Росток серебряны й
Вид материала | Документы |
СодержаниеТ ы будешь плакать, я |
- Методичні рекомендації з математики (в 2-х ч.) 21-00 1 клас, 78.55kb.
- Проект «Росток» 4 клас Розділ «Розв’язування задач на рух», 131.6kb.
- «Зеленый росток», 9.33kb.
- М. П. Анцупова Социально-реабилитационный центр для несовершеннолетних «Росток», 73.86kb.
- Пастушок — малый росток итальянская народная сказка, 49.42kb.
- Доклад ноу гимназии «Росток», 951.11kb.
- Концепція розвитку Синявської загальноосвітньої школи І-ІІІ ступенів Загальні положення, 175.39kb.
- IX. Науково-дослідна робота Нормативне забезпечення, 160.45kb.
- Пантюшкина Галина Алексеевна «Волк и семеро козлят на новый лад» за успешное освоение, 51.98kb.
- Міністерство освіти І науки, молоді та спорту україни наказ, 367.52kb.
«Моя надоба от человека... - любовь.
Моя любовь в м о ю меру, т.е. б е з
меры».
Марина Цветаева.
«Я всегда предпочитала быть узнанной и
посрамленной, нежели выдуманной и
любимой.»
Марина Цветаева.
Марина Цветаева. Ее образ все яснее вырисовывается из первых попыток анализа ее творчества. При всей необычности, космичности, бескрайности и - с обычных позиций - непредсказуемости, все, что она написала, было поэтическим отражением (и в прозе тоже ) ее жизни, часто - конкретного момента, иногда передаваемого с фотографической точностью, иногда - поэтически видоизмененного, с сохранением, однако, самого главного - психологической достоверности. «Космическая камерность» - так метко определила поэтическую манеру Цветаевой ее дочь, Ариадна Эфрон. Тут не было нарочитого преувеличения - Марина так чувствовала. За все свои взлеты в заоблачье, в «лазурь» - и падения - она платила «неразменной деньгою души», из душевной боли вырастали ее творенья. Вот почему ее датированные стихи, письма, проза могут стать путеводителем по ее жизни, по лабиринтам страстей и привязанностей, радостей - и душевных мук, по ее горьким попыткам ж и т ь пристрастными, неистовыми в ы д у м- к а м и, любить их - как только она умела - без меры...
Это ей принадлежал афоризм: «Без любимого мир пуст». И она не одинока в этой потребности. Многие поэты только в любви дышали полной грудью и творили в полную силу. Вспомним С.Есенина: «Если душу вылюбить до дна, сердце станет глыбой золотою». Или известную формулу А. Блока:«Только влюбленный имеет право называться человеком». А Пушкин? - «И жизнь, и слезы, и любовь» - единый неделимый комплекс... А у Джека Лондона два его героя «любили любовь» - краткое и емкое понятие. Уже взрослая Марина Цветаева про себя шестилетнюю напишет: «Влюбилась в Онегина и Татьяну, ...в них обоих вместе, в любовь».
Итак, Марина любила любить сама - неистово, исступленно, - неважно кого: мужчину или женщину (Надю Иловайскую, Асю Тургеневу, Бориса Пастернака, Р.Рильке, Сонечку Голлидей, Таню Кванину ), все равно - знакомых лично или только заочно, по переписке, эпистолярно - как Р.Рильке или А.Бахраха. В этот же ряд попадали и давно умершие - например, Наполеон и его сын «Орленок» или Мария Башкирцева. Эти «любови» могли переплетаться и сосуществовать: известны письма, которые не могут быть иначе названы, кроме как любовными, датированные одним и тем же числом и адресованные Б.Пастернаку и Р.Рильке (только что умершему ).
Но круг ее любовного внимания был еще шире: в него свободно умещалась вся жизнь, весь мир. «Я не делаю никакой разницы между книгой и человеком, закатом, картиной - все, что люблю, люблю одной любовью», - так писала 22-летняя Цветаева.
Трагедия Марининого одиночества - в ее космической величине, многогранности, в безмерности ее неистовых романтических порывов и требований. Она и сама это понимала: «Ненасытностью своею перекармливаю всех». Потребность постоянного эмоционального накала и полета - вот что отличало ее от обычных людей, не способных надолго удержаться на этом уровне. Поэтому даже намеки на возможность такого общения Цветаева воспринимала как благо, как подарок, усиливала их тысячекратно своим воображением и влюбленно воспевала. Хотя и осознавала нередко - впоследствии - что это «шестой сорт» человека... Любовь-жизнь была нужна ей как глоток воздуха - и воображение всякий раз предлагало свои спасительные услуги.
Влюбившись - выдумав! - она, не признавая границ и преград, бросалась в человека, как в омут - и ждала такой же полной ответной самоотдачи. Но, разобравшись, частенько видела, что ее и быть-то не могло... Впрочем, «видеть» она не торопилась, предпочитая марево поэтического сновидения - основу своего творческого подъема и вдохновения. «Огненный парус», «красный конь» страсти уносили ее в «лазурь»- в воображаемый и ни для кого не досягаемый «дом», неземную обитель ее творчества.
Как правило, всякий раз все быстро кончалось - прополыхав, изживало себя. Точнее всего этот свой непрерывный поиск она сформулирует в 1936 году, к концу жизни:
В мыслях об ином, инаком
И ненайденном, как клад,
Шаг за шагом, мак за маком -
Обезглавила весь сад.
Вот одна из таких историй - маленький отрезочек ее жизни.
1925 год. Долгожданному сыну три месяца. Марина выхаживает его сама - и вот, ему, несмышленышу, наговаривает-приговаривает особенно запавший в душу случай пятилетней давности: ...«Есть и волчий рай - Мур, для паршивых овец, для таких, как я. Как я, когда-то, одному гордецу писала:
Суда поспешно не чини:
Непрочен суд земной!
И голубиной - не черни
Галчонка - белизной.
Всяк целовал, кому не лень!
Но всех перелюбя! -
Быть может в тот чернейший день
Очнусь - белей тебя!
Это я не тебе, Мур, ты мой защитник, это я одному ханже, который меня (понимаешь? ме-ня!!!) хотел спасти от моих дурных страстей, то есть чтобы мне никто, кроме него одного впредь не нравился».
Что это за история? О ней мы можем догадываться только по поэтическим следам того периода. Но прежде - еще немного о Маринином характере.
Как часто приходится слышать о противоречивости Марины Цветаевой, хотя, пожалуй, к ней правильнее применить слово «полюсность» . Вечно заряженная, наэлектризованная, она несла эти два полюса постоянно, одновременно проявляя их в своем поведении и настрое: поступках, оценках, высказываниях, афоризмах, в своем мироощущении. Два полюса - две струи, - два человека - в одном. И себя она нередко видит сразу со всех точек зрения: снаружи-и-изнутри, своими одобряющими - и чужими порицающими глазами. Такая множественная проекция - и в стихах, «несказанных» Муру.
А теперь перенесемся в голодный и тифозный 1920 год. В стране разруха. Идет гражданская война. От мужа Цветаевой нет вестей. От голода только что умерла младшая дочь Ирина. Почти годом позже Марина, оставшись вдвоем со старшей дочкой Алей, телеграфным стилем напишет сестре: «Мы с Алей живем все там же, в столовой. (Остальное - занято). Дом разграблен и разгромлен. - Трущоба. Топим мебелью. - Пишу. - Не служу, ибо после смерти Ирины мне выхлопотали паек, дающий возможность жить». И далее - о муже: «Думаю о нем день и ночь, люблю только тебя и его. Я очень одинока, хотя вся Москва - знакомые. Не люди. - Верь на слово. - Или уж такие уставшие, что мне с моим порохом, - неловко, а им - недоуменно. - Все эти годы кто-то рядом, но так безлюдно!»
Два беспомощных существа, почти две подруги: двадцатисемилетняя мать и семилетняя дочь. Обе пишут, тем спасаясь от действительности, обе от крайнего неблагоустройства уходят в творчество. Аля пишет стихи, дневники и письма, Марина - стихи и прозу. Общаются, дружат, делятся. Вместе ходят к знакомым, вместе радуются гостям. Вместе ждут известий от отца и мужа. От человека, встречу с которым Марина Цветаева всегда считала чудом (как и он, впрочем, тоже). Сергей Эфрон, который всю жизнь любил ее «как ей надо» - стараясь, чтобы ей было лучше. Через год из Чехии, куда его занесло вместе с разгромленной Добровольской армией, он напишет: «Я ничего от Вас не буду требовать - мне ничего не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы...» Понимая всю необычность и необъятность Марининой поэтической на-туры, он с самого начала не препятствовал ни одному из ее романтических проявлений, всякий раз отходил в сторону, стараясь не помешать, хотя и нередко очень при этом страдал - тайно. Марина восхищенно рассказывала о своем муже в письме к В.Розанову еще в 1914 году, через два года после замужества: «Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша!... Наш брак до того не похож на обычный ...Мы никогда не расстанемся... Только при нем я могу жить так, как живу - совершенно свободная».
А свобода Марине была всегда крайне необходима: душа ее жила вне дома - это она повторяла не раз, - и тело отправлялось вслед за душой. Для вечного романтического горения - сущности ее жизни - нужны были источники, его питающие. Так Романтизм отделился от Любви. В одном из диалогов с дочерью это прозвучало четко: отцу Али - Любовь, а только что уехавшему гостю - Романтизм, романтическая влюбленность. Марина давно уже сказала свою крылатую фразу: «Влюбляешься ведь только в чужое, родное - любишь» . У любви - горение ровное, влюбленность же - «удавка» , когда неровно, неспокойно дышишь, волнуешься, и без чего не жизнь. Два полюса, две струи...
Итак, момент был крайне тяжелый - одна дочь только что умерла, вторая еле оправилась от трех болезней сразу. Два месяца Цветаева почти не писала стихов - настолько под давлением жизни потеряла себя, свое звучание.
«Старшую у тьмы выхватывая - младшей не уберегла» - бичует она сама себя в апреле 1920 года. Но месяцем раньше уже появляются первые стихи. В этом, наверное, и было ее спасение. А в какую бездну горя она повержена смертью Ирины и болезнью Али можно судить по ее письмам. Вот одно - В.Звягинцевой от 25 февраля - через 10 дней после смерти Ирины: ... «Я совсем потеряна, я с т р а ш н о живу. Вся как автомат: топка, в Борисоглебский за дровами - выстирать Але рубашечку - купить морковь - не забыть закрыть трубу - и вот уже вечер. Аля рано засыпает, остаюсь одна со своими мыслями, ночью мне снится во сне Ирина, что - оказывается - она жива... С людьми мне сейчас плохо, никто меня сейчас не любит, никто просто... не жалеет, чувствую все, что обо мне думают, это тяжело. Да ни с кем и не вижусь. Мне сейчас нужно, чтобы кто-нибудь в меня поверил, ... все во мне сейчас изгрызано, изъедено тоской... Никто не думает, что я ведь т о ж е ч е л о в е к. Люди заходят и приносят Але еду - я благодарна, но мне хочется плакать, потому что никто - никто за все это время не погладил меня по голове... Мне стыдно, что я жива. ...И с каким презрением я думаю о своих стихах! ...»
Еще не зная о смерти дочери - она умерла в Кунцевском приюте - незадолго да этого, она написала многообъясня-ющую фразу: «Я вопиюще одна, потому - на все вправе». И это свое право на жизнь - так, «как ей нужно», - она начала реализовывать, как только Аля, медленно выздоровев, снова уселась за свои тетрадки.
Одно ее стихотворение после тьмы горя - неожиданно бравурное и вихревое. Как будто она своей бешеной пляской старается заглушить другие голоса и мысли:
Бубен в руке!
Дьявол в крови!
Красная юбка
В черных сердцах!
Как это перекликается с ее - частушечным - написанным через пару месяцев: «Отчего я не плачу? Оттого что смеюсь!» Смех, чтобы не плакать - то,что дано только сильным духом.
Все образы этого бесшабашного рефрена - самоби-чующие, это - хлыстовское самоистязание, снова взгляд изнутри-и-снаружи, сразу своими-чужими глазами. И причудливый образ мятущейся в пляске «красной юбки» во множестве ее черных сердец, черных - для тех, кто смотрит на нее со стороны, с позиции тысячелетней российской морали - «славянской совести старинной». И всплывают в памяти «О, сто моих колец» - упоминавшиеся ранее в том же смысле языческого многолюбия.
Герой, к которому она обращается - скорее всего собирательный образ. Возможно, именно поэтому она описывает ему себя в своей прорвавшейся жажде жизни:
Слушай приметы: бела как мел,
И не смеюсь, а губами движу.
А чтобы - как увидал - сгорел! -
Не позабудь, что приду я - рыжей.
Рыжей, как этот кленовый лист,
Рыжей, как тот, что в лесах повис.
Оттолкнувшись от заголовка этого стихотворения - «Памяти Г.Гейне» - и отвергая идею Гейне о страданиях в любви юноши, Цветаева развивает свою постоянную подспудную мысль о несправедливости к ней этого мира, о том, что в загробной жизни (верила ли она тогда в нее?) все встанет на свои места и - как она напишет в 1923 году: «Это будет день моего оправдания, нет, мало: ликования!»
Она обращается к неведомому другу-оппоненту, с которым издавна ведет спор, временами переходящий в борьбу:
Хочешь не хочешь - дам тебе знак!
Спор наш не кончен - а только начат!
В нынешней жизни - выпало так:
Мальчик поет, а девчонка плачет.
В будущей жизни - любо глядеть!
Т ы будешь плакать, я буду - петь!
Встав в позу Кармен, она развивает тему «Дьявола в крови»:
Красною юбкой - в небо пылю!
Честь молодую - ковром подстелишь.
Как с мотыльками тебя делю -
Так с моряками меня поделишь!
Красная юбка? - Как бы не так!
Огненный парус! - Красный маяк!
Прямой вызов обществу, откровенная бравада - полыхающий плащ перед и без того растревоженным быком...
Контрастом - стихи, выполненные в робком апрельском ключе.Это тоже ожидание любви - как всегда неожиданной, - ее неизбежность, потребность. Голубь - один из аттрибутов Афродиты, богини красоты и любви - в передничке робкой девушки - немецкая идиллическая картинка.
Так: встану в дверях - и ни с места!
Свинцовыми гирями - стыд.
Но птице в переднике - тесно.
И птица - сама полетит!
Стилизован под старину и опус «Старинное благо-говенье». Размышления об утраченных обществом мораль-ных ценностях - верности, чистоте, чувстве долга, а последний - критический - взгляд на себя:
Где перед Библией семейной
Старинное благоговенье?
Похоже, что все эти стихи безадресны. Но первый намек на живой объект в одном из мартовских опусов все же есть.
Люблю ли Вас?
Задумалась.
Глаза большие сделались.
* * *
Что страсть - Старо.
Вот страсть! - Перо!
- Вдруг - розовая роща - в дом!
Есть запахи -
Как заповедь...
Лоб уронила на руки.
Грустные размышления. Уже заранее ставится «знак равенства Между любовь - и Бог с тобой». Очевидно, потеряв равновесие, Марина наспех схватилась за что попало... Налет равнодушия сменяется волной отчаяния: заветный запах розы - цветка любви - и рвущие сердце воспоминания. О ком? Может быть, снова всплыли «оны дни», и «Тот запах White-Rose и чая» ? ..
Итак, уже угадывается реальное лицо. Кто это мог быть? В ее письме конца того же года читаем: «Дверь настежь: художник из Дворца (открывший после смерти Ирины серию моего дурного поведения)... Когда-то видались три раза в день, теперь не видались с июня, хотя соседи. ... Сегодня он опять зайдет за мной: неутомимый ходок, как и я, мне с ним весело - и абсолютно безразличен. Просто для несидения в трущобе». - И далее - описание его облика: «... вьющаяся голова (хотя темная) ... разлетающийся полушубок - нелепая грандиозность - химеричность - всех замыслов, обожание нелепости» в разговоре.
В 1981 году И. Кудровой была высказана догадка, что это был Василий Дмитриевич Милиоти, художник, на 17 лет старше нее.
Полностью безразличен - это могло объяснять и ее риторический вопрос «Люблю ли Вас?» - и еще одно стихотворение, направленное, возможно тому же лицу.
Времени у нас часок.
Дальше - вечность друг без друга!
А в песочнице - песок -
Утечет!
Что меня к тебе влечет -
Вовсе не твоя заслуга!
Просто страх, что роза щек -
Отцветет.
Ты на солнечных часах
Монастырских - вызнал время?
На небесных на весах -
Взвесил - час?
Для созвездий и для нас -
Тот же час - один - над всеми.
Не хочу, чтобы зачах -
Этот час!
Только маленький часок
Я у Вечности украла.
Только час - на
Всю любовь.
Мой весь грех, моя - вся кара.
И обоих нас - укроет -
Песок.
А вот и чей-то стихотворный портрет - не ее ли героя?
Глаза участливой соседки
И ровные шаги старушьи.
В руках свисающих как ветки -
Божественное равнодушье.
А юноша греметь с трибуны
Устал. - Все молнии иссякли. -
Лишь изредка на лоб мой юный
Слова - тяжелые, как капли.
Луна как рубище льняное
Вдоль членов, кажущихся дымом.
- Как хорошо мне под луною -
С нелюбящим и нелюбимым.
Как мало в этих стихах динамики и вдохновенья! - «Все молнии иссякли». Усталость и задавленность. И какую громадную смысловую нагрузку несет здесь последнее тире: «хорошо» - потому что не любит и нелюбима. Нужно совсем не знать Цветаеву с ее постоянной тягой - любить и быть любимой - чтобы поверить этому. Горькой иронией звучит на фоне всего предшествующего это заключение. И конечно же такая совсем не цветаевская жизнь не могла продолжаться долго - ведь ей надо было гореть!
Впрочем, эти три стихотворения могли быть обращенны и к Вячеславу Иванову, с которым она в апреле, а, возможно, и в конце марта, тоже часто виделась.
Не любовницей - любимицей
Я пришла на землю нежную.
От рыданий не подымется
Грудь мальчишая моя.
Оттого-то так и нежно мне -
- Не вздыхаючи, не млеючи -
На малиновой скамеечке
У подножья твоего.
Эти строки из триптиха с заголовком «Вячеславу Иванову» написаны в середине апреля 1920 года. Не странно ли? Почему в том, что она его «любимица» ей приходится его убеждать? Да просто оттого, что ведь на самом деле это не так! В другом опусе из этого же цикла она ему - в том же смысле - сообщает: «А я твоя горлинка, Равви!» - он-то об этом даже не догадывается! Но и она у его «подножья» не горит - «не вздыхаючи, не млеючи». Именно тот вариант: «нелюбящая и нелюбимая». И скорее всего, «ровные шаги старушьи» - не неутомимого ходока В.Милиоти, а отражение шестого десятка лет уже посеребренного «инеем» и потухающего поэта Вячеслава Иванова.
Но вот 27 апреля - сразу несколько стихотворений, что у Цветаевой всегда означало крайний эмоциональный накал: ведь у нее стихи в минуту вдохновенья обычно не лились свободной рекой, как например, у Пушкина, а рождались постепенно: «Слышу напев, слов не слышу. Слов ищу. ...Все мое писанье - вслушивание. ...Верно услышать - вот моя забота». При таком небыстром пути к стиху, когда нередко перебиралась масса вариантов рифм и целых строф, - много стихов за день написать было трудно. И тем отчетливее выступают цветаевские эмоциональные «пики», помеченные большим количеством ее творений с одной и той же датой под ними.
Пахнуло Англией - и морем -
И доблестью. - Суров и статен.
Образ, точнее облик, резко отличный от предыдущего. Явно другой человек. Его имя обнародовано А.Саакянц - инициалы «Н. Н. В.» - в тетради Марины Цветаевой, где ему посвящен цикл стихотворений, - означают Николай Николаевич Вышеславцев - 30-летний художник-график, после контузии брившийся наголо, в прошлом воин, - потому, видимо, «суров и статен», отсюда и «доблесть». А вот что скрывается за Англией? Пуританизм? Сдержанность? Сухость? И причем тут море?
Читаем дальше:
Упорны эти руки, - прочен
Канат, - привык к морской метели!
«Морская метель», качка - цепляются за поручни руки (потому - «упорны»), морской канат надежно страхует моряка - чтобы не смыло. Цветаева сразу видит основательность и особую остойчивость нового героя, тщательную его принайтованность (к месту? к принципам?), невозможность в чем-то сдвинуть с места - прочный морской канат - символ всего этого.
В стихах этого цикла все убеждает нас в полном несоответствии «моряка» Марине Цветаевой. Мелькают эпитеты «каменный», «равнодушный», ей все время приходится сябя объяснять - с полуслова ее здесь не понимают. Явное не то. Сразу ощущает это и она, а потому - и «весь холод тьмы беззвездной» и «разверзающуюся бездну» - угадывает - и предвидит «новое горе» - в при-дачу к тому, что уже есть. Но - о эта «обезьянья дурь»! - ( Цветаева не снисходительна к себе в самооценках! ) - все же «как юнга на канате» ...«пляша над пенящимся зевом» ...«над разверзающейся бездной - Смеясь! - ресницы опускаю...»
Итак, «упал засов»!
Новый, своеобразный вариант развития «морской» - любимой цветаевской - темы. Она - Марина - «морская», юнга, пляшущий на канате над бездной; он - «моряк», привязанный крепким морским канатом. Два каната, два моряка, два - образа, два - совершенно противоположных стиля жизни. Несовместимых - уже по первому их интуитивному восприятию Мариной, отраженному в этом п е р в о м , по существу, стихотворении цикла. Как бы мы теперь сказали - попытка с негодными средствами. Но ничего уже остановить нельзя.
В тот же день - стихи о его глубоко запрятанной душе, которая в его груди - «как камень в воду брошенный»:
И так достать ее оттуда надо мне,
И так сказать я ей хочу: в мою иди!
Но до нее, видимо, не добраться... И - не от этого ли? - третьи стихи того же дня так полны горького саморазвенчивания:
А все же с пути сбиваюсь
(Особо - весной),
А все же по людям маюсь,
Как пес под луной.
И - трезвое осознание своих вечных выдумок:
Сама воздвигаю за ночь
Мосты и дворцы.
(А что говорю - не слушай!
Все мелет - бабье!)
Сама поутру разрушу
Творенье свое.
Хоромы - как сноп соломы - ничего!
Мой путь не лежит мимо дому - твоего.
Да крепко вцепилось в Марину лихо - не оторваться ей от земли в своем воображении, не создать нового мифа... В темноте, конечно, что-то может и попричтиться: были «хоромы» - а на деле - так, «сноп соломы» - пустота! Оказалось - просо сбилась с пути...
Кто принес эту дубовую, саморазвенчивающую, самоубийственную фразу: «Я в темноте ничего не чувствую: что рука - что доска»? Маринин ли герой - или она где-то подслушала ее на улице? Ясно только, что это не ее слова. Таков эпиграф ее апрельского стихотворения, в котором обыгрывается его смысл, рождая образ слепой ясновидящей Сивиллы - одного из цветаевских любимых персонажей. Торжественным органным хоралом звучат эти строки:
Да, друг невиданный, неслыханный
С тобой. - Фонарик потуши!
Я знаю все ходы и выходы
В тюремной крепости души.
Чтобы разглядеть душу - не нужно фонаря. Она, правда, глубоко запрятана, и тело - ее страж - «слепая шалая толпа». Но надо уметь смотреть глубже - и для этого не надо глаз.
- Всех ослепила - ибо женщина,
Все вижу - ибо я слепа.
Закрой глаза и не оспаривай
Руки в руке. - Упал засов. -
Нет - то не туча и не зарево!
То конь мой, ждущий седоков!
Помилуйте! Огненное полыхание Марины встречает робко отдергиваемую руку? Ей приходится его подбадривать?
Мужайся: я твой щит и мужество!
Я - страсть твоя, как в оны дни!
И это доблестный воин?! На что же у него не хватало решимости - на то, чтобы протянуть ей дружескую руку? Мы не найдем ответов на эти недоумения, пока не заглянем в записные книжки и тетради Цветаевой, до начала следующего века волей дочери, ее маленькой Али, запертые в архиве...
Прошло две недели. Отсутствие стихов в этот период позволяет предполагать, что это была «пустота счастья»... Но вот 14 мая - сразу три стихотворения - новый эмоциональный всплеск. И не даром: его причина - в эпиграфе, - снова фраза из разговора. «День для работы, вечер - для беседы, а ночью нужно спать». Все правильно, - но такая правильность для Цветаевой хуже смерти. И она пытается объяснить себя, свое изначальное пристрастие к темноте и ночи, времени поэтического марева, снов наяву и сказок:
Нет, легче жизнь отдать, чем час
Сего блаженного тумана! -
и нежно просит:
Оставь меня. И отпусти опять:
Совенка - в ночь, бессонную - к бессонным.
Через неделю она снова вернется к этой теме, якобы недоумевая: зачем ей спать и видеть сны - ночью, когда она и так весь день грезит?
И оттого, что целый день
Сны проплывают пред глазами,
Уж ночью мне ложиться - лень,
И вот, тоскующая тень,
Стою над спящими друзьями.
Во втором - этого же дня - стихотворении, требование спать «как все люди» у нее преломляется в нежелание постичь ее душу. Внешняя ласковость, с которой друг перебирает ее волосы, гладит «шапку кудрявую» - и не заглядывает в душу - это все равно, что «над церковкой златоглавою Кружить - и не молиться в ней».
Вникая в прядки золотистые,
Не слышишь жалобы смешной:
О, если б ты - вот так же истово
Клонился над моей душой!
Беспомощная жалоба, в безыскусной форме, открытым текстом. Два раза слово «грех»: «кружить» над церковкой - «и не молиться в ней», и еще: «Любить немножко - грех большой». Маринино языческое понимание «греха» - такое далекое от христианского!.. В любви нужна безоглядность и полнота самоотдачи: «В мешок и в воду - подвиг доблестный!». Считала ли она, что ее любовь к нему - такова? Последующие стихи показывают, что - да.
Вечер этого дня - 14 мая - очень подробно на следующий день описан в дневнике у Али - своеобразного летописца жизни двух грезящих, всеми позабытых «высочеств». Это - тот знаменательный случай, когда Цветаева и Блок могли бы познакомиться - но у Марины не хватило смелости подойти к нему. Ее стихи, написанные Блоку после посещения и под впечатлением его вечера 9 мая 1920 года, передала ему Аля. - «Марина попросила В.Д.Милиоти привести меня к Блоку».
Так разминулись два крупнейших русских поэта. Марина жалела об этом всю жизнь. Тремя годами позже она напишет Борису Пастернаку: «Я пропустила большую встречу с Блоком, - встретились бы - не умер». Цветаева знала воскрешающую силу своего обаяния...
Но изучим внимательнее детскую запись: «Марина сидит в крохотном ковчеге художника Милиоти и рассматривает книги. Его самого нет. Я бегаю по саду. ...Наконец, приходят художники Милиоти и Вышеславцев и поэт Павлик Антокольский с женой. Мы идем за билетами».
Итак, встретились - а может быть и не впервые - трое: Марина и два ее друга. Маринина языческая непосредственность не усматривает в этом ничего особен-ного. Но «моряк», накрепко привязанный «морским канатом» к монолиту несгибаемых принципов «славянской совести старинной», совсем, видимо, не понимавший мятущуюся Маринину душу («танцующую душу», по образному выражению Вячеслава Иванова), - «моряк» иного мнения.
Какой разговор послужил непосредственным толчком для конфликта - мы, возможно, никогда не узнаем. Но в стихах 16 мая - первые его громовые отголоски:
На бренность бедную мою
Взираешь, слов не расточая.
Так и видится мрачный взгляд на трепещущую жизнью бренную оболочку Психеи, с которой любила себя отождествлять Марина.
Ты - каменный, а я пою,
Ты - памятник, а я летаю.
Она продолжает осмысливать и проговаривать свою особость, неслиянность - контрастность - в системе «я - и мир» - формуле еще ее ранней юности. И - впервые в стихах - родится четкое понимание - как продолжение первого смутного «Не в нашей власти» ее восемнадцатилетия:
Но птица я - и не пеняй,
Что легкий мне закон положен.
Но вот на следующий день - или в этот же - конфликт. 17 мая - сразу четыре взволнованных стихотворения, на все лады - все об одном и том же: об осуждении, д е й с т- в е н н о м порицании.
Суда поспешно не чини:
Непрочен суд земной!
И голубиной - не черни
Галчонка - белизной.
Что не все люди одинаковы - и каждый с полным правом на это - такое представление у нее рано перешло в убеждение: всякий имеет право жить - каким родился: белым - или черным, травоядным - или хищником, с «кривизнами» - или без них - потому что он таков от природы - и иным быть н е м о ж е т. Уж это-то ей, такой «иной» - было известно с первых отроческих попыток осмысления самой себя. Но впервые она так щедро заливает себя черным цветом: в этом цикле стихов и потоки «черной крови», и ее»черные сердца», и - она - «черная овца» или - не менее черный «галчонок». Настаивая на том, чтобы остаться самой собой, она протестует против приписывания ей - тут она предельно, вызывающе честна! - несвойственной ей голубиной добродетели, кротости и белизны. Это - то самое стихотворение, которое она спустя пять лет «насказывала» маленькому Муру. Позднее она его немного отредактировала, смягчила иронией, заменила «Всяк целовал, кому не лень». Но основная мысль - как всегда, в двух последних строчках! - осталась:
Быть может, я в тот черный день
Очнусь - белей тебя!
В черный день библейского Страшного суда неизвестно, ч т о будет оценено выше «пред ликом судии»: ее -«смиренные» - «цыганские заплаты» - возможно, «Не меньше, чем несмешанное злато, Чем белизной пылающие латы». Это из ее вторых стихов того же дня.
Долг плясуна - не дрогнуть вдоль каната,
Долг плясуна - забыть, что знал когда-то -
Иное вещество,
Чем воздух - под ногой своей крылатой!
Оставь его. Он - как и ты - глашатай
Господа своего.
Эти рассуждения у Цветаевой имеют свою историю. Едва вступив в пору взрослости, перешагнув ее магическую черту после встречи с будущим мужем, Марина вдруг остро осознала свою бренность. Смерть - грозным напоминанием - встала рядом с Жизнью. Это двойное стояние - Жизни рядом со Смертью - в детстве переживает каждый, неизбежно после этого вступая в жизнеутверждающую фазу, так хорошо переданную формулой: «Нам дал Господь забвенье смерти». У Марины Цветаевой Смерть надолго устроилась рядом, постоянно напоминая о быстротечности всего земного. Уже в 1913 году, меньше, чем через год после рождения Али, - целый фейерверк стихов о смерти, и вовсе не как дань моде, как чаще всего пишут цветаеведы («Марина бы обязательно сделала наперекор моде» - заметила недавно Анастасия Ивановна, сестра), а как выражение внутреннего, не отпускающего страха умереть - контрастом жажды жизни.
В 1914 году она исповедуется в письме к В.Розанову: «Я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни. Отсюда - безнадежность, ужас старости и смерти. ...Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить. ...Может быть Вы меня иза-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть - Он ведь создал меня такой! И, если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой. Наказание - за что? Я ничего не делала нарочно».
Так возникала у Цветаевой философия естественности - человека под солнцем. Поверив в единственную достоверность - собственных потребностей, - она в дальнейшем шла по жизни своими путями, руководствуясь своими законами, продиктованными всем необычным ее существом. И вот теперь, в 192О году, она отстаивает право быть такой, какой родилась.
Третье стихотворение от 17 мая - о том же. Это монолог глубоко уязвленного человека, который горя и сдерживаясь одновременно, с большим достоинством отстаивает свои принципы. В этот момент Марина думает, что прощается со своим бесстрастным «моряком», уходит от него искать для себя - «паршивой овцы», «черной овцы» - себе подобных, и ее «прости» звучит в тексте.
Сказавший всем страстям: прости -
Прости и ты.
Обиды наглоталась всласть.
Как хлещущий библейский стих
Читаю я в глазах твоих:
«Дурная страсть!»
* * *
Есть остров - благостью Отца, -
Где мне не надл бубенца,
Где черный пух -
Вдоль каждой изгороди. - Да. -
Есть в мире черные стада.
Другой пастух.
В четвертом стихотворении того же дня - мысль сконцентрировалась:
Ведь был же мне на полчаса
Ты другом дорогим!
Кто виноват, что родился
Собой, а не другим?
Обоим нам - вниз головой
В рай прыгать. - Там решат,
Что лучше: мой ли цирковой,
Твой ли морской канат.
В этой незамысловатой форме вопрос поставлен несколько по-новому, расширенно. Это не она - особенная, а он - не такой. А вообще - оба они искренни и естественны, просто от природы они разные. А значит - как ни в чем не виновные - попадут в рай.
Та диаметральная противоположность ее и героя, что она с самого начала уловила интуитивно - теперь подтвердилась полностью. Круг замкнулся...
Но эта ее, казалось бы, полная внутренняя готовность уйти - только минутная вспышка. В душе у нее - буря неразделенной любви. Пытаясь ее заглушить, она мечется по Москве, по знакомым - только бы не слышать себя.
Так из дому, гонимая тоской,
- Тобой! - всей женской памятью, всей жаждой,
Всей страстью - позабыть! - как вал морской
Ношусь вдоль всех штыков, мешков и граждан.
* * *
Над дремлющей борзой склонюсь - и вдруг -
Твои глаза! - Все руки по иконам -
Твои! - О, если бы ты был без глаз, без рук,
Чтоб мне не помнить их, не помнить их, не помнить!
* * *
Тень на домах ползет. - Вперед! Вперед!
Чтоб по людскому цирковому кругу
Дурную память загонять вконец, -
Чтоб только не очнуться, наконец!
Так от тебя, как от самой Чумы,
Вдоль всей Москвы - /плясуньей/ длинноногой
Кружить, кружить, кружить до самой тьмы -
Чтоб наконец у своего порога
Остановиться, дух переводя...
- И в дом войти, чтоб вновь найти - тебя!
Где же выход? Мысли ее обращаются к мужу, как нередко и раньше в моменты падений. (Где-то он теперь? Жив ли?). Их несколько - стихотворений с посвящением «С.Э.», начиная с 14 мая. Как приятно вспомнить родного, - ее твердую почву под ногами, - «С вечерним простым поцелуем Куда-то в щеку, мимо губ»... И мечты: своими бедами и «покорством - Мой Воин! - выкуплю тебя.» А самое известное - «Писала я на аспидной доске» - появилось 18 мая. Сколько ни писала она разных имен, чем и где только ни писала, как ни мечтала, чтобы они себя не изжили - все напрасно! С горькой, беспощадной к себе откровенностью она признается:
...И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала - имя...
На фоне всего этого только светлый образ мужа остается неомраченным, а вечным - только е г о имя:
Непроданное мной! В н у т р и кольца!
Ты - уцелеешь на скрижалях.
С болью выкрикивает она это в пустоту своего одиночества... А на следующий день - новый всплеск эмоций - цикл из трех стихотворений - «Пригвождена». Может быть, появилось что-то новое, добавившее нечто к прежней обиде?
Весь этот цикл-триптих полон з р и м ы х образов, как бы приоткрывающих суть конфликта: вот мелькает рука, «хладная до жара» - «белой молнией взлетевший бич» - «В гром кафедральный - дабы насмерть бить» - Действие, присоединившееся к Слову - любопытный обратный ход событий: сначала гром, потом молния. Это говорит о мно-гом. «Гром кафедральный» гром церковной проповеди о христианской морали - только он может помочь руке «н а- с м е р т ь бить»: ведь слово для Марины Цветаевой куда значимее любого, даже самого оскорбительного жеста.
А такой жест, видимо, был...
Ты этого хотел. - Так. - Аллилуйя.
Я руку, бьющую меня, целую.
В грудь оттолкнувшую - к груди тяну.
Чтоб, удивясь, прослушал - тишину.
Библейская картина христианского прощения - что-то очень нетипичное для Цветаевой с ее «полной неспособ-ностью молиться и покоряться». Ее дочь как-то заметила, что когда Марина становилась учтива и вежлива, то это был грозный признак. И действительно - вместо любви-то - уже тишина в груди...
А смертельная обида кипит - она еще свежа, да и любовь, только что начавшись, разве может так сразу бесследно исчезнуть? Это все равно, что остановить волну в ее пике, когда на гребне только что забелела пена. И Марина не может и не хочет остаться непонятой - возможно, что и она сама для себя все в полной мере осмысливает впервые. Ведь такого толкнувшего на напряженную работу мысли глубокого непонимания она никогда прежде от друзей не встречала. Позднее она назовет все это «низостью».
И вот возникает образ, потрясающий своей глубиной, трагичностью и смиренной - до святости - простотой самовыражения, образ нищенки, судимой всеми и уже пригвожденной к позорному столбу, пойманной с поличным и заклейменной. Идет разговор по большому счету, на полную откровенность.
Пересмотрите все мое добро,
Скажите - или я ослепла?
Где золото мое? Где серебро?
В моей руке - лишь горстка пепла!
И это все, что лестью и мольбой
Я выпросила у счастливых.
И это все, что я возьму с собой
В край целований молчаливых.
Философия социальной справедливости: богатством надо делиться...
Третий опус из этого цикла крайне противоречив. Здесь и былая любовь, и обида, но уже и протестующая бравада. И вот тут-то, в этих стихах - зародыш той замечательной цепочки образов, которую Цветаева будет использовать в дальнейшем, чтобы показать, что сильнее любви - нет ничего на свете. Не данной, видимо, конкретной, - а вообще. Эта тема продолжится позже в ее поэмах «На красном коне» и «Молодец».
Пригвождена к позорному столбу,
Я все ж скажу, что я тебя люблю.
Что ни одна до самых недр - мать
Так на ребенка своего не взглянет.
Что за тебя, который делом занят,
Не умереть хочу, а умирать.
Ты не поймешь, - малы мои слова! -
Как мало мне позорного столба!
И если б знамя мне доверил полк,
И вдруг бы т ы предстал перед глазами
С другим в руке - окаменев как столб
Моя рука бы выпустила знамя...
И эту честь последнюю поправ, -
Прениже ног твоих, прениже трав.
Смирение и эти ее «прениже», такие гротескные, уже переходящие в юродствование. Ясно, что это не к добру - такая сверхпокорность чем-то должна разразиться. И действительно: сами их отношения - это черный «позорный столб», в котором она - одинока - «березкой на лугу».
Сей столб встает мне, и не рокот толп -
То голуби воркуют утром рано...
И, все уже отдав, сей черный столб
Я не отдам - за красный нимб Руана!
Упрямое - «не отдам!» Пусть черен этот столб с воркующими вокруг голубками Афродиты, но это самое - единственное - для нее ценное: над ним - нимбом - зарево полыхания костра, поглотившего в Руане Жанну д’Арк. Вот почему, вот з а ч т о его невозможно отнять. За «огненные паруса», уносящие в «лазурь», хотя любовное горение подчас приносит ей столько боли и мучений (чем не Жанна д’Арк!). Ну вот, наконец-то прорвалось - протестом. И теперь он будет только разрастаться.
На следующий день - 20 мая - красное сияние нимба перерастает в «веселый красный вал» крови, «в ночи хлынувшей»: Марина согласна возложить на плаху обе руки свои - творца, поэта, «ремесленника», как она себя шутя называла,- чтобы «затопить чернильные ручьи». Молодость, этот «лоскуток кумашный», била ключом - и она не отреклась бы от ее красной веселости даже ценой утраты рук, данных ей свыше, чтобы писать.
Высказавшись таким образом, Марина в один из следующих дней, продолжая тему кровавых потоков и позорного столба, со сдержанным достоинством - якобы с эшафота - обращается к другу (отвергая его - или вслед уходящему?).
Не так уж подло и не так уж просто,
Как хочется тебе, чтоб крепче спать.
Теперь иди. С высокого помоста
Кивну тебе опять.
И, удивленно подымая брови,
Увидишь ты, что зря меня чернил:
Что я писала - чернотою крови,
Не пурпуром чернил.
Вспоминается ее давнее: «Я ничего не делала нарочно»...
Немного успокоившись, 20 мая она предается размышлениям:
И не спасут ни стансы, ни созвездья.
А это называется - возмездье
За то, что каждый раз,
Стан разгибая над строкой упорной,
Искала я над лбом своим просторным
Звезд только, а не глаз.
Перед ликом Любви - все равны. Но как Судьба жестоко наказывает за природную особенность, в которой она неповинна - взлетать в ее поэтическую «лазурь», к звездам, к рифмам, к зорям - только «на красном коне», на «огненных парусах» - любви.
Что с глазу на глаз с молодым Востоком
Искала я на лбу своем высоком
Зорь только, а не роз.
Зори заоблачных высот она искала - а не розы любви - как таковой. Любимая Маринина игра словами - но не жонглерски-бессмысленная, а полностью подчиненная и служащая смыслу, тонко раскрывающая его - как и всегда в подобных антитезах.
23 мая все разрастающийся протест осмысливается и выливается в поразительной точности образ. Наконец-то определение найдено - и Марина разражается своим - ликующим: «Я - бренная пена морская».
Дробясь о гранитные ваши колена,
Я с каждой волной - воскресаю!
Да здравствует пена - веселая пена -
Высокая пена морская!
Экстаз волны, - миг пены на самом завитке ее верхнего стояния - вот Маринина поэтическая вечность. Полное самораскрытие и самораспятие - судите, люди, вот я какая! «Гранитные колена», «памятник» - все это приметы ее друга, о которого она только что разбилась в мелкие брызги...
А через несколько дней - незамысловатое, хотя и изящное стихотворение - все о том же:
О, если б Прихоть я сдержать могла,
Как разволнованное ветром платье!
Не взглянув в заповедный цветаевский архив трудно сказать, насколько соответствует действительным событиям то, что проглядывается в ее следующих стихах. Но, видимо, внимание ее неудачного друга переключилось на другую, более обеспеченную и вполне обыкновенную, отчего Марина Цветаева исходила горем и стихами все лето, перемежая поэтические отголоски весенней бури с работой над поэмой «Царь-Девица» и «Ученик».
Вот она просит Бога:
Охрани от злой любови
Сердце, где я дома!
А вот сплетенное как бы из двух нитей - двух голосов - стихотворение «Все сызнова», где снова она сама - изнутри, но больше - снаружи, живописанная безжалостно в своих будущих попытках вырваться из одиночества. Сколько раз все это уже было, эта тропинка не просто протоптана - пробита, а дальше ход событий - и внутренних и внешних - настолько очевиден, что все это проговаривается с обреченностью, в минорном ключе и с горькой иронией. Причудливо сплетаются видения того, ч т о она сама будет делать («опять рукою робкой Надавливать звонок»), думать, «что мы в себе не властны, Что нужен дуб - плющу», ч т о будет делать он («Все сызнова: про брови, про ресницы, И что к лицу ей - шелк»), ч т о - вообще типично для всех, - с репликой в каждой строфе, предназначенной е м у, сменившему «ситец» на «шелк», ее «сенной мешок» - на «альков атласный». И все это венчается язвительным в последнем двустрочии:
(Но только умоляю: по привычке
- Марина - не скажи!)
В свернутом виде весь смысл этого опуса укладывается в четверостишие:
Когда отталкивают в грудь,
Ты на ноги надейся - встанут!
Стучись опять к кому-нибудь,
Чтоб снова вечер был обманут...
Вскоре после разрыва с «моряком» появляется первая песня из цикла предназначавшихся для поэмы «Ученик», поэмы неоконченной и ныне неизвестной.
- Хоровод, хоровод,
Чего ножки бьешь?
- Мореход, мореход,
Чего вдаль плывешь?
Пляшу - пол горячий!
Боюсь, обожгусь!
- Отчего я не плачу?
Оттого, что смеюсь!
Наш моряк, моряк -
Морячок морской!
А тоска - червяк,
Червячок простой.
Такими разгульными бесшабашными мотивами Цветаева всегда прикрывалась в периоды своего крайнего внутреннего неблагополучия, потерь, неудач, когда под ней «земля горела». Вот и здесь - все, что навалилось на ее плечи, усиленное и заслоненное последней бедой, сфокусировалось в образе «пол горячий». Сильная духом, Марина не могла позволить себе плакать долго - оставалось только смеяться, - и вот перед нами - русские частушки в духе солдатского «судьба - индейка, а жизнь - копейка».
И в других стихах и песенках - россыпи смеха того же сорта - « с зажатым горлом», «сухой и жуткий Смех - из последних жил» или улыбка - «точно содрали кожу»...
Монолог, обращенный к «милому», продолжается в другой песне по-иному, от имени русалки. Уже середина июня. Снова «морская» тема, опять - бравада: ну и что ж, что ушел - разлука дело привычное!
И что тому костер остылый,
Кому разлука - ремесло!
Одной волною накатило,
Другой волною унесло.
Ужели в раболепном гневе
За милым поползу ползком -
Я, выношенная во чреве
Не материнском, а морском!
* * *
Нет, н а ш и девушки не плачут,
Не пишут и не ждут вестей!
Нет, снова я пущусь рыбачить
Без невода и без сетей!
Гордая русалка, дитя природы - самоутверждение в новом «морском» образе. А «раболепный гнев» - какое точное определение! - именно он выплеснулся в цикле «Пригвождена», именно он толкнул Марину стелиться по земле «прениже ног твоих, прениже трав» - чтобы немед-ленно поднять и выпрямить во весь рост.
В других песенках - совсем не песенного склада - вновь мелькает эшафот, топор палача, плясун на канате, смеюший-ся под барабанный грохот казни. Снова беспощадное са-моразоблачение: критический взгляд на себя со стороны.
Сказать: верна,
Прибавить: очень,
А завтра: ты мне не танцор,
Нет, чем таким цвести цветочком, -
Уж лучше шею под топор!
Выход из горечи поражения, воспеваемый с конца мая, звучит 15 июня опять:
Где слезиночки роняла,
Завтра розы будут цвесть.
Я кружавчики сплетала,
Завтра сети буду плесть.
Вместо моря мне - все небо,
Вместо моря - вся земля.
Не простой рыбацкий невод -
Песенная сеть моя!
Как удивительно здесь смешение двух стилей: русского частушечного - в первой строфе, и собственного, лирического, - во второй. Но так естественно от бравады, прикрывающей прошлые раны розами, Марина переходит к светлой надежде, пока еще робкой, где перед ней с неводом в руках - земля и небо - целый мир. «Я - и мир» - что-нибудь да будет...
И, наконец, известная песня с рефреном: «Мой милый, что тебе я сделала?», со в с е й болью в с е х покинутых женщин, близкая по стилю к заунывным русским «страданиям». Не о подобных ли «длинных бабьих нотах» в ее стихах незадолго до этого говорил Максимилиан Волошин?
Лишь последняя строфа полностью направлена к ее прошлому:
Само - что дерево трясти! -
В срок яблоко спадает спелое...
- За все, за все меня прости,
Мой милый, - что тебе я сделала!
Яблоко их любви упало не в срок, его стряхнули силой, раньше времени - оттого и боль такая - непроходящая... И вот - звериным стоном - стихотворение «Земное имя».
Стакан воды во время жажды жгучей:
- Дай! - или я умру! -
Непроходящая тоска - удавкой - именно по «уплывшему моряку» - никто заменить его пока не в силах, хоть и много «снотворной Травы от всяческих тревог».
Так с каждым мигом все неповторимей
К горлу - ремнем...
И если здесь - всего - земное имя, -
Дело не в нем.
Снова попытки осмыслить, в чем дело, где главная причина того, что вышло? «Земное имя», которым в пылу назиданий ссоры - «грома кафедрального» - он наградил ее, и то, что было тому основанием? Нет, все гораздо глубже - возможно, так надо понимать загадку заголовка и двух последних строк? В ее четверостишиях тема эта широко варьируется, в трех из них - одинаковое начало: «Ты зовешь меня блудницей»..
Кончался июль. Боль не отпускала.
В стихотворных набросках того периода - та же круговерть:
Как пьют глубокими глотками
- Непереносен перерыв! -
Так - в памяти - глаза закрыв -
Без памяти - любуюсь Вами!
И еще - диаметрально противоположное:
Легонечко, любовь, легонечко!
У низости - легка нога!
* * *
Не вытосковала тебя - не вытащила -
А вытолкала тебя в толчки!
Или - совсем убитое: «Я стала тихая и безответная».
Так солон хлеб мой, что нейдет, во рту стоит, -
А в солонице соль лежит нетронута...
Такая неотвязность мыслей на максимуме оборванной, разбитой вдребезги волны в конце июля снова всплывает в душераздирающем стихотворении о разлуке.
Я вижу тебя черноокой, - разлука!
Высокой, - разлука! - Одинокой , - разлука!
С улыбкой, сверкнувшей, как ножик, - разлука!
Совсем на меня не похожей, - разлука!
* * *
Не потомком ли Разина - широкоплечим, ражим,
рыжим
Я погромщиком тебя увидала, - разлука?
- Погромщиком, выпускающим кишки и перины?..
Ты нынче зовешься Мариной, - разлука!
Нет такого уголка души и тела, который бы не пронзила разлука. Но такая опосредованность через многословие, через явное, чрезмерно насыщенное образами умствование - разве это не способ прикрыть простое звериное - на одной ноте: «а - а - а!!!»
В августе, в самом разгаре работы над «Царь-Девицей», в которую Цветаева внесла многое от своей личности, - снова горькие размышления о своем одиночестве и своей особости: ветру она родня, вот что! Ветрена.
Другие - с очами и личиком светлым,
А я-то ночами беседую с ветром.
* * *
-Небось не растаешь! Одна - мол - семья!
- Как будто и вправду - не женщина я!
Возможно, именно эти стихи стали мостиком к следующему апофеозу ее бунтующего самоутверждения, к ее великолепному кредо, высказанному с безыскусной простотой «человека под солнцем»:
Проста моя осанка,
Нищ мой домашний кров.
Ведь я островитянка
С далеких островов!
Живу - никто не нужен!
Взошел - ночей не сплю.
Согреть Чужому ужин -
Жилье свое спалю!
Взглянул - так и знакомый,
Взошел - так и живи!
Просты наши законы:
Написаны в крови.
Луну заманим с неба
В ладонь - коли мила!
Ну, а ушел - как не был,
И я - как не была.
Гляжу на след ножовый:
Успеет ли зажить
До первого чужого,
Который скажет: «Пить».
Ножовый смлед постепенно рубцевался, стихи, им вызванные - иссякали. Но долго еще тянулась волна самоутверждения, долго еще приходила Марина Цветаева в себя после перенесенных потрясений. В письмах к поэту Ланну в конце 1920 года она отводит душу - «после стольких низостей» - в неожиданных откровенностях, утверждая себя «черной овцой» и наслаждаясь обществом в с е понимающего собеседника - пастуха из и н о г о стада.
Со слов сестры, Анастасии Ивановны, за всю их длинную ночную беседу летом 1921 года, после почти пятилетней разлуки, - Марина ни словом о Вышеславцеве не обмолвилась... Этот темный - «низостями» - период хотелось поскорее забыть. На поверхности - зримым для всех - остался только огромный цикл цветаевских стихов...
5-8 ноября 1986 года
Ленинград