантских предприятиях в самом деле наблюдалась, но она не была равномерной даже в германской, английской и американской экономике. Утверждение, что богатые становятся богаче, а бедные становятся беднее, определенно не подтвердилось. Правительственное вмешательство в регулирование промышленности во всех промышленных странах, и даже в Соединенных Штатах, приняло такие формы, что его часто называли государственным социализмом. И, конечно, в 1917 году в промышленно отсталой России – в стране, которую сам Маркс не любил – впервые пришло к власти большое революционное движение под знаком марксизма. Русские установили диктатуру пролетариата, но пока нет ни малейших признаков, чтобы русское государство отмирало. Правда, Маркс предполагал, что как только революция победит в какой-нибудь великой стране – по-видимому, он имел в виду самую развитую страну того времени, Великобританию – она быстро распространится по крайней мере на все страны западного мира, а потом и на весь мир. Конечно, верные марксисты могут утверждать, что до победы мировой революции нельзя ожидать отмирания государства в осажденной России.


Впрочем, нас занимает здесь главным образом не то, правильно ли Маркс предсказывал будущее. Основанное им движение пришло к власти в двух великих государствах, России и Китае, и в их «сателлитах»; и его последователи, хотя несколько расколотые ересями, сильны во многих частях западного общества. Марксизм является одной из религий – или, если это выражение слишком сильно для вас, одной из главных систем руководящих принципов, – конкурирующих в наши дни на идеологической арене Запада.


Марксистский бог – это всемогущая, хотя и безличная сила диалектического материализма. Сами марксисты решительно пользуются термином «детерминизм», со всеми сопутствующими ему представлениями святого Августина и Кальвина. Эти представления для них не религия, а наука. Они настаивают, что их система научна, а потому должна быть истинной. Но с точки зрения стороннего наблюдателя их система не такова, это не лабораторная или клиническая наука, а гипостазированная наука [Это выражение означает особый статус некоторой системы мышления, рассматриваемой как отдельный вид реальности], выполнявшая для них ту же функцию, какую гипостазированная наука Ньютона играла для философов восемнадцатого века, то есть она давала им утешительную уверенность, что они обладают ключами к мирозданию. Итак, диалектический материализм предсказывает марксисту неизбежность всемирной пролетарской революции. Она произойдет, чтó бы ни делали капиталисты; и чем больше капиталисты, под давлением средств производства, ведут себя как капиталисты, тем скорее придет победа пролетариата. Рокфеллеры и Морганы делают в точности то, чего от них хочет диалектический материализм. По-видимому, марксисты им за это вовсе не благодарны. Но весь ход мировых событий, ведущих к неизбежному триумфу пролетариата, не делает марксиста фаталистом. Как мы уже видели, уверенность кальвиниста в непреодолимости воли Господней лишь усиливает его готовность идти в этот мир и бороться, помогая Господу осуществить свою волю; и мы заметили, что у кальвиниста всегда есть спасительная неуверенность в том, может ли в самом деле знать волю Господню ничтожный человеческий червь, даже если он послушный член кальвинистской церкви. У марксиста нет даже этого остаточного христианского смирения, которое могло бы как-то логически обосновать его активность в борьбе за правое дело. Марксисты – как и сам Маркс – абсолютно точно знают, что диалектический материализм исполнит свое предустановленное дело. Но это не значит, что убежденный марксист попросту сидит, ожидая, что диалектический материализм выполнит свою работу без него. Напротив, он страстный пропагандист, этический мелиорист, и, судя по его поведению, он верит, что его усилия могут повлиять на поведение других людей. Мы можем лишь еще раз заметить, что у марксиста, как и у кальвиниста, метафизическая вера в детерминизм вполне созвучна с психологической верой в важность воли к вере и личному действию индивида.


Продолжим нашу религиозную параллель. Небо марксиста, как мы уже заметили, это бесклассовое общество, состояние, достижимое здесь на земле, и, подобно эсхатологиям других развитых религий, это состояние – воображаемое положение вещей, где не фрустрируется никакое человеческое желание. Правда, марксисты гордятся своим материализмом и верят, что в бесклассовом обществе будут удовлетворяться все приличные человеческие желания; их возмутило бы предположение, что их рай имеет что-нибудь общее с мистическим представлением о рае, преобладающем среди интеллектуальных христиан, как о таком месте, где все желания преодолены, погашены, духовно сублимированы. Но в то же время бесклассовое общество – не вульгарное место для чувственных наслаждений, которые марксисты связывают с пошлым капиталистическим идеалом. Можно сказать, что в этом состоит пуританский аспект марксизма, понимая это слово почти в его обычном значении; марксисту, так же как любому кальвинисту, ненавистна откровенно эпикурейская сторона жизни, вульгарные, грубые удовольствия, и еще более – их аристократическая утонченность. Сам Маркс был моралист, возмущенный грубостью и несправедливостью промышленного общества так же, как Карлейль или Раскин. Марксисты пытаются всячески защитить позитивный аспект своего неба, настаивая, что в бесклассовом обществе люди будут соревноваться между собой и развиваться, как этого ожидают в нашей культуре от примерных детей; но что действительно поражает нас в марксистском небе, как и во всяком другом, это отсутствие конфликта и фрустрации, то есть угасание желания.


Представление о революции и диктатуре пролетариата, грубо говоря, параллельно христианскому представлению о судном дне. Здесь опять есть очевидное различие, поскольку марксисты верят, что их спасительная катастрофа произойдет по «естественным» причинам, а не под действием сверхъестественных сил. Для марксиста состояние благодати, отличающее праведника от язычника, это попросту способность рассматривать вселенную в терминах марксизма, то есть в «научных» терминах, как сказал бы марксист. Для него Маркс – рационалистический мессия, противопоставленный духовному мессии, Христу, которого марксисты, конечно, считают ложным.


Как и в большинстве религиозных сообществ, эта уверенность в принадлежности к общине праведных, знающих истину, наделенных внутренним светом, уравновешивается выполнением определенных символических действий, связывающих верующего со всем сообществом праведных. Иными словами, у марксиста есть не только его вера, но и его добрые дела: он читает священные книги марксистов, он посещает собрания, у него есть партийный билет и он платит партийные взносы. У него есть ключ ко всему, ответ на все вопросы. Сторонний наблюдатель не должен удивляться, что в коммунистической России есть марксистская музыка, марксистская история и даже марксистская биология.


Вероятно, у марксистов нет прямого эквивалента того религиозного переживания, которое христиане обозначают словом совесть. Как мы уже видели в одной из предыдущих глав, важный аспект христианства – это судьба отдельной души грешного человека в ее своевольном борении с Богом; христианство – высоко индивидуалистическая вера с высоко индивидуалистической концепцией спасения. Марксизм, между тем, полагает, что подлинная реализация индивида, конечно, не сводится к простому автоматическому участию в социальном целом, наподобие муравья или пчелы, но по меньшей мере предполагает подлинное отождествление индивида с коллективом. Марксизм – это коллективистская вера, и его понятие об индивидуальном спасении не может быть слишком близко к христианскому. Но у марксиста есть совесть, и как бы ни трудно было связать это понятие с диалектическим материализмом, он испытывает угрызения совести. Это можно весьма отчетливо увидеть в случае героя повести Артура Кёстлера «Тьма в полдень», да и в случае самого г-на Кёстлера, если поинтересоваться его биографией.


В чистой теории – и в марксистской теологии на ее высшем уровне – основную работу выполнили Маркс и Энгельс. Хотя советская практика канонизировала Ленина, и до 1953-го года Сталина, как сделавших существенные добавления к основным марксистским верованиям, со стороны кажется, что они важны были скорее как организаторы, а не как мыслители. Марксизм не смог еще столь успешно соединить в одном лице мыслителя и исполнителя, как это произошло в случае св. Павла. Правда, Ленин, столкнувшись с тем фактом, что порочные капиталистические нации запада в начале двадцатого века, по-видимому, продолжали преуспевать, и во всяком случае не терпели предсказанное Марксом крушение, прибавил к марксистскому анализу некоторое следствие. Он пришел к выводу, что капиталисты, достигнув предела в эксплуатации своих собственных граждан в Англии и других западных странах, смогли отсрочить свою гибель посредством колониального империализма, эксплуатируя другие части света. Но, согласно Ленину, и это лишь подтверждало предсказание Маркса, империализм был неизбежным продуктом перезрелого капитализма, его последней стадией перед пролетарской революцией.


В действительности Ленин оказал марксизму главную услугу как организатор революции в отсталой стране. Для этого Ленину пришлось устроить насильственную революцию – что Маркс всегда проповедовал, хотя и несколько академическим образом – революцию, проведенную меньшинством дисциплинированных и бесстрашных организаторов с многолетним опытом подпольной работы, и без всяких «буржуазно-демократических» предрассудков по поводу законности, человечности, честности и т. д. Маркс, при всем своем упрямом отвращении к умеренным реформаторам, определенно не любил профессиональных конспираторов-революционеров. Поэтому для некоторых последователей Маркса Ленин не столько представитель, сколько предатель подлинного марксизма. Для добросердечных, оптимистических, невинных марксистов (каковые существуют, сколь бы нелогичной ни казалась их позиция) безжалостное и сознательно реалистическое поведение Ленина означало применение методов порочной буржуазии, до которых они не хотели унизиться. С их точки зрения Ленин, и в гораздо большей степени Сталин, просто поддались таким скверным иллюзиям как здравый смысл, практичность и успех.


Стандарты моральных и эстетических взглядов, которых придерживаются марксисты на этом свете, по-существу буржуазные, капиталистические, несколько омраченные пуританскими наклонностями. В западных странах есть интеллектуальные круги, сочетающие марксизм с мятежом против тех или иных моральных и эстетических традиций буржуазии восемнадцатого и девятнадцатого века – но это не относится к России. В действительности марксизм – один из законнейших наследников материалистической и рационалистической космологии философов восемнадцатого века. У самого Маркса было представление о правильно действующем обществе, удивительно похожее на взгляды Адама Смита – это была экономика, где каждый индивид своим естественным поведением содействует благополучию и исправной работе своей группы. Идеал или конечная цель марксизма – это философский анархизм в обществе свободных и равных людей, составлявший одну из постоянных тем Просвещения.


Но средством для достижения этой цели, как предполагалось, будет революция с переходным государством диктатуры пролетариата со строгой властью правительства, твердой дисциплиной масс и всем аппаратом тоталитарного общества. В этом отношении марксизм резко расходится с традицией Просвещения, которое хотя и гордилось революциями вроде Американской и Французской, все же несколько стыдилось смолы с перьями [Имеется в виду реакция мятежных американцев на требования английских сборщиков налогов] и гильотины, рассматривая политическую революцию как необходимое зло, которого надо по возможности избегать. Но в этом мире средства влияют на цель. До сих пор усилия марксистов устроить анархию при помощи власти не вышли за пределы очень жесткого применения власти небольшим правящим классом. И если бы даже русский эксперимент мог продолжиться в мире, политически не враждебном России, кажется крайне неправдоподобным достижение марксистского неба на земле. Лишь в гегелевском мире чистого интеллекта можно достигнуть некоторой цели, пытаясь достигнуть противоположного. В этом мире, принявшись строить общество, где люди ведут себя как муравьи, вряд ли можно прийти к обществу, где люди ведут себя, как львы. Марксисты попытались по своему разрешить напряжение восемнадцатого века между свободой и равенством, но в общем это удалось им еще меньше, чем ортодоксальной демократии.


Девятнадцатое столетие – резюме


При изучении девятнадцатого века мы часто отклонялись, может быть, чрезмерно, в сторону двадцатого века. Некоторые фазы марксизма мы проследили гораздо дальше того века, когда эта доктрина родилась. Теперь мы вернемся к краткому описанию доктрин и напряжений, изученных в последних двух главах.


В девятнадцатом веке был центр – отнюдь не лишенный жизни центр, – который мы назвали викторианским компромиссом. Этот компромисс стремился сохранить умеренную политическую демократию, умеренный национализм и большую индивидуальную свободу предпринимательства, уравновесив все это строгим моральным кодексом и традиционным церковным христианством. В западном обществе, основанном на этом компромиссе, было достигнуто большое промышленное или научное развитие, при большом материальном неравенстве, хотя низшие классы все же достигли более высокого материального уровня жизни, чем когда-либо прежде, и в этом веке процветала живая и разнообразная интеллектуальная и художественная жизнь.


Но по сравнению с тринадцатым веком или Афинами пятого века этому интеллектуальному и художественному процветанию недоставало единства стиля, а может быть и единства цели. В самом деле, девятнадцатый век был временем необычайных различий в мышлении, эпохой разнообразия. Его крайности были большими крайностями, его напряжения отчетливо проявлялись – традиция выступала против новшеств, власть против свободы, вера в Бога против веры в машину, лояльность к собственной нации против лояльности к человечеству – этот список можно далеко продолжен. Каким-то образом девятнадцатое столетие могло удерживать в неустойчивом равновесии эти враждебные человеческие чаяния, эти фундаментально противоположные идеалы жизни. Наше столетие увидело, как рухнуло это равновесие. Об этом разрушении свидетельствуют две великих войны и великая депрессия. Мы пытаемся теперь установить некоторое собственное равновесие, руководствуясь идеалами, столь же противоречащими друг другу, как в девятнадцатом веке – и по-существу теми же идеалами.