М. М. Кром политическая антропология: новые подходы к изучению феномена власти

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3
, родственных) отношениях внутри правящей элиты. При этом исследователь затрагивает действительно важную проблему, когда подчеркивает «неформальный» характер московской политической системы: там не существовало необходимой связи между реальной властью того или иного лица и административной должностью или функцией; степень влияния определялась близостью к особе царя – отсюда значение родства с правящей династией и государевых свадеб для придворной элиты. «Политика в Московии была политикой статуса, а не функции, – резюмирует Кинан, – и была, следовательно, игрой, разыгрываемой исключительно великими родами, которые формировали двор великого князя»72.

Предложенный Кинаном подход был воспринят в первую очередь его учениками и коллегами, специализирующимися (как и он сам) на истории русского средневековья. Ученица Кинана Нанси Коллман в своей монографии о формировании московской политической системы в 1345 – 1547 гг. предложила, по ее словам, «антропологический анализ политики», сфокусировав внимание на «отношениях между индивидами и группировками, а не на классах или политических институтах»73.

Еще более удачный пример политической антропологии Московии начала Нового времени представляет собой книга Валери Кивельсон «Самодержавие в провинциях: Московское дворянство и политическая культура в XVII веке»74. Авторский замысел сложился под несомненным влиянием проанализированных выше работ У.Бейка, Ш.Кеттеринг и других исследований старого порядка во Франции и иных европейских странах. Опираясь на материал пяти центральных уездов России XVII в., исследовательница наглядно показывает механизм местного управления, который предполагал сотрудничество воевод с уездным дворянством. Знакомство с буднями власти, управленческой рутиной убеждает в том, что протекционизм, взяточничество, кумовство выступали как своего рода компенсаторный механизм, восполнявший изъяны еще слабо развитого, недостаточно бюрократизированного аппарата.

Понятие «политическая культура», играющее центральную роль в замечательной книге В.Кивельсон, в последнее время приобретает все большую популярность у зарубежных русистов: оно, в частности, использовано в новейших монографиях Дональда Островского и С.Н.Богатырева, посвященных различным аспектам политической истории Московской Руси75.

На сегодняшний день в американской русистике существует уже большое число исследований, посвященных анализу символики верховной власти, проявлявшейся в различных церемониях и ритуалах. Ряд работ по этой тематике выполнен на материалах XVI – XVII вв.: торжественным процессиям с участием царя посвятили свои статьи П.Бушкович и М.Флайер; Н.Коллман сделала предметом изучения поездки государя на богомолье76. Ричард Уортман с успехом занимается той же проблематикой на материале XVIII - начала XX вв. Его двухтомный капитальный труд посвящен изучению мифов и ритуалов российской монархии за два века – от Петра Великого до Николая II77. Миф и ритуал, подчеркивает исследователь, служили легитимации монархии, поддерживали ее священный статус в глазах подданных. Долгое время имперская мифология в России базировалась на возникшем в Петровскую эпоху светском образе богоподобного монарха – главного носителя европейских ценностей и Просвещения; новая мифологема, принятая при дворе Александра III и Николая II, носила подчеркнуто религиозный характер и апеллировала ко временам Московского царства, что вело к конфликту престола с европеизированной элитой страны и выражало собой кризис монархии на рубеже XIX – XX вв.

В самой России политическая антропология еще только делает первые шаги. Правда, еще в 80-х годах И.Я.Фроянов и его ученики активно цитировали «Золотую ветвь» Дж.Фрэзера и работы советских этнографов и востоковедов при анализе политического строя Древней Руси78. Однако при этом школа Фроянова осталась в рамках старого институционального подхода, поскольку примеры и аналогии, почерпнутые из этнографической литературы, призваны были подкрепить тезис о зависимости княжеской власти от городских общин и вечевых институтов (сам этот тезис восходил к дореволюционной историографии). С формировавшейся тогда на Западе историко-политической антропологией все это имело мало общего.

Если иметь в виду проблематику и подходы характерные для историко-антропологических исследований, то применительно к эпохе русского средневековья можно упомянуть работы М.Е.Бычковой 90-х годов, посвященные обряду коронации русских государей в XVI в., а также наблюдения А.Л.Юрганова над эволюцией государственной символики, отразившейся в изображениях на печатях79.

Другой «очаг» изучения политической антропологии формируется на материале революции 1917 г. и последующих лет. Эта традиционная для советских исследователей тема совершенно преображается в работах о политической культуре революционного периода.

Здесь нужно упомянуть о том, что понятие «политическая культура» использовалось советскими обществоведами еще в 70-х годах, однако трактовалось как синоним «политической сознательности» (отсюда и требование «повысить уровень политической культуры» молодежи или рабочего класса!)80. В 90-е годы этому термину был возвращен его научный смысл, и тогда же отечественные политологи предложили несколько попыток анализа политической культуры России в разные периоды ее истории81. Однако эти попытки носят, как правило, умозрительный характер; авторы подобных работ оперируют отрывочными данными и опираются на произвольно выбранный круг исторических сочинений. Поэтому профессиональных историков эти опыты удовлетворить не могут. Гораздо больший интерес представляют те работы, в которых понятие «политическая культура» используется как концептуальная рамка при анализе конкретных явлений и событий.

Так, политические символы 1917 г. интересно анализируются в статьях Б.И.Колоницкого и П.К.Корнакова82. В монографии, написанной Б.И.Колоницким совместно с Орландо Файджесом, показан процесс десакрализации монархии накануне 1917 г. и убедительно продемонстрирована роль языка и политических символов в противоборстве различных сил в ходе революции83. Наконец, в работах С.В.Ярова анализируется политическая культура (автор предпочитает пользоваться термином «политическое мышление») рабочих и крестьян в годы революции и военного коммунизма: как происходила политизация питерского пролетариата, что знали и что думали сельские жители о Советах, компартии, Красной Армии, – вот лишь некоторые вопросы, которые задает историк имеющимся в его распоряжении источникам84.

Приведенные выше примеры новых подходов к изучению политической истории России пока весьма немногочисленны. Однако уже существующий богатый опыт подобных исследований на европейском материале заставляет отнестись к этим попыткам с вниманием и интересом. О перспективах политической антропологии России и пойдет речь в заключительной части очерка.

* * *

Потребность в новых подходах ощущается все сильнее по мере того, как выявляются изъяны традиционной парадигмы, по-прежнему преобладающей в изучении истории власти в России.

Начну с того, что привычная нам форма политической истории, придавая большое значение разного рода манифестам, законопроектам, трактатам и другим идеологизированным документам, вышедшим из-под пера государственных мужей, уделяет недостаточное внимание языку эпохи, представлениям тех или иных слоев населения о власти, т.е. тому, что составляет важную составную часть политической культуры. Это прямо отражается на терминологии исторических исследований, которая применительно к ранним эпохам грешит явной модернизацией. Мне уже приходилось обращать внимание коллег-медиевистов на то, что широко используемый по отношению к Московскому государству XV – XVII вв. термин «политика» (неизвестный русским современникам Н.Макиавелли и Ж.Бодена!) игнорирует тот факт, что политика в ту эпоху еще не выделилась в особую сферу публичной деятельности и мысли. Представления о власти и ее носителе-государе были окрашены в религиозно-нравственные тона. Реально происходившая борьба за власть не воспринималась рационально и объективно (как столкновение интересов различных партий и групп), а мыслилась как результат дьявольских козней или проявление моральной «испорченности» конкретных лиц85. Но отмеченные черты характерны как раз для того типа политической культуры, который Г.Алмонд и С.Верба в своем классическом труде назвали «парохиальным» (parochial – букв. «приходской»): в обществах, где этот тип преобладает (а в «чистом» виде он не встречается нигде, кроме первобытных племен), политические ориентации не отделены от других, прежде всего религиозных, ориентаций, а большинство населения является лишь пассивным объектом политики, само в ней не участвуя86.

В этой связи уже не удивляет тот факт, что применительно к допетровской Руси мы располагаем очень скудной информацией об обсуждении важных внутриполитических вопросов, подготовке реформ и т.д. Зато применительно к внешней политике, наоборот, довольно рано появляются сведения о совещаниях государя с боярами, о мотивах принятых решений – подобные записи встречаются в посольских книгах уже первой половины XVI в.87 Да и летописи XVI – первой половины XVII вв. проявляют гораздо больше внимания к внешнеполитическим событиям (военным походам, приездам послов и т.п.), чем к мероприятиям внутриполитического характера. Даже в XVIII в., как отметил А.Рибер, основным полем борьбы придворных группировок была внешняя политика. Лишь в XIX в., особенно в период подготовки и проведения реформ, политика становится зоной столкновения различных групповых интересов и (добавлю от себя) формируется общенациональный политический дискурс по вопросам внутреннего управления страны88*. Таким образом, без учета политической культуры той или иной эпохи историкам трудно рассчитывать на создание адекватной картины политической жизни России рассматриваемого периода.

Другой изъян традиционной политической истории заключается, на мой взгляд, в том, что она предлагает нам взгляд на власть и управление, так сказать, через окна приемных зал и министерских кабинетов. Мы видим государственных мужей в ответственные моменты принятия судьбоносных решений, но ведь существуют еще управленческие будни, рутина и, только изучив их, можно понять механизмы функционирования данной политической системы. Именно эта будничная сторона власти является, как было показано выше, объектом изучения политической антропологии, и в этом направлении многое еще может быть сделано на российском материале.

Перенастройка внимания исследователей полезна уже хотя бы потому, что сохранение традиционной парадигмы консервирует многие устаревшие стереотипы и представления о феномене российской власти. Взять хотя бы знаменитую теорию «вотчинной» природы самодержавия. Она является детищем историко-юридической школы, наложившей отпечаток на всю отечественную историческую мысль XIX – начала XX вв. В концентрированном виде эта концепция содержится в трудах А.Е.Преснякова, показавшего происхождение Русского государства из вотчины московских князей. Иван III, по словам историка, «обратил всю Великороссию в свое вотчинное государство». Суть «вотчинного самодержавия» заключалась в неограниченном праве государя распоряжаться всей территорией и населением страны89. Впоследствии эта теория получила поддержку и развитие в работах многих отечественных и зарубежных исследователей России. Ссылаясь на разработанную М.Вебером типологию власти, Р.Пайпс писал о «вотчинном режиме», при котором правящая династия превратила Россию «(по крайней мере, в теории) в гигантское княжеское поместье»90. Близка к этим взглядам и предложенная В.Б.Кобриным и А.Л.Юргановым концепция становления деспотического самодержавия на Руси91. В недавно вышедшей монографии А.Л.Юрганов, основываясь на анализе великокняжеских духовных грамот (завещаний) XIV – XVI вв., пришел к выводу о существовании на Руси того времени «удельно-вотчинной системы», представлявшей собой «семейную собственность» правящего дома «с правом верховной власти в распоряжении всей территорией государства»92.

Выводы, к которым пришли Р.Пайпс и А.Л.Юрганов, удивительно похожи, и это сходство неслучайно: оно объясняется одним и тем же исследовательским подходом. Оба историка верно показывают, как было «в теории» (характерная оговорка Пайпса!), в идеологии, «как сама власть в лице... государя всея Руси определяла свое отношение к собственности» (А.Л.Юрганов)93, но затем почему-то переносят эти свои наблюдения на характеристику московской политической системы как таковой. При всей важности государственной идеологии ее все-таки не следует отождествлять с реальностью, лишь часть которой (пусть значительную) она составляет. Осознание себя как полновластного владыки всей России было свойственно и Ивану Грозному, и Алексею Михайловичу, и даже Николаю II, который, как известно, также был не чужд патримониальных идей («хозяин Земли Русской»)94. Значит ли это, что и реалии российской власти изменились с XVI по начало XX века столь же мало, как представления о ней ее верховных носителей?

Еще один серьезный недостаток «вотчинной» теории – ее статичность: ее приверженцы словно не замечают серьезных изменений, делающих Российское царство XVI – XVII вв. малопохожим на Московское княжество XIV – начала XV вв. Между тем современные исследователи особо подчеркивают значение реформ середины XVI в. как грани между первым и вторым. По мнению В.Д.Назарова, эти реформы дали решающий толчок в оформлении централизованного государства – самодержавия со слаборазвитым сословным представительством ,– пришедшего на смену патримониальной и достаточно архаичной монархии95. К сходному выводу пришел недавно и Б.Н.Флоря: если до реформ «Русское государство было патримониальной (вотчинной) монархией, при которой государство рассматривалось как родовая собственность (вотчина) государя... то в 50-е годы XVI века был сделан важный шаг на пути к созданию в России сословного общества и сословной монархии»96. Существовали ли сословия в допетровской Руси – вопрос спорный, но тенденция к их формированию в XVI – XVII вв. не вызывает сомнений, и ее нельзя не замечать, как нельзя не замечать и другую важную тенденцию – постепенную бюрократизацию государственного управления.

В чем мы действительно нуждаемся, так это в реконструкции картины повседневной жизни страны и управления при самодержавии. Удачный пример такой реконструкции дан в упомянутой выше книге В.Кивельсон о Московии XVII в. Она, кстати, убедительно показала, как новые реалии управления (приказная бюрократия и т.п.) сочетались с патриархальными представлениями о государе-батюшке как единственном средоточии власти97. Яркая картина управленческих будней представлена в интересной книге В.А.Александрова и Н.Н.Покровского о Сибири XVII в.: сосуществование воевод и местных «миров» на практике включало в себя и взаимодействие, и конфликты, в которых арбитром выступала столичная приказная бюрократия98.

К настоящему времени выявилась еще одна слабость традиционной модели политической истории в ее советском варианте: все сильнее обнаруживается неспособность обнаружить социальную опору самодержавного режима на всем многовековом протяжении его существования. Прошедшая в 1968 – 1972 гг. дискуссия об абсолютизме показала несоответствие марксистской схемы о балансировании верховной власти между буржуазией и дворянством российским реалиям99. В работах 80 – 90-х годов, как уже было отмечено выше, самодержавие все чаще рассматривается как автономная политическая сила. Но это ведь не значит, что оно «висело в воздухе»?! Думается, политическая антропология и, в частности, изучение символики и риторики власти, а также представлений о ней различных слоев населения100 может способствовать более глубокому пониманию проблемы легитимности российской монархии.

Применение новых подходов может представить в новом свете и традиционно изучаемые историками политические структуры и институты. В частности, представляется интересным и перспективным рассмотрение кризисных периодов в истории самодержавной монархии как своего рода «экспериментов», позволяющих лучше понять роль и функции тех или иных элементов политической системы. Применение этого подхода к изучению периода малолетства Ивана IV (30 – 40-е годы XVI в.), когда великий князь был в сущности недееспособен, привело автора этих строк к выводу, что исключительными прерогативами монарха, которые за него никто не мог исполнять, являлись представительство во внешнеполитической сфере и контроль за придворной элитой, зато проведение внутренних преобразований вполне могло осуществляться и помимо его личной воли – это была функция правительственного аппарата101. Вероятно, подобный «экспериментальный» подход может быть применен и к анализу других кризисных ситуаций: Смуты начала XVII в., 1730 г., 1825 г., 1905 г. и т.д.


Наконец, привлекательная сторона политической антропологии как международного научного направления состоит в том, что она предполагает рассмотрение местной (в данном случае – российской) специфики в более широком сравнительно-историческом контексте. Как уже говорилось, представления о западноевропейском “абсолютизме” сильно изменились в последнее время, и, поскольку сравнение России со странами Европы составляет важную часть отечественной историографической традиции, можно надеяться, что эти наблюдения зарубежных коллег будут учтены в ходе пересмотра существующих взглядов на природу и эволюцию российской государственности.

 Выражаю искреннюю признательность Б.И.Колоницкому и С.В.Куликову, ознакомившимся с первым вариантом данной статьи, за высказанные ими ценные замечания.

* Интересно, что крестьяне в 1870-х годах, по свидетельству А.Н.Энгельгардта, проявляли живейший интерес к вопросам внешней политики и, в частности, к ходу военных действий на Балканах, но при этом испытывали полнейшее равнодушие к реформаторским планам и вообще к деятельности «начальства» (Энгельгардт А.Н. Из деревни. 12 писем. 1872 – 1887. М., 1956. С. 207 – 230, 405 – 406). Получается, что представления «низов» о политике формировались в той же последовательности, что и у «верхов», но только с интервалом в несколько столетий!

1Примечания

 Кром М.М.: 1) Антропологический подход к изучению русского средневековья (заметки о новом направлении в американской историографии) // Отечественная история. 1999. № 6. С. 90 – 106; 2) Историческая антропология русского средневековья: Контуры нового направления // Историк во времени: Третьи Зиминские чтения: Доклады и сообщения научной конференции. М., 2000. С. 61 – 68; 3) Историческая антропология. Пособие к лекционному курсу. СПб., 2000 (о России – с. 57 – 68). См. также: Куприянов А.И. Историческая антропология. Проблемы становления // Исторические исследования в России: Тенденции последних лет / Под ред. Г.А.Бордюгова. М., 1996. С. 366 – 385; Данилевский И.Н. На пути к антропологической истории России // Историческая антропология: место в системе социальных наук, источники и методы интерпретации: Тезисы докладов и сообщений науч. конференции / Отв. ред. О.М.Медушевская. М., 1998. С. 45 – 48.

2 См.: Февр Л. Бои за историю. М., 1991. С. 54 – 71. Претензии Февра к «слишком нетребовательной истории» в обобщенном виде см.: там же. С. 11 – 15, 24, 28 – 30, 48 и др.

3 Бродель Ф. История и общественные науки. Историческая длительность // Философия и методология истории. Сборник статей. М., 1977. С. 115 – 142, цит. – с. 120 (Впервые – в журнале Annales, octobre – décembre 1958 ).

4 Эти данные приведены в статье: Lévêque P. Politique (Histoire) // Dictionnaire des sciences historiques / Publié sous la dir. de André Burguière. Paris, 1986. P. 518.

5 Ле Гофф Ж. Является ли все же политическая история становым хребтом истории? // THESIS: Теория и история экономических и социальных институтов и систем. М., 1994. Т. II. Вып. 4. С. 177 – 192. (Впервые опубл. по-английски в журнале Daedalus, winter 1971).

6 Nora P. Le retour de l’événement // Fair de l’histoire. Nouveaux problèmes. Paris, 1974. P. 210 – 227.

7 Julliard J. La politique // Faire de l’histoire. Nouvelles approches. Paris, 1974. P. 229 – 250 (цитаты – на с. 231 и 235).

8 Сведения о работе Р.Ремона заимствованы из статьи: Бессмертный Ю.Л. Некоторые соображения об изучении феномена власти и о концепциях постмодернизма и микроистории // Одиссей. Человек в истории. 1995. М., 1995. С. 5.

9 Стоун Л. Будущее истории // THESIS: Теория и история экономических и социальных институтов и систем. М., 1994. Т. II. Вып. 4. С. 162.

10 Там же. С. 173.

11 La nouvelle histoire / Sous la dir. de Jacques Le Goff. Bruxelles, 1988. P. 17 (предисловие Ле Гоффа к изд. 1988 г.).

12 Ле Гофф Ж. Предисловие (1982) // Блок М. Короли-чудотворцы: Очерк представлений о сверхъестественном характере королевской власти, распространенных преимущественно во Франции и в Англии / Пер. с фр. М., 1998. С. 57; Le Goff J. L’Imaginaire médiéval (1985), repris dans: idem. Un autre Moyen Âge. Paris, 1999. P. 753 – 770.

13 В первую очередь нужно упомянуть книгу: