Ясогласен с тем, что люди уходят от нас неузнанными. Вот и мама ушла, и уже нет рядом ее голоса, ее чудесной улыбки нет ее

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7
Глава 12. О Лан и моя мама. Я и девушки. Катастрофа.


Есть такое замечательное произведение американской писательницы Перл Бак – роман «Земля». Перл Бак детство и юность провела в Китае, любила эту страну и хорошо знала. И эта книга – о китайском крестьянине Ван Луне. И его жене – О Лан.

Ван Лун - бедный крестьянин. Он взял в жены рабыню из богатого дома. Очень работящая, неутомимая, преданная, как собака, она напоминала ребенка. Она искренне считала свою жизнь ничтожной, себя – не стоящей внимания. Она не умела и не пыталась нравиться, и ее отношение к мужу было именно как у преданной собачки. Ван Лун был доволен ею, но не замечал её и не считался с ней.

Во время китайской революции они от засухи и голода ушли в город. Там бедняки бунтовали, врывались в богатые дома. И так Ван Лун разбогател: О Лан нашла в богатом доме мешочек с драгоценностями и унесла его. На эти деньги Ван Лун купил много земли.

Но потом ему захотелось купить еще. У О Лан остались 2-3 маленьких жемчужины. Она оставила их себе, как ребенок игрушку: единственные красивые, дорогие вещи, принадлежавшие ей за всю жизнь. Она просила мужа оставить их ей, но он грубо отобрал их у нее.

А потом он разбогател, взял в дом вторую жену, красивую и изнеженную. А О Лан продолжала безотказно работать, всё так же носила старую одежду. И Ван Лун не замечал ее. Потом она заболела, и хотя было видно, что ей очень плохо, Ван Луну не приходило в голову позвать врача.

И О Лан умерла. Она просила не тратить много денег на ее погребение, потому что «ее жалкая жизнь» того не стоит.


Для чего я все это рассказал?

Как это ни дико и странно, в моей маме – такой гордой, с таким чувством собственного достоинства, такой умной, талантливой, успешной в своей профессии – было что-то от О Лан. Да, да, - от этой забитой темной униженной китайской крестьянки. Только этого никто не знал, кроме меня, потому что проявлялось это только в отношениях со мной.

Она всегда старалась сэкономить на себе – и всё купить мне. Если я что-то делал для нее, какую-то мелочь: подавал ужин или – редчайший случай – сам его готовил – она всегда благодарила как за исключительную услугу. Хотя сама всю жизнь меня обслуживала – и я никогда не благодарил ее, вставая из-за стола. Всегда я видел ее глаза, обращенные ко мне с какой-то детской преданностью.

Почти никогда она не спорила со мной, никогда не вмешивалась в то, что я считал своей жизнью, предоставляя мне полную внешнюю свободу.

И в ее ласках было что-то не женское, а детское. Я говорил уже о ее детской нежности, робкой, чистой, какой-то беззащитно-одинокой.

Бедная! Я был ее единственным близким человеком – за всю жизнь. Всё это так естественно, так понятно.

Но на меня влияло очень дурно.

Я привык заниматься своими делами и увлечениями, не обращая на нее внимания. Когда я болел, она всегда была рядом: не ела, не спала – и это воспринималось и ею, и мной как нечто само собой разумеющееся. Когда болела она, я совершенно не интересовался ее болезнями – и если что-то и делал для нее, то только по особой просьбе. А просила она редко, только в случае крайней необходимости.

И эта бесконечная преданность, эта полная самоотверженность ради меня, это тепло, эта ласка, эта огромная нежность – как свет солнца, как воздух, давались мне даром. Зачем задумываться, почему это всё есть и существует именно для меня? Это моя мама. О чем тут еще говорить?

От меня она не ждала ничего, не требовала ничего, ничего не хотела – даже любви. Только бы я был с ней, только бы мы были вместе. Я был условием ее жизни, ее душевного равновесия. У нее был ребенок – и она не чувствовала своего одиночества.

А она была условием моей жизни. И я привык не замечать ее – как не замечал солнце. Я жил – благодаря тому, что существовала она. Но не умел и не пытался научиться жить и ДЛЯ НЕЕ, заботиться О НЕЙ. Мне не приходило это в голову.

Я знал, что мама любит меня, всегда будет любить. Что я ее тоже люблю, и так будет всегда. Что ей ничего больше не нужно от меня.

И я был прирожденным творческим человеком, увлеченным, уходившим с головой в то, что меня увлекало.

При этом я не был эгоистом – в отношении других людей. Я всех старался понять. Я любил отдавать и заботиться. О ком угодно. Но не о маме. А она была моим единственным близким человеком.

Точно такая же обращенность к внешнему миру – открытость, желание отдавать себя другим, формально чужим, людям – была свойственна и Лене. И точно такой же эгоизм – в отношении близкого, того, кто рядом, кто предназначен персонально для меня, для обеспечения моего существования. И это тоже воспитала в ней мама, ее мама.

Но мы не знали ничего другого и ни на минуту не задумались: что же нас ждет, когда ее близким стану я – а моей близкой - она? Мы любили друг друга. Нам было хорошо вдвоём.

Брошенные будто на растерзание друг другу – мы собирались жить вместе до конца дней и не сомневались в своем счастье.

Два слепых ребенка, окруженные не менее слепыми родственниками и друзьями, мы были обречены. Но откуда нам было это знать?


Я уже говорил, что в детстве очень боялся и стеснялся девочек.

Конечно, мне нравились некоторые девочки, а потом - девушки, но преодолеть внутренний барьер – обнять, поцеловать девушку – я не мог. Я вел с девушками бесконечные разговоры, но не мог отважиться на решительные действия.

Во время своей последней болезни мама много вспоминала. Она рассказала об учителе Ваду-луй-Водской школы, с которым играла на сцене. Фронтовик, красавец-мужчина. Но неудачно женился, а дети рождались чуть не каждый год. Жена - некрасивая, скандалистка. И он, русский человек, стал пить. Даже не гнушался, пропив все деньги, ходить по селу, напрашиваясь на угощение в домах своих учеников.

Это был очень способный, умный человек. Артистически одаренный. В том самом спектакле «Платон Кречет», где маму впервые увидел Алексей Иванович Шведов, ее партнером был именно он. К сожалению, имя его я забыл.

Так вот, мама рассказывала, как они порой долго гуляли по берегу Днестра, беседуя на разные темы – и он, восхищаясь ее суждениями, называл ее «умнейшей женщиной в мире».

Это очень напомнило мне мои отношения с девушками.

Она, красивая молодая женщина, гуляла с этим красавцем, своим сценическим партнером-любовником, в пустынных местах – а он не любил свою жену. Однако они только разговаривали. И очень умно разговаривали! Точно так же вел себя и я. Хотя мне хотелось не только разговаривать – но я не мог преодолеть свою неуверенность, которая, как стена, стояла между мной и девушкой.

Когда я в первый раз поцеловал Лену (забавно: это было на Днестре и в Ваду-луй-Водах, куда мы вместе поехали на целый день), я предварительно спросил ее напряженным голосом:

- Что бы ты сделала, если бы я тебя поцеловал?!

Какого ответа я ждал? «Я тебя убью!» - наверное, такого. Но она совершенно спокойно сказала:

- Знаешь, тогда я, наверное, сама тебя поцелую.

Очень привязчивый по натуре, я, конечно, страшно боялся ее потерять. Ведь я у нее был не первый.

Хотя в каком-то смысле я был у нее первым: первым, кто по-настоящему полюбил ее.


Оказавшись вместе, в одной комнате, мы сразу стали отдаляться друг от друга.

И она, и я были устроены как радары, предназначенные для обнаружения самолетов на дальнем расстоянии: они замечают птицу, летящую высоко в небе за много километров от них, но не способны видеть то, что происходит рядом. Все наше внимание предназначалось внешнему миру. Лена, дефектолог по профессии, только что начала работать. Я также работал первый год учителем. И мы были очень увлечены своей работой, отдавая ей все силы и время.

Наша комната ни ею, ни мной не воспринималась как своя. Это был Музей имени Розы Сергеевны. Напомню: именно она ее обставила. Но вкус Розы Сергеевны – и вкус Лены, и мой вкус – это три очень-очень большие разницы. Пошлая роскошь обстановки претила и ей, и мне. Мы чувствовали себя словно в каком-то чужом и чуждом нам месте. Однако оба плохо понимали, в чем дело.

Нужно было купить нам раскладушки и стол с парой простых стульев – и дать возможность самим заработать и самим обставить свою комнату. И у нас была бы цель – и комната стала бы своей. Но кому бы это пришло в голову?

Лена не могла работать на кухне: мама с присущей ей железной последовательностью ее оттуда тихо вытесняла. Моя мама – классный руководитель Лены. Для нее она была – и остается до сих пор - любимой учительницей и огромным авторитетом. И это стало гигантской проблемой: мешало не только спорить, бороться – но даже осознать, что Людмила Ильинична вообще может вести себя как-то не так.

Тем более, что мама умела великолепно владеть собой и внешне держалась идеально, исключительно доброжелательно. Они часто и подолгу дружески беседовали на той самой кухне, которую мама отвоевала для себя.

Я всё это как-то краем глаза замечал, но значения не придавал – и маме ничего так и не сказал. Впрочем, это вряд ли помогло бы: она отличалась редким упорством, да и упрямством. А тут речь шла об отстаивании своего жизненного пространства – что было очень важно для нее. Она бы со мной согласилась на словах – но продолжала гнуть свою линию. Хотя я в любом случае должен быть забеспокоиться и попытаться что-то сделать – но не пошевелил и пальцем. Я с головой ушёл в свою работу: первое классное руководство, первый – свой собственный – класс.

Лена чувствовала, что я стал каким-то другим. Нет уже того восторженного влюбленного, который только ее одну фотографировал, только ею жил. Сделать вывод, что это вполне естественно, она не смогла: ее это обижало. Ведь я теперь уже был её собственностью, её близким – значит, предназначался только для неё. И вдруг я на нее почти не обращаю внимания.

Но я не понимал, что ДЛЯ НЕЁ стал другим: я чувствовал себя тем же, прежним. Я достиг своей цели: она вышла за меня. Теперь она моя – и можно спокойно заняться другими делами. И всё это совершенно не осознавалось.

Я чувствовал, что какой-то другой стала она. Раньше ей хотелось мне нравиться, и она инстинктивно, как всякая женщина, поворачивалась ко мне наиболее привлекательной стороной. Хотя и прежде я замечал, что в ней будто два человека: один – «моя Лена», умная, тонкая, глубокая, человечная; другой – что-то вроде клона Розы Сергеевны, ее мамы, только в ухудшенном варианте. Слепая жадная эгоистка.

Этот второй человек – Роза Сергеевна № 2 – искренне верил, что цель жизни – своё удовольствие, и ради своего удовольствия разрешается всё что угодно. Когда-то она, гуляя по городу, ела вишни под дождем. В Кишиневе вишни растут прямо на улицах – и их можно срывать и есть. Вот эти «ВИШНИ ПОД ДОЖДЁМ» стали для Лены № 2 неким символом чувственных удовольствий – и представлялись главным содержанием жизни.

И после свадьбы на первый план всё чаще стал выходить этот, второй, человек в ней. Я не догадывался, что сам виноват в этом. Мне просто не приходило в голову вести себя иначе, чем я вёл себя.

Лена в семье своих родителей привыкла к диким скандалам. Не только отец и мать так выясняли отношения. Когда ее мама бывала недовольна своей «Ленусенькой», она также не стеснялась в выражениях, а дочь, страшно обидчивая и зависимая от мамы, от этого очень страдала. Но сама тоже не привыкла сдерживаться. Иным способом разрядки отрицательных эмоций она не владела.

Когда я впервые увидел это – у нас в комнате – я был в шоке. Она не похожа на себя, как безумная. Выбрасывала вещи из шкафа, топтала их. Ничего не видела, не слышала.

Моя мама, когда о чем-то меня просила, всегда говорила «пожалуйста». Она ни разу за всю жизнь не повысила на меня голос. Для меня это было страшной дикостью – и что делать, я не знал.

Ложное понимание чувства собственного достоинства, чистая и искренняя детская обида и просто растерянность – приводили к тому, что я уходил на кухню и сидел там. Вместо того, чтобы обнять ее, поцеловать и успокоить.

Она на это страшно обижалась, так как воспринимала моё бегство как уход ОТ НЕЁ К МАМЕ. И была совершенно права. Да, я не заходил в мамину комнату и ничего ей не говорил – и она мне ничего не говорила, хотя, несомненно, многое слышала и о многом догадывалась. Но такова была ее тактика: не вмешиваться. Однако я уходил – от ценностей семьи Лены – к ценностям своей семьи, к ценностям своей мамы. То есть – от жены к маме: так она это понимала. И, повторяю, была права. Но я был уверен, что прав: она ведь ведет себя неприлично – а я прилично.

Кстати, свой первый скандал в нашем доме Лена закатила из-за ножика, который куда-то делся, и она почему-то была уверена, что виноват в этом я. А я его и не видел. Разумеется, такая ужасная несправедливость не могла не вызывать у меня опять же чистого и искреннего детского возмущения.

Что Лена – мой самый близкий человек на всю жизнь, и я должен научиться жить с ней – такой, какая она есть – это мне не приходило в голову.

Впрочем, если бы я вел себя минимально разумно: пусть не обнял и не поцеловал – но хотя бы не уходил, а имел мужество выдержать всё до конца, оставался бы с ней – она бы очень быстро изменилась. Очень совестливая и порядочная, глубоко меня любившая – она и сама понимала, что ведет себя неправильно, но пока не умела иначе. Нужно было просто потерпеть – но даже на это я не был способен.

Иногда бывали у нас светлые часы: Лена такая хорошая, теплая, милая. Однажды – после такого вечера – мама сказала мне:

- Иногда она бывает хорошая!

Оценить всю силу и тонкость этой фразы мне тогда было не под силу. Если ИНОГДА бывает хорошей, то КАК ПРАВИЛО – плохой. Это очевидно. Хотя мама и сама не осознавала того, что сказала. Но это была очень острая и тонкая шпилька. Именно потому, что она подчеркнуто не вмешивалась в наши с Леной отношения, никогда ничего о ней и о нас не говорила, на меня эта фраза очень подействовала. Я всё ещё оставался во многом зависимым от нее.

А Лена оставалась во многом зависимой от своей мамы. Когда мы поженились, Роза Сергеевна была довольна. Она устала от дочери, от постоянных ссор – ей хотелось отдохнуть. Но потом ей стало скучно без любимой игрушки. И Лена тут же стала уходить – к маме.

Иногда она убегала среди ночи. Из-за чего – не могу вспомнить. Ни из-за чего. Просто так. Иногда просто не приходила домой.

Это стало привычным. У меня вроде бы была жена – но ее не было. Она чаще всего оставалась у мамы.

Лена, в отличие от меня самого, видела мои главные недостатки: редкую непрактичность, житейскую никчёмность, инфантильность и ненадежность, из-за которой она не могла почувствовать во мне прочной опоры. Она видела, что я пока еще не Мужчина – скорее талантливый и интересный мальчик, подросток. И именно она могла бы многое сделать, чтобы я изменился. Но для этого ей нужно было быть надежной самой.

Уверенность, что она всегда будет со мной, для меня имела решающее значение. Я больше всего боялся ее потерять. Этого она не поняла. Живя у мамы – вроде бы моя жена – она продолжала встречаться со своим прежним любовником, Колей, хотя у нее не было с ним никакой духовной близости – их только физически влекло друг к другу. Ходила к нему домой. И сообщала об этом мне – уверенная, что имеет на это право. Так думал второй человек в ней, который всё больше брал верх.

Как-то в шутку она сказала, что ей нужно 4 мужа: один будет зарабатывать, другой убирать, стирать и готовить, третий будет возлюбленным, четвертый – для духовного общения. Это была не совсем шутка. Она искренне верила – второй человек в ней верил – что муж должен быть идеальным персонально для нее и притом сразу. И не собиралась ждать.

Мы оба страдали. Оба не знали, что делать. Обе наши мамы вели себя самым безумным образом, будто радовались разрушению нашей толком еще не возникшей семьи.

Приближался Новый год, 1989. Мы поженились в 87-м. Лена уже три месяца не показывалась у нас, жила у мамы. Я давно не видел ее, страшно измучился. Что делать, я не знал. 31 декабря она позвонила и веселым детским голосом спросила, есть ли у меня елочка. Я сказал, что есть. Она сообщила, что из Бельц (Лена родилась в этом городе) приехала ее подруга Надя, и они придут КО МНЕ встречать Новый год. Я был этим совершенно потрясён. И вдруг – неожиданно для меня самого - у меня вырвалась безумная фраза. Я сказал: «Может быть, нам лучше развестись?»

Именно этого я боялся больше всего: больше смерти, больше любого самого ужасного несчастья. Как я мог это сказать? Не знаю.

Она страшно обиделась и положила трубку. Через два часа я звонил ей, извинялся, кажется, даже плакал. Она не хотела ничего слушать.

Я по-прежнему не видел ее. Звонить Розе Сергеевне, узнавать, как там моя жена, считал для себя унизительным. Ночами я не спал, бродил по городу, разговаривая сам с собой.

Это должно было плохо кончиться – и кончилось очень плохо. Ночью я пришёл к ней, она была у своей мамы. Меня не хотели пускать – но я так колотил в дверь, что мог ее выбить: мне открыли. Я оказался в комнате. Лена спросонья обняла меня: «Вадюшенька, милый!» Но я уже ничего не понимал, не воспринимал. Я скомандовал ей одеваться и идти со мной. Она оскорбилась, заявила, что, если я буду так себя вести, она пожалуется отцу. Это было феноменально нелепо: отец ее давно жил в Нижневартовске. И тогда я ее ударил.

Потом какие-то женщины, видимо, соседки, отрывали меня от нее. Потом приехала милиция. Когда она приехала, в голове у меня прояснилось. Но я все-таки плохо помнил свои собственные действия. Насколько пострадала Лена, я не знаю до сих пор.

Они подали на развод. То есть – Лена и ее мама. Никаких имущественных споров не было, детей не было – но развод происходил в суде. Лена, с каким-то странно гладким, будто пластмассовым, лицом, сказала судье: «Я не хочу с ним жить!»

А я понимал, что не могу жить без нее. Но что я мог сделать?

Но что же моя мама? Ничего. Она по-прежнему ни во что не вмешивалась. Только однажды она сказала:

- Теперь она тебя боится!

И мне почудилось в ее голосе какое-то странное удовлетворение, даже торжество.

На меня всегда действовали ее слова. Боится?! Я так виноват перед ней! Значит, надо сделать, чтобы не боялась. Надо уехать.

Это был чистый импульс. Сбежать оттуда, где у меня ничего не получилось. Начать на новом месте, с чистого листа.

Это было безумие. Я очень любил Кишинев, свой родной город. Мама его тоже очень любила. Там были все ее ученики, коллеги. Там все было пронизано воспоминаниями, всё помогало и поддерживало.

Но я и не думал об этом.

Лена! С ней были связаны все надежды, вся жизнь. Она ушла – и всё оборвалось. Захлопнулись двери моего счастья.

Что оставалось мне? Чем теперь жить? Только любимой работой, только школой, детьми. Я учитель русского языка. Значит, надо ехать в Россию.

И я стал посылать письма в отделы образования по всей России. Мама видела это, видела мое состояние. Но не вмешивалась. Ни слова не сказала она, не возразила ни единым звуком против моих безумных планов.

Такой всегда была ее позиция: соглашаться со всем. Никогда и ни в чем не спорить. Быть всегда с любимым сыном. Следовать за ним куда угодно: хоть в Дантов Ад – если мне вздумается туда отправиться. Да, кстати, Россия оказалась очень похожа именно на Дантов Ад. «Оставь надежду всяк сюда входящий» - очень подходящий девиз для этой чудовищной страны.

Но что я тогда знал о России? Я читал Чехова, Салтыкова-Щедрина. Так это ведь всё было еще при царе. Я совершенно не понимал, куда еду, что меня ждет, ничего не предвидел. Я хотел убежать: от этой боли, от этой страшной душевной раны.

Нужен был кто-то, кто остановил бы меня. Но никого не было. Некому было сказать разумного слова.

И я нашел-таки работу в России. Я сказал маме, что работа есть в городе Приозерске Ленинградской области. И я решил, что мы едем туда. Она не спорила, она готова была на что угодно, лишь бы быть вместе со мной.




Был конец лета. Мы уже готовились к отъезду.

Мама пошла на рынок.

Она уже уволилась с работы. Кончилось то, что было главной радостью, главным содержанием ее жизни. В ее трудовой книжке появилась запись: уволена в связи с уходом на пенсию. Ей предстояло бросить всё, что она любила, к чему была привязана: квартиру с милой, маленькой комнаткой. Близких, знакомых, учеников. Этот ставший дорогим и родным город, с которым столько связано, где прошли лучшие годы. Ехать в полную неизвестность, в маленький городок, где ни одного знакомого. Ей 60 лет.

Я вышел из подъезда, собираясь на почту, отправить телеграмму в Приозерск о своем приезде. И увидел ее. Она возвращалась с рынка, с полной сумкой. Был ясный, солнечный день. Она жмурилась от солнца, она улыбалась. Она не оглядывалась назад. Она ничего не боялась. Она радовалась этому солнцу, ясному дню, тому, что она здорова, идет по улице, видит деревья, людей.

Она ехала СО МНОЙ. Ей ничего больше не нужно было.

Кончилось одно из двух главных дел ее жизни – любимая работа, школа. И она не пожалела ни на минуту об этом. Ну что ж! Зато осталась вторая радость – мой сын. Он снова со мной. Больше никто не стоит между нами, соперница ушла. Мы снова вместе. Так не всё ли равно, где жить, куда ехать.

И она – как и я – даже не задумывалась о том, что нас ждет.

А я стоял и смотрел на нее. 60 лет! Это было уже заметно в ней. Она всегда слегка сутулилась, но сейчас согнулась, неся тяжелую сумку. Моя мама стареет. Я впервые так ясно увидел это.

Одаренный в высшей степени способностью эмпатии, я совершенно ясно почувствовал ее внутреннее состояние: эту чистую детскую радость – я иду по улице, я свободна, солнышко светит, жизнь продолжается для меня – на что же мне жаловаться? Мне хорошо, я счастлива!

Такой она оставалась до самого конца. Когда она умирала, переложив подушки так, чтобы можно было смотреть в окно, она легла и тихо, радостно улыбнулась: «Небо чистое!» Оно было чистым в тот момент: ведь она умирала тоже летом – только спустя 22 года после того кишиневского ясного дня, когда она шла с рынка.

И чувство острой жалости и любви, как током, пронизало меня всего. «Мамочка моя! Мы всегда будем вместе. Я люблю тебя. Я никогда не оставлю тебя».

Нет, не было такой ясной, четкой мысли – было только чувство, мгновенное, острое, как боль. Мы будем вместе с тобой, мама. Раз ты так хочешь – пусть будет так. До самого конца.

И это сбылось.