Robert Merle "Derriere la vitre"

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   ...   41

III



Жаклин приняла великое решение. Теперь это Предписание. А Предписание

должно быть выполнено. Жаклин сформулировала его после трех часов

мучительной внутренней борьбы, вывела на голубом листке бумаги к приколола в

изголовье кровати на перегородке под красное дерево. Она ускорила шаг и,

опустив голову, вошла в корпус мальчиков, точно в воду бросилась. В

привратницкой никого не было, но, несмотря на это, у нее подкашивались ноги,

она не могла унять дрожь. По спине между лопаток текли горячие струйки,

стоило так тщательно мыться перед выходом, от нее все равно будет нести

потом. Она невольно дотронулась до щеки тыльной стороной правой руки и

подумала, хорошенькое дело, я, наверно, красная как рак. Она надавила кнопку

лифта, никакого результата, лифт был где-то на этаже, подождала, прижимая к

себе влажной, судорожно сжатой левой рукой "Исповедь" Руссо, взятую для

виду, точно ей, когда она выходила из библиотеки, вдруг пришло на ум зайти к

товарищу -- просто так, без всяких особых целей. Ну и идиотка, будто он не

поймет! В полдень в баре реста он назвал мне номер своей комнаты, зачем? А я

с полудня только и делаю, что подхлестываю себя, ты пойдешь, Жаклин,

пойдешь! Ну за кого он меня примет, когда я прибегу к нему через три часа

после разговора? Ладно, хватит! Отговорки, алиби, самообман! Не будь

трусихой, Жаклин, ты ведь только ради этого и бросила родителей, сама

отлично знаешь, тебе надоели забота и опека. Она снова с яростью нажала на

кнопку лифта -- от кого это письмо, да кому ты звонишь, да с кем идешь, а

если я оставалась дома, в десять тридцать мама уже у меня в комнате:

"Дочурка, пора гасить, ты переутомишься"; в семь подъем, папа влетает ко мне

пулей, в пижаме, пузатый, лысый, рука приставлена трубочкой ко рту, точно он

играет зорю: "Солдат, подъем, солдат, живей!" -- он думал, что это смешно,

бедный старик. Нет, я знаю, они меня обожают, да и я их тоже, но быть

предметом обожания невыносимо. Мне в конце концов стало казаться, что я

становлюсь все меньше, усыхаю, съеживаюсь. В двадцать один год у меня было

ощущение, что я все еще в колыбели, подле их кровати, что двое взрослых

толстяков беспрерывно парят надо мной, глядят на меня, прислушиваются ко

мне, тискают меня. Ночью не встанешь даже пописать, мама сейчас же

спрашивает через стенку: "Что с тобой, Жаклин, ты не заболела?" Точно между

нашими комнатами в стене огромное ухо, которое ловит малейшее мое дыхание. И

с мальчиками стало невыносимо, прямо всякая охота пропадала, даже если мы

были у мальчика или в его машине, мне все равно казалось, что они на меня

смотрят. Никакого удовольствия. И после всего этого еще выслушивай рассказы

моей троицы -- Анны, Брижитт, Даниель; глаза блестят, голоса приглушены,

веселое хихиканье -- во мне просто все сжималось, меня точно кипятком

обжигало, я впадала в панику, что же это такое, значит, я ненормальная?

Чудовищно отстала в развитии? Что со мной происходит? Я не современна! Все,

уже все, кроме меня, а я? В двадцать один год? Загорелась синяя лампочка

лифта, Жаклин потянула к себе тяжелую металлическую дверь, вошла в кабину,

ноги у нее опять задрожали, и она подумала, господи, я умираю от страха, это

хуже, чем если бы я шла на операцию.

510, 512, 514, 516, здесь; она попробовала дышать ровно, ей было хорошо

знакомо это ощущение, что сердце сжалось, перестало биться. Она привалилась

к двери, ноги ватные, руки трясутся, я сейчас упаду в обморок, она тихонько

постучала, ничего, никакого ответа, а если его нет? Она замерла в отчаянии.

Добраться сюда, потратить столько сил, проявить такое мужество, выдержать

такую борьбу с собой, вырвать у себя это решение после трех часов

мучительного внутреннего сопротивления, отвергнуть все алиби, все отговорки,

преодолеть собственную трусость, прикидывающуюся нравственностью. Она

оперлась ладонями о дверь, приникла щекой к дереву, надавила на него всей

своей тяжестью, не в силах постучать еще раз, о, выбить, выбить эту дверь,

оказаться сразу, как в сказке, по ту сторону. В горле пересохло, в висках

стучало, она ощущала щекой гладкий лак двери, "приходи, когда захочешь,

после семнадцати часов я, как правило, дома", она с издевкой повторила "как

правило", но нет, этого не может быть, он у себя, он должен быть у себя, я

ни за что не смогу пойти на это во второй раз, о господи, пусть он будет у

себя, она яростно сжала кулак и внезапно забарабанила изо всех сил в дверь

раз, два, три.

Дверь отворилась.

-- Какой сучий сын!.. -- раздался рассерженный голос, и в проеме

показался нахмуренный Жоме в белой блузе. -- А, это ты? -- сказал он,

рассмеявшись. -- Это ты стучишь в таком вагнеровском стиле?

-- Могу я войти? -- сказала она слабым голосом, собрав последние силы.

-- Конечно, входи...

Он отстранился, пропуская ее в комнату, и она вошла, не протягивая ему

руки, бледная, напряженная, потупив глаза.

-- Можно сесть? -- выдохнула она.

Она почувствовала, что Жоме сзади схватил ее за плечи, и обмякла, ноги

у нее подкосились.

-- Что с тобой? -- сказал громкий голос Жоме у самого ее уха. -- Уж не

собираешься ли ты упасть в обморок?

Он уложил ее на кровать, она чувствовала, как он похлопывает ее по

щекам, в глазах потемнело, все исчезло, вся связь с жизнью свелась к этим

легким шлепкам по коже, она ощущала их, но хлопка не слышала, какой-то

глухой звук, точно пальцы, ударявшие ее, тонули в вате. Она изумилась на

мгновение -- он дал мне пощечину! Но потом пропало даже удивление.

Когда она открыла глаза, перед ней возник дрожащий, как желе,

красноватый круг с размытыми краями, потом границы его уточнились, она

услышала хлопки, лицо Жоме выплыло из тумана и медленно обрело четкость,

точно пейзаж в бинокле, и внезапно она увидела себя, свое распростертое

тело. Ей удалось, она перешагнула через порог, самое трудное было позади.

-- Тебе получше? -- сказал Жоме.

-- Совсем хорошо.

У него был встревоженный братский взгляд.

-- Ну, -- сказал он, -- и напугала же ты меня. Белая, руки как лед.

-- Они и сейчас холодные.

Он взял обе ее руки в свои широкие ладони и стал их растирать,

согревая. Она смотрела на него, ей было хорошо, больше не нужно делать

никаких усилий, не нужно подстегивать себя, она здесь, пассивная,

безвольная, вещь, принадлежащая другому.

Она сказала ленивым голосом:

-- Ты всегда надеваешь белую блузу, когда занимаешься?

-- Да. Привык в подготовительном. Под ней у меня только фуфайка, мне

так удобнее.

Она смотрела на него. Широкий лысеющий лоб, квадратное румяное лицо,

синяки под черными глазами, густые черные усы, скрывающие верхнюю губу.

Белая блуза делала его похожим на врача. Уверенного, знающего, полного

какой-то безличной доброты.

-- Ну ладно, -- сказал Жоме, похлопывая ее по рукам, -- раз ты пришла в

себя, отдыхай до ужина, а я сяду за работу.

Она резко приподнялась на локте, глаза ее расширились от ужаса, ах,

нет, только не это, мне братские отношения ни к чему!

-- Нет, нет! -- сказала она, вцепляясь обеими руками в воротник его

белой блузы. -- Нет, прошу тебя!

-- Как нет? -- сказал он, удивленно поднимая брови.

Не отпуская его, она с умоляющим видом вперила в него свой пылающие

черные глаза и в тот же миг подумала: идиот! Он ничего не понимает! Я

никогда не смогу начать все это сызнова!

Он схватил руки Жаклин и разжал их с такой легкостью, будто это были

руки ребенка. Держа их перед собой, он мгновение сидел, потупившись, потом

выпустил ее руки и встал. Лицо его было спокойно и задумчиво.

-- Ты что же, не понимаешь? -- закричала она в отчаянии.

-- Понимаю, -- сказал он ровным голосом. -- Я только запру дверь.

Она откинулась на спину, глубоко вдохнула и подумала: ну, все. И в тот

же момент ее охватил страх, другой страх. Неужели этому так и не будет

конца! Она с пристальным вниманием следила за каждым движением Жоме. Ноги у

нее снова начали дрожать.

Жоме подошел к окну и задернул одну за другой угольно-серые шторы.

Движения его были медленны, он был спокоен. Он вернулся к кровати и протянул

ей руки,

-- Встань.

-- Зачем? -- спросила она изумленно.

-- Снять платье.

Она опустила глаза, покраснела. Действительно, нужно было снять платье,

не воображала же она, что это будет обычный флирт в машине? Она подняла

голову, он стоял перед нею в своей белой блузе, спокойный, терпеливый,

уверенный в себе. Ну что ж, у врача ведь тоже раздеваются. И, ухватившись за

его протянутые руки, она встала. Ноги тряслись. Он зажал между большим и

указательным пальцем колечко молнии и единым махом расстегнул ее. Она

услышала легкий, едва уловимый скрежет, это было странно, точно рвалась

материя. Привычная вечерняя греза перед сном: на тебя набрасывается араб,

разрывает платье, насилует, ты добиваешься того, чего хотела, но ты но

виновата. Жоме, разумеется, ничего не рвал, напротив, он помог ей вытянуть

руки из рукавов и заботливо придерживал платье на весу, чтобы оно не

коснулось пола, пока она через него перешагивала, Потом он прижал платье к

себе, сложил его вдвое и, повернувшись, положил на комод. С каким уважением

относился он к вещам! Нагнув голову и опустив глаза, она следила за ним

сквозь ресницы; она тряслась от страха, но в то же время, была точно

зачарована его медленными, опытными жестами. Он раздевал ее неторопливо,

безмолвно. Положив платье, он засунул по два пальца каждой руки под резинку

колготок и, наклонясь, стянул их с ее ног. Машинально, бездумно, точно ей

было не впервой, что мужчина снимает с нее колготки, она непринужденно

оперлась на его согнутую спину, поднимая одну за другой ступни. В голове у

нее было совершенно пусто. Ей было холодно. Жоме сложил колготки и положил

их поверх платья.

Когда он дотронулся до ее трусиков, она непроизвольно рванулась назад,

но он цикнул на нее, как на ребенка, и она замерла. Он стянул трусики с ее

ног, следя опять за тем, чтобы они не коснулись пола. Положил на колготки.

-- Подожди, -- сказал он, не глядя на нее.

Он зашел в умывалку, открыл стенной шкаф и вернулся с длинным красным

купальным халатом, который бросил на кровать.

-- Ложись.

Она подчинилась.

-- Да ты вся дрожишь?

-- Да, -- сказала она, -- мне холодно. Мне ужасно холодно.

Он набросил на нее полу халата, приподнял ее ноги, чтобы завернуть их,

натянув грубую шершавую ткань до плеч, заботливо подоткнул халат ей под

спину. Она бросила ему благодарный взгляд, но он не достиг цели, их глаза не

встретились. Жоме был мил, внимателен, но это было какое-то отчужденное

внимание, холодное тепло. Она подумала с удивлением: он даже не посмотрел на

мое тело. А ведь если я чем и могу гордиться, так это телом.

Он опять исчез за перегородкой, отделявшей кровать от умывалки, --

ясно, он раздевается, она закрыла глаза. Грубая шершавая ткань согревала ее.

Странно, но даже в красном цвете халата было что-то успокоительное. Вот если

бы теперь ничего не должно было произойти, как приятно было бы лежать здесь

-- маленькая девочка в колыбельке, укутанная большим взрослым дядей,

заботливо склонившимся над ней; но ведь все это уже у меня было, подумала

она вдруг в бешенстве, у меня такое было, и с меня хватит, хватит, хватит! С

меня хватит быть младенцем! Я хочу быть настоящей женщиной с настоящим

мужчиной, который ляжет на меня, раздавит своим телом.

-- Потушить свет? -- сказал голос Жоме за перегородкой.

Она готова была сказать "да", но спохватилась. Нет, это трусость, она

хотела видеть. Дрожать, умирать от стыда, страдать, но при свете, под

взглядом Жоме.

-- Нет, -- выдохнула она.

В то же мгновение она повернула голову -- он был тут, блузу он не снял,

она была приоткрыта на груди, поросшей черной шерстью. Он лег рядом с нею,

ни слова не говоря. Она лежала, вытянувшись на спине, руки и ноги ее были

напряжены, глаза закрыты. Она ничего не чувствовала.

-- Да перестань ты дрожать, -- сказал он раздраженно.

-- Мне холодно.

-- Ничего подобного, -- сказал он тем же тоном, -- ничуть тебе не

холодно, у тебя горячая кожа, ты вся в поту.

Голос Жоме звучал у нее в ушах, громкий, категоричный. Она была

неспособна думать. Она повторила как дурочка:

-- Мне холодно.

-- Не ври, -- сказал он ворчливо и дважды, без всякой грубости ударил

ее по щекам.

Узел разжался, она перестала дрожать, открыла глаза и сказала голосом

маленькой девочки, удивившим ее самое:

-- Я боюсь.

-- Боишься чего?

И поскольку она молчала, он жестко сказал:

-- Да отвечай же!

Она была благодарна этому голосу, такому же шершавому и

успокоительному, как красная ткань прикрывавшего ее халата.

-- Я в первый раз.

Он сердито поглядел на нее.

-- Так я и знал! Раньше-то ты не могла, что ли, сказать?

Она слышала его учащенное дыхание у своего уха, его ласки на нее не

действовали, она чувствовала, что холодна и безжизненна, точно сделана из

резины, она подумала: я резиновый пупс. Жаклин с отчаянием мотала головой

слева направо, слезы текли из ее глаз, она вся оцепенела, точно пораженная

столбняком, собственное тело не подчинялось ей, она потеряла власть над ним,

она сказала, всхлипывая: "Я не могу, я не могу", и в то же время подумала,

хоть бы он дал мне оплеуху, хоть бы он ударил меня, пусть он меня заставит,

но только бы пришел этому конец. В ту же минуту Жоме с силой хлестнул ее по

щекам, волна благодарности охватила ее, тело ее распрямилось, обмякло, она

ощутила резкий ожог, через несколько секунд боль стихла, она не испытала

никакого удовольствия. Внезапно ей представилось, как она, двенадцатилетняя,

стоит перед оранжереей дяди Жана с камнем в руке и говорит: "Вот возьму и

разобью стекло. Что мне будет?" Она изо всех сил швыряет камень, стекло

рассыпается с ужасающим звоном по гравию аллеи, она смотрит на осколки и не

знает, довольна она или нет, Жоме испустил гортанный крик, отстранился и

упал на ее тело, как подкошенный. Он лежал, тяжелый, горячий, и она

подумала: "Ну вот, больше я не девушка", -- ей было немного больно, гораздо

меньше, чем она ожидала, но удивительнее всего было полное отсутствие

каких-либо чувств. Она не ощущала ничего -- ни радости, ни печали. Она

предписала себе это сделать и выполнила свой долг. Она испытывала какое-то

абстрактное, почти нравственное удовлетворение.

Надев платье, она снова легла. Не то, чтобы ей хотелось полежать, но

просто, чтобы занимать меньше места, убрать ноги из узкого прохода между

кроватью и стеной. Жоме набил свою трубку, закурил и сел у нее в ногах, на

краешке постели. Он курил с безмятежным видом, упершись локтями в колени,

глядя в пустоту.

-- У меня не будет маленького? -- озабоченно спросила Жаклин.

Он обернулся и ошарашенно поглядел на нее.

-- Я же ушел, ты что, не заметила?

-- А, поэтому, значит? -- сказала она смущенно.

-- Нет, это просто невероятно, -- сказал Жоме, воздевая к потолку руку

с трубкой. -- Вас обучают куче вещей относительно состояния души Руссо, но о

вашем собственном теле -- ни звука. Душа, пожалуйста. Души, сколько влезет.

Души, досыта, до отвала. О господи, да плевал я на эту душу. Все ваше

воспитание насквозь фальшиво.

Он вдруг совершенно успокоился, зажал трубку в уголке рта и продолжал:

-- На будущее тебе стоит обзавестись пилюлями.

-- Конечно, а как?

-- Ты должна пойти на улицу Лагарп в университетский диспансер и

сказать дежурному гинекологу, что спишь со своим женихом, она выпишет тебе

рецепт.

-- Почему с "женихом"?

-- На тот случай, если гинеколог окажется католичкой.

Жаклин засмеялась, положила руки под голову. Они молчали, она думала,

что же я чувствую? Едва ощутимый ожог, вполне терпимая боль, и вот она лежит

здесь, в комнате парня, она спала с ним, она преодолела этот этап -- как

экзамен на бакалавра -- ни хорошо, ни плохо. Она прикрыла глаза, забавно

было бы, если бы меня увидел папа, вдобавок с коммунистом! Папа все еще жил

своими двумя войнами ("солдат, подъем, солдат, живей!"), узколобый шовинист,

ограниченный "анти": антинемец (испокон века), антиангличанин (со времен

Мерс-эль-Кебира), антиараб (с алжирской войны), антирусский (с 1917-го --

все очень просто, русские нас предали, Ленин, запломбированный вагон и т.

д.). Его политические взгляды сводились к злопамятству. И утробный

антикоммунизм, яростный, визгливый, если мне случалось принести домой "Юма",

буквально пена изо рта: "Что за черт, откуда тут этот грязный листок?" Я,

впрочем, хотя и покупала "Юма", но читала ее редко, воинственный тон,

кричащие заголовки, оглохнуть можно. Но мне казалось забавным, вернувшись

домой, оставить ее на видном месте, на ампирной консоли под мрамор в

передней. В сущности, для меня (может, я и не права) Вьетнам, негры -- это

что-то слишком далекое, не имеющее ко мне прямого отношения, я не могу этим

заинтересоваться по-настоящему.

Она открыла глаза и сказала:

-- Как зовут девушку, которая сегодня сидела с тобой в баре?

-- Какую?

-- Похожую на скаута, с глазами, как подснежники?

-- Дениз Фаржо. Она с английского.

Жаклин снова спросила;

-- Ты с ней спишь?

-- Нет.

-- Почему?

-- Как почему? -- недовольно сказал он.

-- Она не хочет?

-- Нет.

-- А если бы хотела, ты спал бы с ней?

-- Откуда я знаю. Допрос окончен?

Она опустила ресницы и промолчала. Она видела его сбоку; крепкий,

широкие плечи, квадратная челюсть, в челюсти -- трубка. Монолит. С места не

сдвинешь.

Немного погодя она сказала:

-- Ты презираешь меня?

Он поднял брови.

-- Я? Почему?

-- Я бросилась тебе на шею.

-- Ничего подобного. Твое тело принадлежит тебе, Ты вправе

распоряжаться им, как хочешь.

Корректный ответ. Женщина создана не для мужчины, она существует для

себя самой, следовательно, она распоряжается собой по собственному

усмотрению. Жоме, сосавший трубку, незаметно пожал плечами. Ладно, Жоме, не

крути. Ответ корректный, но, если говорить о тебе, вранье. В тебе живет

крестьянин, крестьянский сын, который не уважает девушек, бегающих за

парнями. Идеи у тебя передовые, но чувства отсталые. Так-то. Ничего не

попишешь. Но это наводит уныние. Черт возьми, неужели я так никогда и не

избавлюсь от этих идиотских предрассудков, унаследованных от предков.

-- А Дениз ты уважаешь? -- сказала Жаклин, помолчав,

-- Да. Очень. Она стоящая девушка.

-- А что нужно делать, чтобы быть стоящей девушкой? Он посмотрел на нее

и сказал с едва скрытой иронией?

-- Думать о других.

-- Ну, в таком случае, -- сказала она напряженным голосом, -- это не

для меня. Я думаю только о себе. С утра до вечера, только о себе.

Жоме вынул трубку изо рта.

-- Возможно, это изменится, когда ты разрешишь свои личные проблемы.

-- А откуда ты знаешь, что у меня есть личные проблемы?

Он улыбнулся и не ответил. Она опустила глаза и сказала с тоскливым

видом:

-- Ты прав, есть.

-- Ну что ж, -- сказал он, -- вот уже десять минут, как стало на одну

меньше.

-- Это правда, -- сказала она, поднимая глаза, пораженная,

Они помолчали, потом она сказала вполголоса, неловко и смиренно:

-- Ты переспал со мной из жалости?

Он расхохотался и вдруг показался ей гораздо более юным.

-- Мне, знаешь ли, не пришлось делать над собой усилий. Ты ведь скорее

недурна собой. А глаза у тебя... -- И, усмехнувшись, продолжал: -- Глаза у

тебя сильно действующие.

-- Правда? Я тебе нравлюсь? -- сказала она живо, заливаясь краской до

самой шеи.

-- Ну конечно.

-- А Дениз тебе нравится?

-- Ну при чем тут Дениз! -- сказал он раздасадованно.

-- Не сердись. Я должна спросить у тебя еще одну вещь.

-- Давай, но чтоб это была последняя.

Она обратила на него огонь своих черных глаз. Сегодня они получили

освящение. С этой минуты и на долгие годы, пока она сохранит женскую

привлекательность, ее глаза пребудут "сильно действующими". Она ощутила

горячую благодарность, спасибо, Жоме, спасибо. Я не забуду этих слов.

После паузы она сказала:

-- Ты сейчас спишь только со мной?

Он встал, подошел к столику, стоявшему у окна, взял свои часы.

-- Нет, -- бросил он через плечо. Он посмотрел на часы и добавил: --

Половина. Извини, я жду ребят.

Она поднялась и сделала движение, чтобы обнять его. Но он опередил ее,

схватил ее руки и, улыбаясь, задержал в своих.

-- Ты не хочешь, чтобы я тебя поцеловала?

Он отрицательно покачал головой, продолжая улыбаться. Отпустил ее руки.

Они упали. Он стоял перед нею, крепкий, широкоплечий в своей белой блузе, с

черными густыми усами, прикрывающими рот, спокойный, с безмятежным взглядом.

-- Не забудь свою "Исповедь", -- сказал он, беря книгу с комода и

протягивая ей. Он произнес слово "Исповедь" издевательским тоном, и она была

шокирована.

-- Ты не любишь Руссо?

-- Политические произведения люблю. Но не "Исповедь". Я не пошел дальше

первых страниц.

-- Почему?

-- Я не могу терять время на вещи столь личного характера.

Он опять улыбнулся ей, все той же братской, милой, холодноватой

улыбкой.

Она стояла перед ним, задрав голову, прижимая к себе своего Руссо. Он

презирает нас обоих. Внезапно она ощутила себя ужасно одинокой. Она спросила

неуверенным голосом:

-- Я увижу тебя вечером в ресте?

-- Ну конечно, -- сказал он, не глядя на нее и наклоняясь, чтобы

отпереть ей дверь.

Ну конечно, Жоме может увидеть каждый. Туда приходят специально, чтобы

его повидать. Посоветоваться с ним. Он думает о других. И обо мне в том

числе.

Он отворил дверь. Держа ладонь на ручке, он на минуту отстранился и,

когда она проходила мимо него, легонько шлепнул ее по плечу левой рукой.

Она остановилась и быстрым движением обернулась к нему.

-- Ну-ну, -- поторопил он ее. -- Ступай, ступай. Вечером увидимся в

ресте.