Олег Слободчиков по прозвищу пенда

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   31
1 — уйду со льдами. Пора!

Зашумели, поднимаясь и крестясь, промышленные. И с одного борта, и с другого вставали, как в доброе старое время. Стали выходить на берег, припорошенный первым снежком, прихваченный гладким ледком по сырым местам.

Рассветало. По берегу опала, побелела поникшая трава. Шарами бугрился обмороженный лист. И только мох пышно вздымался, беззаботно зеленел и серебрился, не пугаясь стужи.

Никифор в шубе сошел по сходням с отчаянно кричавшим гусем в руках. Разбуженная молодежь под руки свела старца. Устюжане, посмеиваясь, привязывали к шее гуся камень, связывали крылья и лапы.

Холмогорцы участливо наблюдали и давали советы. Бажен еще хмурил косматые брови, но уже поглядывал в сторону Никифора и качал головой от желания дать дельный совет.

Шестами и веслами промышленные раздвинули льды, сделав полынью в стылой черной воде. Бажен вылил на воду корец подсолнечного масла, Никифор неловко бросил связанного гуся. Тот, держа на плаву жирную белую гузку, задергал связанными лапами и крыльями. Круги пошли по воде. «Вот тебе, дедушка, гостинец! — пропели хором промышленные, беспечально наблюдая за муками птицы. — Люби и жалуй нашу ватажку!»

Связанный гусь перестал биться. Кончик хвоста торчал над водой. Видно, было здесь мелковато. Полынья быстро затягивалась покачивающимся льдом, и гусиная гузка вскоре пропала из виду. «Знать, прибрал дедушка гостинец» — решили ватажные.

Умывшись солоноватой водой, ежась от пронизывающего ветра, они стали подниматься на коч. Купцы-пайщики всходили по сходням последними. Никифор, опустив глаза долу, пропустил Бажена как старшего по возрасту.

В жилухе, в красном углу под образом Николы Святителя ватажные подлили масла в лампадку, зажгли припасенные свечи. Напряглись и замерли, ожидая, кто начнет молитвы утренние. Главный пайщик Бажен, в длинной, до пят, шубе, постоял, задумчиво глядя на лики, перекрестился и сиплым голосом запел: «Во имя Отца, Сына и Святаго Духа…» «Боже, милостив буди нам, грешным!» — радостно и громко запели промышленные. Крестились и кланялись с чувством, со слезами, винясь за сделки с водяной нечистью, за распри и раздоры. После утренних молитв разошлись благостно, стараясь услужить друг другу, не поминая зла.

Едва закончилась братская трапеза, со Щучьей реки верхами на оленях приехали для торга с десяток самое­дов 1 неведомо какого рода. Осмотрев привезенную ими мягкую рухлядь, Бажен с Никифором поняли, что те — люди торговые, ездят не по нуждам, но для перепродаж русских товаров дальним стойбищам. Им купцы и всучили больше половины плесневеющего табака в обмен на соболей и лисиц, которые, все вместе, по тобольским ценам, стоили не меньше двухсот рублей. С большой выгодой был продан и другой ходовой товар, особенно запрещенные к торгу железные топоры, которые купцам приходилось прятать от описи с самой Перми.

Никифор, посмеиваясь, туго смял пять собольих головок и попытался всунуть в проушину топора. Одного соболя пришлось отложить в сторону. Четыре шкурки были с трудом продернуты через отверстие, но не испорчены. По стародавнему обычаю, оценивали топоры в здешних местах таким образом.

Обозная молодежь — Угрюмка, Федотка с Сенькой Шелковниковым да Ивашка Москвитин похаживали возле мужиков с косами, заплетенными наподобие рогов в парках из оленьих шкур, в сапогах из оленьих кож, высматривали — по две ли руки у них, по две ли ноги, настоящие ли? Среди самоедов один только старик с седым пучком волос на подбородке был хром. А губы у него — как у людей, под носом.

Приняв угощения от купцов, гости ели ртом, не скидывая парок, и все посмеивались над русской молодежью.

Был бы день радостным, но самоедский князец, разглядывая купленный товар, сказал по-русски, что табак плох, а вот топоры хороши. Будь их побольше, они с такими топорами забрали бы назад и свою рухлядь, и весь русский товар.

— Это уж как Бог даст! — жестко сощурился Никифор. Из редкой бороды его задиристо торчал раскрасневшийся влажный нос, немигающие глаза смотрели стыло и насмешливо.

— Что нам не продали, то ненэчэ 2 возьмут! — усмехнулся князец тонким безбородым ртом.

Черные зрачки поблескивали из щелочек глаз хищно и злобно.

— Даст Бог — все возьмете! — пробасил Бажен. — Не даст… — сделал выразительный жест, будто сажал дикого на кол.

Самоеды поднялись и стали завьючивать оленей.


* * *

То не гуси загоготали, не лебеди крылами заплескали — то на память пророка Михея загудел ветер, раскачивая коч и коломенку под бортом. Заскрежетал лед на тяжелой пологой волне, грозя раздавить суда. На палубе всю ночь менялись караулы. На утро Пенда, стоявший в дозоре, шумно спустился в жилуху, припал к теплому чувалу и весело гаркнул:

— Зорька потянула! Михей-тиховей льды уносит!

— Уж и тиховей?! — проворчал Бажен, оглаживая бороду, зевая и крестя рот. — Будто на качели коч кидает… Низовик или верховик?

— Низовик! — покрякивал от тепла Пенда.

— К дождю или к снегу, — сонно пробурчал под шубой Никифор.

— Зато попутный! — гоготнул Пантелей. — Льды уж за версту унесло. На заре поднимем парус.

Зарозовела зорька утренняя. Блеснуло солнце красное. Ватажные с иконами вышли на берег и отслужили соборный молебен. После неторопливого братского застолья, по обычаю старых мореходов, купцы-пайщики вылили за борт по корцу масла и меда.

Величая водяного дедушкой, попросили — если волнения моря, то несильного, а течений попутных. Затем коч и груженую коломенку оттолкнули шестами от берега.

Налегая на весла, промышленные запели во всю мощь, чтобы нечистая сила, заткнув уши, бежала вон, а силы небесные радовались. А как вышли они на чистую воду, подняли парус. Попутный ветер натянул его. Зажурчала под днищем вода. Сила небесная подхватила суда и повлекла на полночь.

Коломенка волоклась на привязи за кормой. На ней девять удальцов и кормщик подгребали веслами, помогая парусу. И не боялись устюжане, что холмогорцы бросят их в море. Кормщиком на коче был Пенда. Третьяк с Угрюмкой сидели на гребях в коломенке.

Пантелей стоял на руле. Свежий ветер трепал отросшую бороду, шевелил волосы, ниспадавшие из-под островерхого казачьего колпака. Обдорские мореходы, на которых рассчитывали складники, заломили непомерные цены за то, что возвращаться из Мангазеи им пришлось бы на лыжах. Федотка с Лукой рядиться не умели, а Никифор с Баженом ссорились по научению бесовскому. Теперь лучшего морехода, чем Пенда-казак, не было.

Островки кончились, к видимым дальним берегам расширявшейся губы подступились безлесые горы. На носу коча стоял холмогорский промышленный с шестом и промерял глубины. Вскоре он крикнул, что лот дна не достает. Коч приметно качало. Время от времени он зарывался в пологую волну, и вода катилась по палубе. По совету обдорских казаков перед выходом в ледовую губу смоленый нос судна укрепили вязанками прутьев.

К вечеру впереди показался лед, унесенный ночью. Вскоре льды перекрыли все пути к северу. Высмотрев полыньи, Пантелей Пенда хотел пройти сквозь них. Но промышленные, собравшись на круг, решили к берегу не приставать и далеко в полыньи не заходить, но держаться края льдов.

Ветер совсем стих. Отдерные льды сменились прижимными и незаметно обступили суда со всех сторон. Поскольку берег был недалеко, промышленные решили пробиваться к нему на веслах, отталкивая льдины шестами.

А как стала потухать заря темная, вечерняя, снова миловал Бог, а водяной не пакостил: в потемках вошли в устье речки, свободное ото льда. Там остановились на ночлег и ждали разводий, простояв все Успенье Пресвятой Богородицы, молясь и постничая. На Третий, ореховый Спас льды разнесло. Птичьи стаи, одна за другой, тянулись на полдень.

С молитвами ватажные вышли на чистую воду. Подняли парус, пошли по ветру к другому, дальнему берегу губы, забирая, сколько можно, на полночь. К вечеру подошли они к суше на версту и снова увидели вдали льды. И опять стояли и постничали, молясь. На память святых мучеников Флора и Лавра — лошадников подняли парус с раннего утра.

Казак без коня — кругом сирота. Разве на коче да на струге — пасынок. Промышленные с молитвами кропили суда святой водой, смотрели за борт, гадая — будет ли осень тихая да зима без вьюг. И тиха была вода, и колыхалась от близости моря. Прибило холодком гнус — уж зима обживалась в полуночной стороне. Вечером люди на судах провожали солнце с песнями, встречая осень, зиму ли сразу после лета. В этих краях, похоже, осени не было. Всего-то за несколько дней пожелтели берега и выпал снег.

Вскоре ватажные опять натолкнулись на льды. Попробовали идти разводьями, не теряя из виду берег. Вот уж защищенный прутьями нос коча застрял среди паковых льдов. К нему сбоку приткнулась коломенка. Вскоре сгонные ветры понесли суда вместе со льдами в море. А на Агафона-огуменника, когда лешие выходят из лесу, по всему выходило, что повздорили здешние леший с водяным — и вновь засвистел ветер, заскрежетали льды. Из-за моря выползли тучи черные, легли на плещущие волны. Звери по лесам разбежались, птицы по небу разлетелись, рыбы по морю разметались — и поднялась буря великая.

И носило коч восемь суток. Сперва пропал из вида мыс, за которым был сворот в Тазовскую губу. Потом и берег исчез: со всех сторон обступили плывущих льды. А как завиднелась полоска матерой земли — два дня в ледовом плену просекались промышленные к суше и пробились к ней, укрывшись в протоке за островами.

Льды не раздавили коч, но повредили его. В трюме обнаружилась течь. Коломенку во льдах пришлось бросить.

Обогревшись плавником, ватажные запаслись дровами, проконопатили и засмолили днище. Ко дню Семена-летопроводца, когда честные христиане на Руси пекут пироги, зазывают друг друга в гости, море очистилось от льдов, и «пособный» ветер надул парус. Пошел коч на полдень: обратно ли в устье Оби, к устью ли Таза-реки — никто того не знал, но всем ясно было, что дальше на полночь во льдах их ждет только гибель.

Шли они так, пока тусклое солнце не стало склоняться к западу. Вдали опять показались льды. А у их кромки темнело странное черное пятно. К рассвету судно пригнало ветром к тем льдам, а пятно, к которому приглядывались в сумерках, оказалось кочем. Когда ватажные подошли ближе, на палубе встреченного судна увидели они воеводу Палицына и седобородого атамана Галкина с сыном.

Пайщики Бажен с Никифором, считавшие, что ватага гибнет по их винам, пали на колени и, молясь, проливали радостные слезы. Плутая во льдах, каясь, молясь, постничая, угождая всячески разбушевавшемуся водяному дедушке, они уже не чаяли спасения жизни. О товарах думать забыли. Встреча с березовскими служилыми, не раз ходившими в Мангазею, была для них чудом Господним.

Воевода с атаманом отправились следом за ватагой тремя неделями позже, но оказались удачливей. Переночевав на воде у кромки льдов, два коча объединились и просеклись на чистую прибрежную воду. Но только вышли они — стих попутный ветер. Промышленные и казаки взялись за весла, пошли вдоль низкого тундрового берега.

Едва рассвело, увидели они впереди другой коч, одиноко плывущий навстречу. Атаман велел дать залп и стал махать плывущим шапкой. Коч и без того взял курс на встречные суда. Когда соединились все три судна борт к борту, атаман, придерживая саблю, переступил на встречный коч и беседовал с промышленными.

— Смута в Мангазее, боярин, — сказал, вернувшись.

За ним перелез на воеводский коч мангазейский промышленный. Поверх серого сермяжного зипуна на нем был белый лузан — надетый через вырез для головы кусок сукна без рукавов, закрывавший плечи, грудь и спину. По низу лузан был оторочен кожей и через петли крепился опояской. На голове мангазейца был сермяжный малахай, подбитый мехом. На поясе висел короткий нож с лезвием в две ладони. Кожаные штаны были заправлены в ичиги.

Мангазеец поклонился воеводе, пристально разглядывая на нем шубу мухояровую, полушерстяную, на куницах ветхих. Затем весело окинул взглядом собравшихся на палубах двух кочей, крикнул:

— Мезенские есть?

— Устюжские, холмогорские, — скромно ответил Бажен, опасливо поглядывая на воеводу.

— Все одно — земляки! — радостно сказал мезенец и только тут молодецки обратился к боярину:

— Атаман сказывал, ты — наш новый воевода на место Гришки Кокорева. Так слушай! Меня, — важно подбоченясь, мангазеец ударил себя в грудь, закрытую лузаном, — Табаньку Куяпина, Гришка склонял к измене государю. Обещал он мне и промышленным прежнюю волю и города по Сибири без воевод и приказчиков. А желает он, чтобы промышленные, казаки да посадские люди посадили его на Сибирское царство… Мотька Кириллов — его воровской называтель — пошел на коче к морю, сговариваться с немцами, да, сказывают, не смог просечься сквозь льды и вернулся.

Я, Табанька, сперва, грешным делом, подумал: Бог высоко, Москва далеко, и не понять, кто там нынче сидит. Гришка так Гришка. После отцу Евстафию Арзамасу, нашему посадскому батюшке, на исповеди покаялся. И надоумил он меня, глупого: под папистов Гришка подвести всех хочет, чтоб нам, с петлей на шее, поганый их крест целовать…

А посад мангазейский приговорил, пока смута не разгорелась, послать нас, вестовых, в Обдорск, потому как если прельстит промышленных Гришка с его людьми, посаду против них не устоять. Думай, воевода — возвращаться ли за подмогой, сразу ли идти на изменника. А он тебя ждет не раньше, как весной… Я все сказал, — важно поклонился Табанька на казачий манер, не снимая сермяжного малахая.

Ничего не ответил воевода. Слушая промышленного, хмурил бровь, щурил глаз, а другую бровь заламывал коромыслом. А как закончил наказную речь Табанька — пригласил мезенца да атамана под палубу для долгого разговора. Три коча, счалившись, начали тайный торг под носом у самого воеводы и грозного ермаковского атамана.

Не скоро трое вышли на палубу. И наказал воевода всем идти к устью Таза, в Мангазею. И пошли три коча на полдень неподалеку один от другого, лишь бы не заслонять ветра. И так шли они всю Семеновскую неделю месяца ревуна 1.

На Рождество Пресвятой Богородицы, уже в виду устья Таза, похолодало так, что проснувшиеся люди сперва удивились неподвижности судов, а после робко спустились за борт и ступили на вершковый лед, покрывший всю видимую поверхность губы. Лед трещал, когда в одном месте собиралось до трех человек. Имея до четырех десятков людей, пробовали промышленные и казаки просечься и протолкнуть кочи к берегу. Но к полудню, продвинувшись всего на полверсты, решили бросить бесполезное дело: так добраться до суши они смогли бы только через неделю.

Следующей ночью лед стал крепче и толще. Купцы и складники решили не рисковать товаром, но волоком везти его на берег в просторное зимовье на устье Таза-реки. Атаман с воеводой тоже наказали своим людям доставить казну на берег по льду. А если лед окрепнет, то выморозить кочи и волочь их на сушу.

Вереница людей с грузами растянулась на восемь верст. При кочах оставались старик-баюн да трое-четверо казаков или промышленных, то и дело рубивших лед возле бортов.

Радостные дни проходят быстро, несчастья переживаются не скоро. На память святой Федоры — замочи хвосты задуло с берега теплом и прелью. Ветер усиливался, тянуть груз против него было трудно: люди скользили по гладкому льду, падали и катились обратно. Воевода с атаманом, с казаками и с мангазейскими промышленными перенесли на берег почти всю казну и, опасаясь за остатки, заставили ватажных помимо своего груза взять каждому из идущих по четверти пуда. У тех товар и съестной припас были вынесены на сушу, но на кочах оставалось самое ценное — купеческая казна и скупленная рухлядь.

Возле трех вмерзших судов оставался Пенда со своими товарищами да Ивашка Москвитин. В жилухе под шубами отсыпался старик-баюн. В это время лед гулко треснул, а ветер задул с такой силой, что отправившийся было к берегу Федотка Попов с пудом пороха да с пятью сороками соболей в волокуше, высоко выбрасывая ноги, понесся следом за волокушей в обратную сторону.

Пенда что-то кричал и размахивал руками. Слов его никто не слышал от гудевшего ветра. По ходу бегущего по ветру юнца он понял, что Федотку пронесет мимо и, зарубаясь в лед острием засапожного ножа, кинулся навстречу. Вдвоем, на карачках, они приползли сами и вытащили на коч волокушу с грузом. Тут все заметили, что между берегом и судами появилась полынья. Она на глазах расширялась, а берег удалялся. Оставшиеся на береговой стороне испуганно ползли против ветра, чтобы не остаться на оторванных льдинах.


Березовские казаки, мангазейские промышленные да поредевшая ватага встречали Воздвиженье Честного и Животворящего Креста Господня на устье Таза-реки, в зимовье с подгнившим стоячим тыном 1. Народ заполнил избу и амбар. Товар и казна были сложены кучами под открытым небом.

Торчащие из берега черные венцовые бревна, старая часовенка без окон и дверей с завалившейся крышей, ряд черных крестов среди осевших и покрывшихся мхом давних могил посреди унылой тундровой равнины жалостливо напоминали о том, что здесь когда-то жили люди.

На что только произволения Божьи не простираются за грехи наши. Со слезами на глазах кланялся купец Никифор печальному Бажену:

— Прости, Христа ради. Не прогневись!

— Христос с тобой, за что мне на тебя гневаться? — кланялся в ответ дородный холмогорец. И, обнявшись, оба заливались слезами.

Холмогорцы горевали о пропаже Федотки Попова, устюжане — об Ивашке Москвитине. Отец Ивашки — старый Гюргий Москвитин смиренно молчал, никого не видя и не слыша. Лицом же был сер. Побелевшие губы то и дело шептали:

— О Боже, Боже Великий, Боже Истинный, Боже Благий, Бог Милосердный!

Дядя Ивашки, Лука, молясь беспрестанно, во всем утруждал свое тело и иссушал свою плоть, и чистоту душевную и телесную без скверны соблюдал.

О донцах-покрученнниках тоже поминали в молитвах, ужасаясь, что в такой день всех их движет по морю чья-то непреклонная воля. Ивашку с Федоткой за грехи родичей, а покрученников-казаков, да старца — не за чужие ли?

Возле жаркого очага в зимовье только и разговоров было о внезапном ветре да об отрыве льда. Мангазейские промышленные и березовские люди, которым мытарства ватаги казались вполне удачливым плаваньем, рассказывали такие истории о скитаниях, что у ватажных под шапками волосы становились дыбом.

В то самое время три счаленных коча, окруженные белым полем крепкого льда, уносились все дальше и дальше от суши. И уже не видно было с них ничего, кроме открытой черной воды и льда. Впятером просечься к воде и протащить хотя бы один коч и думать было нечего. Терпящие бедствие собрались в выстывшей жилухе на ватажном коче, где на нарах спокойно посапывал старец. Пенда развел огонь. Стало жарко. Взопревший старик, кряхтя, вылез из-под шуб и свесил ноги в чунях.

— Ну вот, дед, — поскрипывая зубами, ругнулся про себя Пенда. — Плывем на Воздвиженье к чертям на праздник, прости Господи, — перекрестился резко и косо.

Старичок залупал подслеповатыми глазами, пытаясь понять, о чем речь.

Третьяк прокричал звонким голосом:

— Только мы, шестеро, остались на судах. Остальные на берегу. И несет нас невесть куда!

Старик покачал головой, прислушиваясь к свисту ветра. Ни страха, ни печали не отразилось на морщинистом лице. Он что-то пробормотал и сладко зевнул, собираясь снова лечь.

— Ты, дед, поискал бы что-нибудь в старой башке! — так же громко пророкотал Пенда. — Мы-то пожили да нагрешили. Юнцам рано помирать. Что делать?

Старик, задумавшись, снова сел, свесив ноги, тряхнул головой раз, другой, о чем-то соображая. Пенда, глядя на огонь, щерился, как перед боем. Хмыкнул:

— Под кнут тащили, знал — надо принять казнь достойно… Заруцкий предал и напал с тыла — знал: надо собрать своих и пробиться. Товарищи на казнь волокли — знал: надо ругать их громче, пока язык не вырвали. Царь посаженный предал — Похабу спасать надо было… Что сейчас делать? — удивленно пожал плечами: — Не знаю!

— Перво-наперво помыться, — внятно прошамкал старик. — После, загасив всякий огонь, добыть огонь живой. Им запалить лампады и очаг. После помолиться, коли Воздвиженье. Нынче Бог милостив.

— Воды много! — весело вскрикнул Третьяк. — Зря, что ли, кочи выдалбливали?

Повеселели Угрюмка с Федоткой да Ивашка Москвитин, жавшиеся к чувалу, как озябшие воробьи. Третьяк в зипуне нараспашку подхватил пешню и полез на палубу, намереваясь очистить полынью у борта и умыться. Ветер ворвался в распахнутые створки, дымом и искрами пахнул из горящего чувала. Юнцы с шутками потянулись за Третьяком. Пенда, приняв совет старика, стал гасить головешки. Тлевшие и чадящие побросал на лед.

Умылись казаки и промышленные студеной водой. Принесли в ведре старику — тот, поплескав в бороду, протер мокрыми ладошками впалую грудь да под мышками, велел снести ведро на другой коч, на лед не выливать.

Пенда смастерил тетиву, подобрал сухие палочки и стал добывать трением чистый огонь. Старик забрался на нары с ногами, укутался шубой так, что торчал только покрасневший нос. Обычно он пел, заунывно растягивая слова, выводя песню горлом и носом, а прерывался, чтобы отдышаться и набрать в грудь воздуха. Теперь заговорил внятно, по совету Пенды, что-то припоминая.

— Спаси Господи на Воздвиженье ночевать в лесу в балагане или на тропе. Нынче лешие, что ваши атаманы, сгоняют зверье и устраивают смотры к зиме. А злющи на всех христиан: случись встретиться — побьют, а то и прибьют до смерти. — Старичок помолчал, разглядывая, как трется дерево и струится дымок. Молодые старательно дули, подсовывая тонкие стружки. Прислушался старец к вою ветра за бортом, скинул шубейку с серебряной головы, пробормотал настороженно: — Или береговые лешие с водяными режутся в зернь и кто-то проигрался? Или водяные, обской с тазовским, меж собой дерутся? Маслом не унять — куда уж!..

— Нет ни масла, ни сухарей — все на берег выволокли! — тяжело дыша над тетивой, просипел Пенда.

— Оно, конечно, коли Господь Вседержитель цыкнет — вся нечисть присмиреет. Нагрешили — вот и попускает, на нас сердясь. Молиться надо. На Воздвиженье Он добр!

Наконец затлел и разгорелся живой огонь. Крестясь и кланяясь образам, Третьяк запалил лампадку, а Пенда стал раздувать чувал. Живой огонь ярко разгорелся, жадно глотая сухой плавник, попыхивая дымком от порывов ветра. Жилуха наполнялась теплом. Терпящие бедствие встали на молитву. Кряхтя, поднялся старик, поправив кривыми пальцами серебряные пряди.

— «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа», — начал Третьяк зычным голосом, ни у кого не прося благословения. — «Боже, милостив буди мне, грешному», — подпели скитальцы, не слыша воя ветра…

— Намолили. Кажись, стих! — прислушался Пенда. Высунулся из створок. Смеркалось. Тлела на западе заря вечерняя, темная и кровавая. Большой диск солнца уходил за дальние невидимые горы, то ли за плотные облака, лежавшие на льдах. Пантелей замер, приглядываясь, как западает круглый бок светила, и подумал вдруг, что в прежние годы солнце ходило по небу не так быстро. Он спустился в жилуху, присел у огня:

— Завтра, даст Бог, будет ясно!.. Дед, а рассказал бы ты про полночные страны. Много, поди, слышал чудного? И дар у тебя!

Согревшийся старичок повеселел, глядя на огонь:

— Дал Бог мне духа, — прихвастнул. — Вот уж подымается в груди, и свербит — страсть как. Мне бы начальные слова вспомнить. После он подскажет. — И, чуть раскачиваясь, заговорил вдруг не заученной песней, а вспомнившейся стариной:

— В тот год, как царя Федора со старой царицей удавили, пробирался в Пинегу сибирский человек. Был он совсем стар. И сказывал, что при погроме новгородцев опричниками ушли на кочах встреч солнца с семьями и родами: вятичи, усольцы, мезенцы, белозерцы, холмогорцы, пинежане, новгородцы, чердынцы — много всех… И шли они полночной стороной год за годом, зимуя на островах. А после, похоронив до половины беглецов, пришли в безлюдную землю, обильную зверем, птицей и рыбой. Там зимовали безбедно. А к лету разделились: одни захотели остаться навсегда, другие поплыли далее встреч солнца, в Ирию благодатную и беловодную, где всегда тепло, где хлеб сам по себе растет, не переводится, и среди кисельных берегов текут молочные реки.

Сибирец, что это сказывал, был с теми, кто остался. Срубили они дома крепкие, стали Бога молить да детишек рожать — и живут поныне счастливо без царя и без бояр. А сибирца того к старости умучили, присушили накрепко тоска горючая да кручина горемычная по родной сторонушке. И пошел он к Пинеге поклониться родным местам, могилам дедовым, а даст Бог — самому в отечестве предстать пред Господом.

И сказывал тот сибирец, что там, в самых трудных, неблагодатных местах живут чандалы — старый сибирский народ. Живут они только летом, а зимой спят.

Сказывал, будто тех чандалов мало осталось на свете. Было-де у них в давние годы много оленей, и стали они над ними издеваться — сдирали с живых шкуры и отпускали для потехи. Олени и отмстили — ушли стадами, не поймать. Чандалы без оленины повымерли.

А еще сказывал он о сендушных людях. Те, что наши лешие, сильно в карты и зернь играть любят и бражку пьют, а креста боятся. Если в тех краях кто заблудится и пропадет без вести, знают люди — его сендушный взял в работники и ни за что не отдаст выкупом. Сендушный — хороший охотник, часто промышленным зверя в пасти наметает. Сам-то здоровый, сильный и ездит на нартах. Кто, христианин, след его увидит и перекрестит — у него нарта сломается и сендушный вернется. А человек по снегу кругом очертится, заговорит черту молитвой — и сендушный ни за что не переступит к нему. Спросит только: «Ты зачем мне нарту сломал?» А человек: «Зачем мою сестру забрал? Верни!» Или говорит: «Плати песцами!» «Отдам! Уплачу» — скажет сендушный. «Ну, черт с тобой, езжай тогда, твоя нарта исправна». И правда — сестра вернется или в пастях много добычи. Только тот, кто с сендушным знается, помирает плохо.

Старичок зазевал, и Федотка стал его выспрашивать, чтобы не уснул:

— А что еще говорил сибирец?

— Сказывал, в том краю медведь — зверь страстный. Никогда женщину не тронет, если она скинет одежу и покажет ему титьки. Сендушный человек — он тоже от медведя родился. За что-то Бог наказал его — крадет девок, рыбу и мясо. А если сендушного застрелить — тело не найти: или в воду бросится, или свои уволокут. А кто его добудет — тот несчастным будет до смерти.

Ветер стих. Подледная волна громче и громче била, стучала, как в бубен, в днище судна. К утру кочи закачались среди колотых льдин. Осмотревшись, Пенда спу­стился в жилуху и весело сказал:

— Молить будем Николу о попутном ветре. Кабы старик с голоду не помер, а нам неделю попоститься постом истинным — только на пользу.


Воеводе подолгу о житейском печалиться нельзя — у него дела государевы. Посочувствовал горюющим, покачал головой, перекрестился. С устья Таза-реки отправил в Мангазею-город посыльных, которые должны были известить прежнего воеводу о его прибытии.

Раньше, чем через две недели, те вернуться не могли. Невесть от кого услышав о прибытии нового воеводы, в зимовье прибыл на оленях князец остяков