И я крутил любовь. Иные солдатики так и говорили: крутит любовь. Возможно. Потому что происходящее у нас с Эрной, кажется, не назовешь серьезной, большой любовью, которую испытывают или питают и о которой писано в книга

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   33

продолжаться.

- Ну, это ты загнул, Федор!

- Возможно, и загнул, - согласился он не очень охотно.

На путях фыркали, пересвистывались маневровые "овечки".

На перроне людей почти не было, а в залах ожидания они спали на

деревянных диванах с вязью НКПС, на полу, пристроив в изголовье чемоданы и

мешки. Пожилой, с черной повязкой на глазу милиционер-железнодорожник

оглядывал спящих пассажиров, переступая разбросанные руки-ноги. Мы

прошлись с Трушиным по перрону, покурили, подивились обилию цветников на

вокзале:

Сибирь, а на клумбах гвоздики, настурции, розы. Трушин сказал:

- Кончится война - во всех наших городах и поселках будет изобилие

цветов.

- А говорил, война не кончится никогда.

Трушин не ответил и полез в теплушку. Я за ним.

Неурочное бодрствование привело к тому, что пробудился аппетит. Я

достал из вещмешка печенье. Погрызли. Снова покурили. Солдаты уже

засыпали. Колбаковский устраивался на нарах повольготнее, не ввязываясь в

наше бдение. Он судорожно, с хряском зевнул и в то же мгновение выдал

начальственный всхрап.

И вот уже эти всхрапы, напизываясь на что-то или цепляясь друг за

друга, образуют знакомую бесконечную руладу. Дает старшина!

Трушин послушал руладу, сказал с неодобрением:

- Черт-те что! Не заснешь из-за него.

- Перебирайся на мое место, я лягу между вами.

Так и поступили. Теперь богатырский храп бил прямой наводкой мне в ухо.

М-да, старшина дает, ничего не скажешь.

- Приспичит - уснем, - сказал Трушин, вновь закуривая.

Я курить больше не стал: накурился - во рту кисло, носоглотка будто

обожжена. После некоторого молчания Трушин задумчиво проговорил:

- Занятная это штука - история. , - Занятная, - подтвердил я.

Он помолчал, - по-моему, неодобрительно - и сказал:

- История - величественна! В сравнении с ней себя, свою жизнь, свои

дела осознаешь ничтожными. Так, песчинка в Сахаре... Историю творят

великие люди!

- Она бывает разная, - сказал я. - В том смысле разная, что состоит из

добрых и злых деяний.

- Выходит, и злодеи могут быть выдающимися личностями?

- Азбучная истина.

- Азбучная? Истина? Как бы не так! Я лично убежден в ином: подлинную

историю творят положительные герои, а отрицательные им, так сказать,

подыгрывают.

- В том смысле, что помогают как-то появиться добрым деяниям?

- Да! Своим противоборством помогают!

- Значит, и Гитлер помогал? Своими злодеяниями? Не будь Гитлера, никто

бы не проявил себя на исторической арене?

- Темнишь, Петро! Передергиваешь! Без злодеев, как ты их именуешь,

история не обходится, к сожалению. Такова диалектика. Борьба

противоположностей. Но закономерность: в этой борьбе побеждают

положительные герои.

- Всегда лп?

- В конечном счете всегда. Истинную историю в итого можно рассматривать

как свод героических и благородных свершений.

Человечество неуклонно продвигается к прогрессу, несмотря на зигзаги -

на того же, допустим, Гитлера и его фашизм. Впереди у человечества светлая

цель - коммунизм.

- Ради того и воевали.

- В конечном счете ради того. Мы, считай, построили социалистическое

общество, после войны будем строить коммунистическое. Залечив

предварительно военные раны, восстановив народное хозяйство. То есть

наберем силенок и приступим к строительству коммунизма.

- Ты считаешь, что перед войной мы построили социализм?

- В основном построили. Ведь неплохо же перед войной зажили, а? Были,

наверное, и отдельные промахи, ошибки, недостатки - задача-то была

исторически новая, неизведанная, - но в принципе достигли своего. А какой

ценой построили социализм?

Кто определит эту цену? И вот мы толковали о человеколюбии, и я тебе

сказал: на войне это не актуальная тема. Почему не актуальная? Потому.

Война складывается из сражений, сражения - из боев. Кто измерит степень

необходимости тех или иных потерь в том или ином сражении, бою?

- По-видимому, никто. Это вещь неуправляемая.

- Не согласен! Потери планируются. Но сколько планировать надо - больше

или меньше? Чем ниже командир рангом, тем ограниченнее его кругозор и тем

менее понимает он объем потерь, могущих быть у командира рангом выше.

Словом, лишь на самом верху, во всефронтовом масштабе, можно правильно

спланировать свои силы, средства и потери, да, потери - где больше, где

меньше.

- Лучше бы планировать так: везде поменьше. Живые же люди гибнут.

- Так не бывает. На войне было множество конкретных задач, и каждая

решалась по-своему. В том числе и по потерям.

Так-ю, гуманист! Легко быть гуманистом в мелком, частном случае. И

труднее им быть, когда решаешь глобальные вопросы. Речь шла о конечном

результате, о Победе с большой буквы. И приходилось действовать, не

считаясь с жертвами.

- А по-моему, Федор, наоборот: чем больше возможностей, чем больше

власть, тем проще избежать лишних жертв. На войне, естественно, всего не

предусмотришь, но беречь людей нужно.

- Ты не только гуманист, но и стратег выдающийся, - сказал Трушин,

позевывая.

Это пренебрежение меня не обидело. Вероятно, гуманисты, стратеги и

философы мы оба доморощенные. О себе это заявляю с уверенностью. А вообще

я устал. Пора отдыхать. Однако я все-таки сказал:

- Мы с тобой рассуждаем, как надо было действовать, а война-то

закончилась.

- Новая предстоит. На наш век их хватит.

Я кивнул лежа, и это было смешно. Тут я соглашался - что новой войны не

избежать, на нее и едем. Но с другим не соглашался и сказал:

- У тебя получается, что все вершит вождь, а народ ни при чем.

- При чем. Народ выполняет указания вождя.

- А если он не пожелает выполнять эти указания?

Трушин привстал на локтях:

- Ты, друг ситный! Ты говори, говори, да не заговаривайся!

А вообще давай спать, не то с тобой влипнешь.

- Спокойной ночи.

- Спокойной ночи... Ты, Петро, возьми в толк одно; время наше жестокое,

и негоже быть размазней.

Он еще что-то говорил затухающим голосом, и я незаметно задремал под

этот голос и стук колес. А когда Трушин умолк, заснув, я пробудился. Вагон

спал. Старшина Колбаковский всхрапывал чудовищно, как никогда. С баньки,

видать. Подхрапывал неназойливо, деликатно и гвардии старший лейтенант

Федор Трушин. Запрокинулся. Красив, породист брюнет. И, наверное, неглуп

брюнет. Во всяком случае, умней меня. А может, и нет.

Просто некоторые проблемы мы трактуем отлично друг от друга. Только и

всего? А так - общая судьба, сверстники, порождение войны. И не ее одной.

Фитиль в "летучей мыши" был прикручен, в теплушке по углам гнездилась

тьма. И в одном из углов проглянуло, как живое, лицо Ермолаева Алексея

Алексеевича. Это мамин муж, мне - никто, хотя считался отчимом. Зачем мне

отчим, если у меня, говорят, был отец? Был, да умер до моего еще рождения.

А отчима мне не надо.

- Если не надо, я уйду, - прошептал Ермолаев и растаял в сумраке.

Галлюцинация? Либо приснплось? Я похлопал ресницами, ущипнул себя за

руку. Не сплю. Привиделось. Бывает.

И тут же привиделось: в тесной комнате горит электричество, незнакомые

мужчины - в кожаном пальто и коверкотовом плаще - выдвигают ящики

письменного стола, роются в бумагах и книгах, простукивают пол и стены, на

стуле бледная мама, бледный Алексей Алексеевич: "Я чист перед народом"; а

за окном хлещут дождевые струи, в водосточной трубе клокочут ручьи,

кожаный и коверкотовый говорят Пете: "Спи, мальчик, спи".

Сгинь, наваждение! И впрямь надо уснуть лейтенанту Петру Глушкову. С

чего-то разгулялись нервишки. Ермолаев Алексей Алексеевич явиться вживе не

может, наверняка он мертв. Как мертвы погибшие фронтовики. Наглухо,

навечно. Он мертв, и они мертвы, хотя причины и обстоятельства их смерти

различны.

Я лежал, вперившись в угол, где уже никто не возникал, и старался

думать не о Ермолаеве, а о павших в боях однополчанах. И это мне удалось.

Четыре года воины - пот. кровь, нечеловеческое нервное напряжение,

горечь утрат. Но ведь была же и светлая, гордая радость побед! Была.

Только как доставались нам эти победы? За войну я столько перевидел

трупов! Иногда пытаюсь вывести цифру - сколько наших людей погибло за

войну. Цифра у меня колеблется от пятнадцати до двадцати миллионов. Это,

наверное, домыслы. После войны подсчитаем в точности. Может, цифра

окажется больше, чем моя. Вот так досталась победа. И если я когда-нибудь

забуду об этом, или забудет мой ровесник, или забудет кто-то из молодых

поколений. - пусть погибшие встанут из своих могил и задушат нас мертвыми

костлявыми руками.

Возле нас будут возводить двепадцатпотажный дом. Кто-то из жильцов

барака, на месте которого строился новый дом, съезжая в другой район,

бросит кошку. И она будет бродить по стройплощадке и мяукать. И мы с женой

возьмем ее к себе, и жена скажет:

- Что-то к старости мы стали сентиментальны.

Я кивну в знак согласия.

Может быть, из-за небывало чудовищного храпа Колбаковского я то и дело

просыпался. Сколько ж так маюсь? По привычке поднес к глазам запястье и

вспомнил: часы нарочно оставил в вещмешке, чтоб не брать в баню. - там

могли утащить. Ладно, не буду потрошить вещмешок, шуметь. Перебьюсь без

часов.

Утром достану.

То, что не знал, сколько времени, успокоило меня, и я наконец-то

заснул. Крепко, без сновидений. Утром проснулся раньше всех. Первым

чувством было удивление: Колбаковский спал, но не храпел. Вторым чувством

было недоумение - когда я полез в вещмешок и не обнаружил часов. Вот так,

удивляясь и недоумевая, перетребушил весь мешок, однако часов не было.

Начал припоминать: не отдал ли Драчеву на хранение, не положил ли еще

куда? Обшарил карманы, планшет. Да нет же, был в здравом уме и твердой

памяти: перед баней оставил в своем вещмешке.

Увели? Кто? Как? Как - это очень просто: развязав горловину мешка.

То-то мне показалось, когда я развязывал горловину, будто она завязана не

так, как это делаю обычно я. А вот кто?

Кто этот негодяй, подлый воришка?

Не может быть, чтобы кто-то из наших пошел на такое! Вероятней всего, я

каким-то образом потерял часы. Да, да, утерял, сунул куда-то, забыл. А

теперь трясусь над пропажей, возвожу поклеп на людей. Меня и вправду

немного трясло, разнервничался - не из-за пропажи, а из-за того, что

подумал: украли свои.

Неужто это могло быть? На фронте никогда бы! А здесь? Нет, не верю, что

украли. Потерял.

Снова все обшарил. Даже село под плащ-палаткой поворошил.

А может, Драчев надумал попользоваться? Не предупредив? Без спросу? И я

разбудил ординарца, зашептал:

- Ты часы мои не брал?

- Какие часы, товарищ лейтенант? - Драчев спросонья таращится, чешет

грудь.

- Не кричи! Мои часы. То есть твои. Которые ты мне подарил на время.

- Почему на время? Я вам их насовсем подарил.

- Да не в этом дело...

- А в чем, товарищ лейтенант?

- В том, что они пропали.

- Сперли их? Ух, заразы!

- Тише ты! Значит, не брал?

Мой вопрос повис в воздухе. Ясно, что Драчев не брал и не мог брать. Но

кто тогда? Кто этот сукин сын? О, позор какой!

И это - при Трушине, при замполите. Позор!

Драчев сказал:

- Товарищ лейтенант! А не старик ли тот, Макар Ионыч, спер часики?

- Замолчи. - сказал я.

- Чего ж молчать, товарищ лейтенант? Я скорей на старичка подумаю, чем

на кого из наших. Чтоб к командиру в мешок лезть... Тьфу!

А что, если старик? Так мне подумать легче. Все-таки не мой солдат,

все-таки человек посторонний. Но какие основания бросать тень на старика?

А вдруг кто-нибудь вовсе чужой на остановке забрался в вагон? На

остановках все выходят, дневальный зазевался, прохлопал. Так думать мне

еще легче. Но в общем тяжело. И обидно. И горько. Такого на фронте никогда

бы не произошло. Словно измазали меня в липучем, постыдном, гнусном.

- Товарищ лейтенант, - сказал Драчев, - а ежели обыск устроить?

Обыскать всех подряд?

- Отставить! Ты ж говоришь: старик.

- Для страховки. Всех подряд!

- Отставить! Во-первых, кто дал право подозревать всех?

Сверху - голос Трушина:

- А во-вторых, тот мерзавец уже продал часики на вокзале либо обменял.

Словом, краденое при себе держать не будет.

Я чертыхнулся. Не хотелось, чтобы замполит узнал об этом позоре, а он -

нате вам! - засек разговор. Наверное, потому, что ординарец орал, вместо

того чтобы говорить тихо. Черт бы побрал всю эту пакость!

Трушин слез с пар, подошел к нам.

- Обыскивать, товарищ Драчев, мы не имеем юридических прав. Это будет

нарушением социалистической законности.

- Товарищ гвардии старший лейтенант, - сказал ординарец, - а воровство

- это не нарушение законности?

- Нарушение, - ответил Трушин и не нашелся что сказать еще. Кашлянул в

кулак, оглядел нары.

Я подумал: "Кто же из этих, спящих, стибрпл часы? Ах, дьявол, надо бы

сделать вид, что потерял их в бане! И так, и этак я оплеван, по хоть не

было бы в роте публичного позора. Теперь публичности вряд ли избежать".

Я ожидал: замполит примется читать мораль, стыдить, вразумлять, мылить

шею. промывать мозги. И было за что - воровство в роте. Но он не стал

этого делать. Сердито, но сдержанно сказал:

- Случай, который отнюдь не украшает. Однако раздувать его не будем.

Из-за одного воришки но будем подозревать сорок человек. Тем паче не ясно,

кто мог быть этим жуликом. Следствие проводить нам и некогда, и не с руки.

Ограничимся разговором. Я сам поговорю с народом.

Пораженный непредвиденным исходом, я сразу поглупел и спросил:

- Разбудить личный состав, товарищ гвардии старший лейтенант?

- Без нужды, товарищ Глушков, - сказал Трушин, будто и не было моей

глупости. - После завтрака поговорю.

- Слушаюсь, - промямлил я.

Завтрак был поздний, часов в одиннадцать. Я ел вяло, сверх силы.

Старшина Колбаковский спросил:

- Товарищ лейтенант, посуху дерет горло?

- Оставьте, старшина, не в этом кручина.

- Вижу, что не в этом,.. Занедужили? Чего-то вы не в себе,

расстроенный, а?

- Неприятности, старшина, неприятности.

- Какие? - встрепенулся Колбаковский, впиваясь в меня хищным взором.

- После завтрака узнаете. Замполит батальона обнародует.

За столом и на нарах дружно стучали ложки. Активно орудовал ею и

Трушин, домовитый, благожелательный, свойский.

Но когда попили чаю и помыли посуду, он насупился и, суровея, произнес:

- Товарищи, минуту внимания! У вас в теплушке произошло чепе, о котором

считаю своим долгом проинформировать. У вашего командира роты, лейтенанта

Глушкива, украдены часы. Собираясь в Омске в баню, он оставил их в вещевом

мешке, откуда они были похищены...

Я сидел с опущенными глазами, с краской стыда на щеках, словно это не у

меня крали, а я крал. Трушин говорил, становясь все больше суровым и

грозным:

- Можно, разумеется, обвинить в происшедшем дневального, можно -

старика, ехавшего с вами, можно и кого-то из вас.

Но не станем так поступать. Признаться мерзавец не признается, если он

среди нас, содеянного же не переменишь. Кто он - мы не будем допытываться,

не будем мараться. Но предупреждаю: попытайся он еще раз совершить кражу,

пусть пеняет на себя, мерзавец. Выведем на чистую воду!

"Все же подозревают кого-то из наших", - подумал я.

- Выведем, повторяю, на чистую воду, посадим на гауптвахту, а

предварительно набьем морду!

"Вот так ортодокс!" - подумал я, и мне стало веселее.

- Понятно, товарищи? - спросил Трушин, и тут все загалдели.

До этого - словно в рот воды набрали. Меня даже удивило это молчание,

потому что я ожидал взрыва негодования. Люди же молчали - до тех пор, пока

замполит не задал своего вопроса.

Да и сейчас они не кипели, как того желалось бы мне. Они говорили с

возмущением, осуждающе, но без воплей. Суть высказываний: если этот гад

среди нас, то устроим ему темную, оторвем руки и ноги, на ходу выбросим из

вагона.

А все-таки кто вор? Я не переставал об этом думать весь день.

Трушин сказал:

- Слушай, ротный! Тебе не сдается, что в роте некоторый переизбыток

нарушений воинской дисциплины и порядка? Перечислю: случай с

Головастиковым, провоз гражданского лица, соп дневальных на посту, теперь

эта кража... Не многовато ли?

- Многовато.

- Так вот, предупреждаю: кончай с бардаком.

- Подбирай выражения!

- Ах, скажите пожалуйста, ему не нравятся выражения!

Смотрите, какая благородная девица! А я тебе повторяю: бардак все это.

- Ну, хватит, - сказал я, в общем-то признавая его правоту, - Наведем

порядок.

- Давай наводи...

Наводить - как? На взыскания я не очень рассчитываю. Больше на

сознательность. Все-таки я верил и верю в людей. Да, сейчас расслабились,

могут что-нибудь и допустить. Этакая послевоенная разрядка. Да, связи

между ними ослабели, подослабла и дисциплинка. Такова реакция на мирную

жизнь. Она, мирная жизнь, продлится недолго. Едем на новую войну, и я не

сомневаюсь, что все мы не сплохуем, что бы там пи было.

А нечестные, непорядочные людишки есть и между нами.

Не всех война очистила от скверны, такие будут попадаться и в

послевоенной жизни. И попадаются, как это ни печально. Мне временами на

фронте казалось: война сожжет в нас все дурное, низменное, недостойное

прошедших горнило. Значит, ошибался.

Эшелон помногу стоял ночью, да и утром не спешит, останавливаясь на

полустанках, разъездах и просто в степи перед семафором. Из крупных

станций проехали Татарскую, впереди были Барабинск и Чулым, а затем уж и

Новосибирск. Старшина Колбаковский говорит, что Новосибирск на берегу Оби

- огромнейшая река. Это нам известно из географии. Из нее же известно, что

и другие большие сибирские и дальневосточные города ка берегах больших

рек: Омск на Иртыше, Красноярск на Енисее, Иркутск на Ангаре, Хабаровск на

Амуре. Но одно - знать из школьной географии, другое - взглянуть

собственными глазами.

Взглянем и запомним. Особенно запомню Иртыш и Омск - там я обнаружил

исчезновение швейцарских часиков, дарованных ординарцем Драчевым. Кто их

украл?

В Барабинске, когда Трушина вызвали к комбату, ко мне обратился

Головастиков:

- Разрешите, товарищ лейтенант?

- Да.

- Товарищ лейтенант, разрешите отлучиться до дому, в Новоспбирск.

Головастиков говорил напряженно, катая кадык. На выбритых - небывалое

явление - щеках пятна, шея, схваченная белоснежным подворотничком, тоже в

красных пятнах, он переминался, словно надраенные сапоги жмут. Я спросил:

- У вас, кроме жены, кто в Новосибирске?

- Мать, сестры, тетки...

Я не очень понял, зачем задал ему этот вопрос. Как и этот:

- От вокзала далеко живете?

- На трамвае за полчаса доберусь.

И вдруг во мне созрело решение, рискованное, необъяснимое и твердое,

испытать судьбу, свою веру в людей. В это решение не буду впутывать

Трушина, благо нет его, ибо, если Головастиков что-то натворит дома,

отвечать придется и тому, кто его отпустил. Сам буду решать и отвечать. И

я сказал:

- Головастиков, я вас отпускаю.

Он не сказал "спасибо", не обрадовался, только пятна на лице и шее

стали гуще. Выпрямился, принял стойку "смирно". Я сказал ему:

- Напоминаю о необходимости вести себя на побывке как полагается. Чтоб

ни пьянок, ни дебошей, ничего иного... Вы когда напились... гм. помните?.,