Данпиге Гюнтера Грасса была весьма характерная для юноши его возраста биография

Вид материалаБиография

Содержание


Безымянный палец
Подобный материал:
1   ...   53   54   55   56   57   58   59   60   61

бункера.

-- Но только на минуточку! -- прозвучало решающее слово, и, опережая

Ланкеса, она шмыгнула в бункер. Тот отер руки о штаны -- типичный жест

художника -- и, прежде чем скрыться, пригрозил:

-- Не вздумай трогать мою рыбу.

Но Оскар был сыт рыбой по горло. Я отодвинулся от стола, отдавшись на

волю гонящего песок ветра и чрезмерных шумов прибоя, этого старого силача.

Ногой я подтянул к себе свой барабан и начал искать выход из этого

беспокойного пейзажа, из этого бункерного мира, из этого овоща, который

назывался Роммелевой спаржей.

Поначалу, и без особого успеха, я избрал темой любовь: некогда я любил

сестру, меньше монахиню, больше сестру. Она жила в квартире у Цайдлера за

дверью матового стекла. Она была очень хороша собой, но я так ни разу ее и

не видел. Еще там был кокосовый половик, и он примешался к делу. Уж слишком

темно было в коридоре у Цайдлера. Поэтому я и ощущал кокосовые волокна

отчетливей, чем тело сестры Доротеи.

После того, как эта тема, причем слишком скоро, завершилась на

кокосовом половике, я пытался разрешить в ритмах мою раннюю любовь к Марии и

высадить перед бетоном вьюнки, растущие с той же скоростью. И снова сестра

Доротея помешала моей любви к Марии: с моря налетел запах карболки, мелькали

чайки в сестринских одеждах, солнце виделось брошкой с красным крестом.

Вообще-то Оскар был даже рад, когда ему помешали барабанить.

Настоятельница, сестра Схоластика, вернулась со своими пятью монахинями. У

них был усталый вид, косо и уныло держали они свои зонтики.

-- Вы не видели молодую монахиню, нашу новую послушницу? Она еще такая

молоденькая. Дитя в первый раз увидело море. Верно, она заблудилась. Где же

вы, сестра Агнета?

У меня не оставалось иного выхода, кроме как направить группку,

подгоняемую ветром в спину, к устью Орны, к Арроманшу, к порту Уинстон, где

некогда англичане отвоевали у моря свою искусственную гавань. Да и то

сказать, всем им, вместе взятым, едва бы хватило места в нашем бункере.

Правда, какое-то мгновение я тешился мыслью удружить Ланкесу и устроить ему

этот визит, но затем дружба, досада и злость одновременно повелели мне

ткнуть пальцем в сторону устья Орны. Монашки повиновались движению моего

большого пальца, превратились на гребне дюн в шесть все удаляющихся, летящих

по ветру черных прорех, и даже жа лобный призыв "Сестра Агнета, сестра

Агнета" звучал из их уст все наветренней, пока не утонул в песке.

Ланкес вышел из бункера первым, отер руки о штаны типичным

художническим движением, понежился на солнце, потребовал у меня сигарету,

сунул ее в карман рубашки и набросился на холодную рыбу.

-- От этого всегда хочется есть, -- намекнул он, пожирая принадлежавшую

мне хвостовую часть.

-- Она будет теперь очень несчастна, -- обвинил я Ланкеса, наслаждаясь

при этом словцом "несчастна".

-- Это почему еще? С чего это она будет несчастна? Ланкес решительно не

мог себе представить, что его манера обращаться с людьми может хоть кого-то

сделать несчастным.

-- А что она теперь делает? -- спросил я, хотя думал совсем другое.

-- Шьет! -- объяснил Ланкес с помощью вилки. -- У ней ряса малость

порвалась, вот она и зашивает.

Швея вышла из бункера, немедля раскрыла зонтик и защебетала хоть и

непринужденно, но, как мне показалось, с некоторьм напряжением:

-- А отсюда и в самом деле красивый вид. Виден весь берег и все море.

-- Глядя на остатки нашей рыбы, она замешкалась. -- Можно?

Мы кивнули одновременно.

-- Морской воздух всегда пробуждает аппетит, -- пришел я на выручку,

она кивнула и покрасневшими, потрескавшимися, напоминавшими о тяжелой работе

в монастьфе руками взялась за нашу рыбу, поднесла ее ко рту, ела серьезно,

напряженно, вдумчиво, словно вместе с рыбой пережевывала нечто, чем

насладилась еще до рыбы.

Я заглянул ей под чепец. Свой зеленый репортерский козьфек она забыла в

бункере. Белые ровные капли пота теснились на ее гладком лбу, напоминавшем в

крахмальном белом обрамлении лоб Мадонны. Ланкес опять потребовал у меня

сигарету, хотя еще не выкурил предыдущую. Я кинул ему всю пачку. Пока он

засовывал три из них в карман рубашки и одновременно зажимал губами

четвертую, сестра Агнета отбросила свой зонтик, побежала -- лишь теперь я

увидел, что она босая, -- вверх по дюне и скрылась там, где прибой.

-- Пусть себе бежит, -- витийствовал Ланкес, -- она еще вернется -- или

не вернется.

Лишь недолгое время я мог сохранить спокойствие и глядеть на сигарету

художника. Потом залез на бункер, созерцая приблизившийся благодаря приливу

берег.

-- Ну? -- полюбопытствовал Ланкес.

-- Она раздевается. -- Получить у меня более подробную информацию он не

смог. -- Может, захотела искупаться, чтобы остыть немножко.

Я счел эту затею опасной, во время прилива, да еще сразу после еды. Она

уже зашла по колено, заходила все глубже, и спина у нее была круглая.

Наверняка не слишком теплая в конце августа, вода ее, судя по всему, не

пугала, она плыла, плыла хорошо, пробовала разные стили и ныряла, рассекая

волны.

-- Да пусть себе плавает, слезай наконец с бункера. Я оглянулся назад и

увидел, как дымит растянувшийся на песке Ланкес. Чистый хребет трески

доминировал на столе, мерцал белизной под лучами солнца.

Когда я спрыгнул с бетона, Ланкес открыл свои художнические глаза:

-- Потрясная будет картина: "Приливные монашки"! или "Монашки в

прилив".

-- Скотина ты! -- вскричал я. -- А если она утонет? Ланкес закрыл

глаза.

-- Тогда картина будет называться "Тонущие монашки".

-- А если она вернется и падет к твоим ногам? Снова открыв глаза,

художник вынес свой приговор:

-- Тогда и ее, и картину можно будет назвать "Падшая монашка".

Ланкес признавал только или -- или: голова или хвост, утонула или пала.

У меня он отнимал сигареты, обер-лейтенанта сбросил с дюн, от моей рыбы

отъел кусок, а ребенку, который, собственно говоря, был посвящен небу, он

показал глубины нашего бункера и, пока она еще уплывала в открытое море, уже

набрасывал грубой шишковатой ногой в воздухе картину, уже задавал формат,

уже озаглавливал: "Приливные монашки". "Монашки в прилив". "Тонущие

монашки". "Двадцать пять тысяч монашек". Поперечный формат: "Монашки на

высоте Трафальгара". Вертикальный формат: "Монашки одерживают победу над

лордом Нельсоном". "Монашки при встречном ветре". "Монашки при попутном

ветре". "Монашки плывут против ветра". Чернота, много черноты, размытая

белизна и синева -- поверх льда: "Высадка" или:

"Мистически-варварски-скучливо" -- старое его название для бетона, еще из

военных времен. И все эти картины, все эти вертикальные и поперечные форматы

художник Ланкес нарисовал, когда мы вернулись в Рейнланд, он выпускал целые

монашеские серии, он нашел торговца, который заинтересовался картинами про

монашек, он выставил сорок три картины, семнадцать из них он продал

собирателям, фабрикантам, музеям, даже одному американцу, он дал критикам

повод сравнивать его, Ланкеса, с Пикассо и своим успехом убедил меня,

Оскара, найти ту визитную карточку импресарио доктора Деша, ибо не только

искусство Ланкеса, но и мое искусство требовало хлеба: предстояло с помощью

жестяного барабана превратить впечатления трехлетнего барабанщика Оскара за

довоенные и военные годы в чистое, звонкое золото послевоенной поры.


БЕЗЫМЯННЫЙ ПАЛЕЦ


-- Ну так как же, -- спросил Цайдлер, -- вы вообще больше не

собираетесь работать?

Его очень раздражало, что Клепп и Оскар сидели то в комнате у Клеппа,

то у Оскара и ровным счетом ничего не делали. Правда, из остатка тех денег,

которые в виде аванса вручил мне доктор Деш на Южном кладбище, когда

хоронили Шму, я оплатил обе комнаты за октябрь, а вот ноябрь грозил стать

хмурым месяцем даже и в финансовом смысле.

Причем разного рода предложений нам хватало с лихвой. Мы могли бы, к

примеру, играть джаз в том либо ином кафе с танцами, а то в ночных

ресторанах. Но Оскар не желал больше играть джаз. Мы все время спорили с

Клеппом. Он утверждал, будто мой новый способ барабанить не имеет к джазу

никакого отношения. Я не возражал. Тогда он обозвал меня предателем джазовой

идеи.

Лишь когда в начале ноября Клепп отыскал нового ударника, Бобби из

"Единорога", короче, вполне подходящего человека, -- а вместе с Бобби и

ангажемент в Старом городе, мы снова стали общаться как друзья, хотя Клепп

уже и тогда начал в духе своей КПГ больше говорить, чем думать.

Впрочем, передо мной еще была открыта дверь концертной агентуры Деша.

Возвращаться к Марии я не хотел, да и не мог, тем более что ее поклонник

Штенцель собирался подать на развод, чтобы после развода сделать мою Марию

Марией Штенцель. Порой меня заносило на Молельную тропу, к Корнеффу, где я

выбивал какую-нибудь надпись, наведывался я также и в академию, давал

ретивым ученикам возможность чернить меня карандашом и абстрагировать, часто

навещал, без всякой, впрочем, цели, музу Уллу, которой вскоре после нашей

поездки на Атлантический вал пришлось расторгнуть свою помолвку с художником

Ланкесом, потому что тот желал теперь писать исключительно дорогие картины с

монахинями, а музу Уллу даже и лупцевать больше не желал.

Тем временем визитная карточка доктора Деша тихо и настырно лежала на

моем столе рядом с ванной. Когда в один прекрасный день я ее попросту

разорвал и выбросил, поскольку не желал иметь с доктором Дешем ничего

общего, мне, к ужасу моему, стало ясно, что я могу продекламировать

наизусть, как стихотворение, и телефонный номер, и точный адрес концертного

агентства. Так я и делал три дня подряд, я не мог заснуть из-за этого

номера, а потому на четвертый день отыскал телефонную будку, набрал номер,

получил Деша, тот сразу повел себя так, словно круглосуточно ожидал моего

звонка, и попросил меня прийти к нему в тот же день после обеда, ибо хотел

представить своему шефу. Шеф-де ожидает господина Мацерата.

Концертное агентство "Запад" помещалось на девятом этаже вновь

отстроенного административного здания. Прежде чем войти в лифт, я спросил

себя, не скрывается ли за этим названием какой-нибудь скверный политический

смысл.

Ведь если существует концертное агентство "Запад", значит, в

каком-нибудь схожем здании должно существовать и агентство "Восток". Имя

было выбрано довольно искусно, поскольку я немедля отдал предпочтение

"Западу" и, выходя на девятом этаже из лифта, испытывал приятное чувство,

что связался с правильным агентством. Ковры, много меди, непрямое освещение,

звукоизоляция, дверь лепится к двери в мире и согласии, длинноногие

секретарши, рассыпая искры, проносили мимо меня запах сигар своих шефов, так

что я чуть не сбежал от кабинетов агентуры "Запад".

Доктор Деш встретил меня с распростертыми объятиями, и Оскар был рад,

что Деш не прижал его к своей груди. Пишущая машинка девушки в зеленом

пуловере смолкла, когда я вошел, но потом лихо наверстала упущенное из-за

моего появления. Деш доложил своему шефу о моем приходе. Оскар занял собой

одну шестую левой передней части мягкого кресла, окрашенного химическим

крокусом. Затем распахнулась двустворчатая дверь, пишущая машинка снова

затаила дыхание, струя воздуха подняла меня с подушек, двери затворились за

моей спиной, ковер потек через светлый зал, ковер повлек меня за собой, пока

некий стальной предмет меблировки не сказал мне: а теперь Оскар стоит перед

письменным столом шефа, интересно, сколько в нем весу? Я поднял свои голубые

глаза, отыскивая шефа за бесконечно пустой дубовой плоскостью, -- и в кресле

на колесиках, которое, подобно зубоврачебному, можно было поднимать и

откидывать, обнаружил своего разбитого параличом, сохранившего жизнь лишь в

глазах и пальцах друга и наставника Бебру.

Ах да, еще сохранился его прежний голос! Он произнес из глубин Бебры:

-- Вот мы и снова свиделись, господин Мацерат. Не говорил ли я уже

много лет назад, когда вы предпочитали общаться с этим миром на правах

трехлетки: такие люди, как мы, не могут потеряться?! Принужден, однако, с

глубочайшим сожалением констатировать, что вы по неразумию чрезвычайно

изменили свои пропорции, причем не в лучшую сторону. Не вы ли насчитывали

когда-то лишь девяносто четыре сантиметра росту?

Я кивнул, готовый заплакать. На стене, за равномерно гудящим креслом

наставника, приводимым в движение электромотором, висело единственное

украшение кабинета -- в барочной рамке поясной портрет моей Розвиты, великой

Рагуны в натуральную величину. Не следя за моим взглядом, но отлично зная

его направление, Бебра проговорил почти неподвижным ртом:

-- Ах да, наша добрая Розвита! Интересно, понравился бы ей новый Оскар?

Едва ли. Она имела дело с другим Оскаром, с трехлетним, пухленьким и, однако

же, исполненным любовного пыла Оскаром. Она боготворила его, о чем скорее

заявила мне, чем призналась. Он же в один прекрасный день не пожелал

принести ей кофе, тогда она сама пошла за кофе и при этом погибла. Впрочем,

сколько я знаю, это не единственное убийство, совершенное нашим пухленьким

Оскаром. Не он ли барабанным боем загнал в гроб свою бедную матушку?

Я кивнул, я, слава Богу, оказался способен к слезам, а глаз не сводил с

Розвиты. Но тут Бебра замахнулся для следующего удара:

-- А как, собственно, обстояли дела с тем почтовым чиновником, Яном

Бронски, которого наш трехлетка изволил называть своим предполагаемым отцом?

Он отдал его в руки палачей. Палачи выстрелили ему прямо в грудь. А не могли

бы вы, господин Оскар Мацерат, смеющий выступать в своем новом обличье,

поведать мне, что сталось со вторым предполагаемым отцом трехлетнего

барабанщика, с владельцем лавки колониальных товаров Мацератом?

Тут я покаялся и в этом убийстве, признал, что таким путем освободился

от него, подробно описал его, спровоцированную мною смерть от удушья, не

прятался более за русским автоматчиком, а откровенно сказал:

-- Да, наставник Бебра, это был я. Я сделал то, и это я сделал тоже,

причиной этой смерти был я, и даже в той смерти есть доля моей вины.

Смилуйтесь!

Бебра засмеялся. Уж и не знаю, чем он смеялся. Его кресло задрожало,

ветры развевали белые волосы гнома над сотней тысяч морщин, из которых

состояло его лицо.

Я еще раз настойчиво взмолился о милосердии, придал моему голосу ту

сладость, о которой знал, что она воздействует, закрыл лицо руками, о

которых знал, что они красивые и тоже воздействуют.

-- Смилуйтесь, дорогой наставник Бебра, смилуйтесь!

Тут он, сам себя назначивший моим судьей и превосходно игравший эту

роль, нажал какую-то кнопку на пульте цвета слоновой кости между коленями и

руками.

Ковер за моей спиной подвел к столу девушку в зеленом пуловере. Она

держала папочку, раскрыла ее среди дубовой равнины стола, которая покоилась

на переплетении стальных трубок, достигая уровня моих ключиц, и это лишало

меня возможности посмотреть, что же такое она разложила. Итак, девушка в

пуловере протянула мне авторучку. Ценой подписи я мог купить помилование

Бебры.

И однако же, я осмелился адресовать креслу на колесиках некоторые

вопросы. Мне было трудно сразу, без раздумий поставить свою подпись в месте,

отчеркнутом лакированным ногтем.

-- Это рабочий договор, -- довел до моего сведения Бебра. -- Здесь

требуется ваша полная подпись. Словом, напишите: "Оскар Мацерат", чтоб мы

знали, с кем имеем дело.

Сразу после того, как я подписал, гудение мотора возросло пятикратно, я

поднял взгляд от авторучки и успел еще увидеть, как быстроходное кресло на

колесиках, уменьшавшееся во время движения, сложилось и исчезло за боковой

дверью.

Кто-нибудь может подумать, что тот составленный в двух экземплярах

договор, который я дважды подписал, покупал мою душу и обязывал Оскара

совершать гнусные злодеяния. Ничего подобного! Когда я с помощью доктора

Деша изучал договор в передней, я быстро и без труда понял, что задача

Оскара состояла исключительно в том, чтобы выступать соло перед публикой со

своим барабаном так, как делал это трехлеткой, а затем и еще раз -- в

Луковом погребке у Шму. Концертное агентство обязывалось, со своей стороны,

готовить мои турне, то есть прежде, чем выступит со своей жестянкой Оскар

Барабанщик, хорошенько ударить в рекламный барабан.

Пока разворачивалась рекламная кампания, я жил со второго щедрого

аванса, выплаченного мне агентством "Запад". Время от времени я наведывался

в административное здание, выступал перед журналистами, позволял себя

фотографировать, один раз заблудился в этой коробке, которая всюду одинаково

пахла, всюду одинаково выглдела и на ощупь воспринималась как нечто

совершенно неприличное, обтянутое бесконечно растяжимым, все изолирующим

презервативом. Доктор Деш и девушка в пуловере обращались со мной более чем

обходительно, и лишь наставника Беб-ру я так больше никогда и не увидел.

По сути говоря, я еще перед началом турне мог бы переехать в квартиру

получше. Но ради Клеппа я оставался у Цайдлера, пытался умиротворить друга,

который осуждал меня за мои контакты с менеджерами, однако не соглашался с

ним и больше не ходил в Ста рый город, не пил больше пива, не ел свежей

кровяной колбасы с луком, а -- чтобы подготовиться к будущим разъездам --

обедал в превосходных вокзальных ресторанах.

Расписывать здесь свои успехи Оскар не считает уместным. За неделю до

начала моего турне появились те первые, постыдно действенные плакаты,

которые предваряли мой успех, возвещая о моем выступлении как о выступлении

волшебника, целителя, мессии. Для начала я должен был объехать города

Рурского бассейна. Залы, где мне предстояло выступать, вмещали от полутора

до двух тысяч зрителей. На фоне черного бархатного задника я должен был в

полном одиночестве стоять на сцене. Луч прожектора указывал на меня. Смокинг

облегал мое тело, и хотя я играл на барабане, меня слушали отнюдь не молодые

джазманы. Нет, взрослые люди от сорока пяти и выше внимали мне и почитали

меня. Чтобы быть уже совершенно точным, скажу, что четверть моей публики

составляли люди в возрасте от сорока пяти до пятидесяти пяти. Это была самая

молодая часть моих приверженцев. В следующую четверть входили люди от

пятидесяти пяти до шестидесяти. А самую многочисленную и благодарную часть

моей аудитории составляли старики и старушки. Я обращался к людям

преклонного возраста, и они мне отвечали, они не хранили молчание, когда я

заставлял говорить свой трехлетний барабан, они радовались моему барабану,

но выражали свою радость не языком старцев, а лепетом трехлеток, криками

"Рашу, рашу, рашу!", когда Оскар барабанил им что-нибудь из удивительной

жизни удивительного Распутина. Но куда больший успех, чем с распутинской

темой, которая уже сама по себе была чрезмерно сложна для большинства

слушателей, я имел с темами, которые описывали состояния, почти лишенные

действия, и которые я для себя озаглавливал так: первые зубки -- тяжелый

коклюш -- длинные царапучие чулки из шерсти -- кто увидит во сне огонь, тот

напустит в кроватку. Старикашкам это нравилось. Они душой и телом принимали

мою игру. Они страдали, потому что у них резались зубки. Две тысячи

перестарков заходились в судорожном кашле, потому что я поражал их коклюшем.

А как они чесались, когда я надевал на них длинные шерстяные чулки! Не одна

почтенная дама, не один почтенный господин мочил белье и сиденье кресла,

когда я заставлял их увидеть во сне пожар. Уж и не помню, где это было, то

ли в Вуппертале, то ли в Бохуме, хотя нет, не в Бохуме, а в Реклингхаузене:

я выступал перед старыми горняками, профсоюз оказывал финансовую поддержку,