Олег Слободчиков по прозвищу пенда

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   31
1. Служил в Березове-городе, ремесленничал в Мангазее, много лет был на вольных промыслах. Молодые были из Пустозерских посадских детей. С малолетства они жили в Сибири.

От туруханцев ватажные узнали, что у Николы-чудотворца остаются на зиму только две ватаги. Они промышляют здесь по левому берегу реки Ивандезеи 2, вверх и вниз по течению, и по Турухану. А зимы здесь хуже, чем в Мангазее. Как задует пурга — от дома не отойти и на десять шагов. Мгла становится такая, что обратного пути без веревки не найти. Много дурашливых новиков замерзает в непогодь.

В зимовье же нынче человек до трехсот: одни приходят, другие уходят. В избах спят вповалку — ступить негде. Кто не терпит храпа и вони — живут за частоколом в землянках и под стругами.

— Здешние казаки построили торговые бани и со всех проходящих берут плату, — проворчал с обидой молодой пустозерец. — А при банях пивной брагой торгуют. Нет бы, пива наварить да медом подсластить. Они рожь да ячмень на солод пускают, да овсяную бражку ставят. Старое допивают — иное на дрожжи наливают. А кому платить нечем — тех с похмелья поправляют от метел черенками. Да вымогают немощных и больных работать даром. — Он шмыгнул носом, сипевшим от едкого дыма, и умолк, не заметив понимания в лицах ватаги.

— Не пей! Кто заставляет! — гневно глянул на пустозерца вологжанин. Тот в ответ метнул обидчивый взгляд, опустил глаза, засопел.

Бывалые люди быстро сходятся и легко понимают один другого даже без слов. Сивобородый вологжанин и передовщик Пенда обменялись быстрыми ускользающими взглядами и больше, кажется, не глядели друг на друга, словом не перекинулись, но подмечали всякую тень в лицах, всякую заминку и волнение в голосе.

— Одна ватага вчера ушла на Курейку-приток, — продолжил сивобородый. — Другая со дня на день уйдет к зимовью на Хантейке, что построили казаки лет пять тому назад. А еще большая ватага — до двадцати промышленных — уходит к устью Ивандезеи искать новые промысловые места, где допрежь никто не был… Здесь, в зимовье, на подсобных работах кормятся до полусотни гулящих. Иные из пропившихся за прокорм готовы идти на край света, да никто не берет. У них при себе добра — портки, ложка да плошка.

— Ничо, монастырские не дадут с голоду помереть! — сказал все тот же молодой любитель дармового пива, не поднимая разобиженных глаз и скрытно продолжая давний разговор с вологжанином. Ровесник его, хоть и был одет не лучше дружка, все молчал, слушая внимательно, да поглядывал на говоривших настороженными, коварно-молчаливыми глазами.

— Здесь и монастырь есть? — оживился Третьяк, придвигаясь к гостям.

— Монастырь — не монастырь, но скит на другом берегу, на устье Тунгуски есть. Еще до зимовья поставлен, — обстоятельно ответил вологжанин, разглаживая пятерней кудлатую бороду. — Сперва прибыли два монаха, огородничали, рыбачили. Теперь при них, бывает, зимуют гулящие — до десятка и более. Иные по хозяйству управляются, огородничают, другие промышляют за прокорм. Скит расстраивается и богатеет год от года.

Про ватагу, идущую вниз по реке для поиска новых промысловых мест, устюжане с холмогорцами слышали еще в Мангазее. К полночи соболь добрый, народишко мирный да с малыми семьями. Здешние же, туруханские тунгусы — вздорные, злобные и воинственные. Ватажные складники и сами подумывали отправиться на полночь. Туда можно было идти малой ватажкой и вернуться с большим богатством. Но можно было просидеть зиму во льдах и не увидеть даже вороны. Как Бог даст.

На Тунгуске же реке соболь добрый, непуганый. Народишко — немирный. Но при сильной ватажке отбиваться можно. По сказам, некоторые тамошние роды, меж собой ссорясь, не раз уже шертовали 1 русскому царю через промышленных.

Неторопливо попивая квас, гости осторожно выспрашивали, куда следует ватага, где прежде промышляла? Шила в мешке не утаишь. Отвечали устюжские да холмогорские бородачи, что идут по наказу мангазейского воеводы на Тунгуску-реку.

Передовщик, Пантелей Пенда, помалкивал, сидя в казацком колпаке, то и дело ловил на себе настороженные взгляды туруханцев. Угрюмка с Третьяком были в суконных малахаях. Угрюмка не считал себя казаком, да и не был им. Третьяк вышел из казацкого круга так же легко, как и вошел в него: сирота и перекати-поле, он уже и по виду походил на бывалых промышленных.

Услышав, что ватага идет на Тунгуску, пустозерские молодцы настороженно зыркнули на казака, злобно хмыкнули. Недобрая усмешка мелькнула в бороде волог­жанина. Глаза его сузились, обметавшись паутинками морщин:

— На устье Сенька Горохов с ватагой. С тамошними родами куначит, а выше устья подняться не может. Вас в свои кормовые места не пустит! — сказал холодно и язвительно.

К табору вернулись купцы. Лица их были румяны, бороды влажны. Присели у костра, с удовольствием попили кваса. Прислушались к разговору.

— Не своей волей — воеводской, — ласково глянул на гостей Бажен, равнодушно пожал плечами и повернулся к передовщику. — По его наказу, если понадобится, соединимся с гороховскими или дальше пойдем.

— Пробовала одна ватажка из Тобольска уйти дальше — два года ни слуху ни духу, — со скрытой угрозой усмехнулся пустозерец, тот, что жаловался на казаков. А бородач-вологжанин добавил:

— Кто говорит, что их тунгусы порешили, кто на гороховских промышленных думает. А куда делись? Един Господь Бог и Спас наш Вседержитель ведает, — размашисто перекрестился, наклонясь к огню.

Гости смутились и замолчали, понимая, что дали лишнюю волю чувствам. Ватажные тоже молчали, глядя на пламя костра. Возле него, при нестерпимом зное, отставали гудящие тучи комаров, кружившие над головами, сгорали, оседали поверх варева в котлах.

— Нас не десяток, — будто не замечая угроз, обронил Никифор, до этого водивший большими ушами, торчавшими из-под кашника. И глаза его блеснули ледышками: — Отобьемся, даст Бог!

— Отобьемся! — жестко поддакнул Пенда. И по тону его все поняли — пора заканчивать смутный разговор.

— Ступайте-ка в баню. Все оплачено и оговорено. Ждут вас! — Весело предложил Бажен. И посмеялся в бороду: — Завтра великий праздник. Чтоб к литургии все были чисты и трезвы.

Разговор с гостями был закончен. Обозная молодежь с нетерпением ждала, когда можно будет и им спросить. Ватажные загалдели, стали подниматься с мест. Федотка Попов вскрикнул, обращаясь к гостям, пока те не ушли:

— А есть на Тунгуске гора с неугасающим огнем?

Пустозерцы вскинули на него глаза. Тот, что молчал, подернул плечами, ответил удивленно сиплым, надорванным голосом:

— Разве где в верховьях!

— Сам-то бывал на Тунгуске? — тут же спросил его Никифор, вкрадчиво улыбаясь и пристально глядя в глаза обронившему нечаянное слово. Все промышленные обернулись к гостям, ожидая ответа. Пустозерец смутился, понимая, что сказал лишнее, пробормотал, что много где приходилось бывать: и на Хантейке, и у Горохова, а больше слышал от бывальцев.


Ходил в торговые бани с каменками по-черному и Пантелей Пенда. Это были две землянки, в которые больше чем втроем не влезть.

— У нас в зимовье, на Тазе, была не хуже, — ворчали ватажные. Туруханские служилые брали за бани плату, а париться здесь приходилось в черед.

Гулящий мужик в ичигах, в суконной шапке и в кафтане с короткими рукавами таскал воду из реки. Раз и два прошел мимо донцов, глянув на Пантелея приветливо и пристально. Потом поставил на землю березовые ведра, поклонился. Пенда ответил на поклон улыбчивого работника. Гулящий спросил вдруг:

— Не служил ли царевичу под Калугой, казак?

— Я под Калугой многим служил, — ответил донец, вглядываясь в незнакомое лицо.

— При царе Борисе? Царевичу Дмитрию?

— И ему служил! — неохотно сказал передовщик.

— А Вахромейку Свиста из беглых боевых холопов не припоминаешь? — неторопливо улыбнулся гулящий, блеснув невинными глазами.

Много всего, что было в тот год, хотелось забыть, но не забывалось. Ни имени, ни лица говорившего он не помнил.

— Мы от ярославского дворянина Кривого к царскому сыну на службы бежали. Ваши нас встретили под городом и донага раздели… Чуть не околели. А ты мне ветхий тулупишко дал. Не помнишь? — приветливая улыбка ничуть не покривилась от воспоминаний о былых обидах, будто разговор шел о веселых шалостях юности.

Заметив, как помрачнел донец, работный и вовсе рассмеялся, не скрывая невинных и наглых глаз, будто уже принимал казака за вполне обманутого простака:

— Не убили под горячую руку, спаси Господи, а после и пожитки вернули! — проговорил торопливо, как бы оправдываясь за беспричинный смех.

Пенда с мрачным видом пожал плечами.

— Какой станицы грабили? — неприязненно, с усмешкой переспросил. — Может, чего путаешь… Под Калугой донских много было.

— А не помню! — смешливо и беззаботно тряхнул головой гулящий, подхватив за дужки ведра.

Тут и баня освободилась. Отдуваясь, вышли из нее красные и распаренные Шелковниковы. Семейка скакал на одной ноге, запутавшись в гаче. Пенда с Третьяком и Угрюмкой стали раздеваться.

Парился передовщик долго. Несколько раз, крестясь, окунался в студеную реку. И всякий раз, выскочив из бани, встречался глазами с Вахромейкой Свистом. Будто поджидал тот его, все кивал, как близкому, все чему-то посмеивался. Напарившись, Пантелей спросил кваса. Вахромейка принес, присел рядом, сказал, что у здешних казаков есть пивная брага по деньге за кружку.

— Неси! — приказал Пенда и дал ему денежку.

Тот принес полную кружку. Достал из-за пазухи свою чарку из березового капа. Пантелей разлил на четверых. Третьяк пробормотал молитву. Перекрестившись, перекрестили чарки, вчетвером выпили!

— Сказывают, ты — передовщик, ведешь ватагу на Тунгуску? — заговорил словоохотливый Вахромейка. — Возьми полуженником? Я мало-мало с тунгусами говорю. Хорошего толмача меньше чем за полную ужину нынче не найти, — глядел на передовщика так вкрадчиво улыбаясь, что тому стало неловко.

— Я — не пайщик, — отвечал. Угрюмка же с Третьяком помалкивали. — Кого брать, кого не брать — решают складники… А ты давно в Сибири?

— А как Степка Кривой царевичу в Москве крест целовал и тот простил его прежние вины, так я бежал. Кривой меня бы умучил, — его взгляд соскользнул с передовщика в рассеянности.

— Это ж когда было? — удивился Пенда, пристально приглядываясь к гулящему. Был тот услужлив. Пил брагу без жадности, даже нехотя. Больше подливал им, желая легкого пара и здоровья. Былым грехом не корил.

— Давно! — согласился Вахромейка. — В Енисее уже пять лет.

В отличие от здешних хвастливых и говорливых голодранцев, о своей сибирской жизни говорил он неохотно.


Ватага отдыхала табором на устье Никольского протока. Промышленные ходили в зимовье, искали земляков, подолгу беседовали со встречными. На таборе стирали одежду, готовились к великому празднику Преображения Господня.

Из зимовья то и дело приходили любопытные или услышавшие о знакомых и земляках. Были среди них устюжане, холмогорцы, вагинцы и сольвычегорцы, имевшие общих знакомых на родине.

Дольше всех пропадали в зимовье купцы. Прибывший с ними приказчик принимал дела у здешних казаков, а они вели переговоры с туруханскими служилыми и с гулящими людьми. Их дело барышное — на Тунгуску-реку сами купцы не шли, собираясь вести дела здесь и в Мангазее.

Они вернулись на табор к вечеру и собрали сход. В костер были брошены сырые ветви лиственницы и мох. Над темным, багровым пламенем тучей поднялся густой дым, отогнавший мошку. Сбившись к огню, вытирая слезы, сопя носами, ватага решала, как жить дальше, слушала неторопливые рассуждения купцов-пайщиков.

Те предлагали взять десяток покрученников из туруханских гулящих. Среди здешнего люда нашлись четверо, которые были знакомы или известны устюжанам и холмогорцам. Они согласны были подобрать надежных людей и отвечать за них промысловым паем.

Среди ватажных раздался ропот.

— Здешним бездельникам в покруте хлеб даром достанется, а мы едва жилы не порвали на енисейском волоке! — с уязвленным сердцем просипел Нехорошко, задиристо озирая ватажных и родственников. Но и он понимал свою выгоду от покрученников.

Не было жарких споров. То, что лучше идти на Тунгуску-реку ватагой в три десятка человек, понимали все: на Турухане подтвердились слухи, что здешние тунгусы сильны и дерзки, промышлять на их землях с малыми силами — только Бога искушать. Гороховские, по слухам, давно собирались идти к верховьям Тунгуски, но боялись.

Хитроумные купцы надумали до холодов еще раз сходить в Мангазею и доставить на Турухан другой обоз. Возле зимовья силами гулящих людей договорились поставить свою избу с амбаром. Бажен Попов оставался на Турухане надзирать за строительством, Никифор Москвитин с работными собирался в Мангазею за хлебом и товарами.

Складники и пайщики стали обсуждать, кого из здешних знакомых людей взять в покруту чуничными атаманами. Сошлись на устюжанине и на разорившемся в Сибири архангельском купце, которым доверили подобрать надежных людей.

Передовщик не вмешивался в ватажный разговор, но когда просили и его сказать слово, предложил взять покрученником Вахромейку Свиста.

— Сказывает, толмачить может!

— Уж подходил, просился, — покачал головой пайщик Никифор. — Темный человечишко — «леший» 1! Сказывают, один промышлять пробовал. Ни с кем подолгу не водился. Приставал к малым ватажкам. Но тех, кто с ним промышлял, нет здесь. Служилые ничего про него не знают: ни хорошее, ни плохое. Найдется верный поручник — можно взять.

Решили пайщики и складники, что покрученников можно принять человек десять, чтобы было их не больше половины староватажных. И пусть они своему поручнику и всей старой ватаге крест целуют на верность. А если случится с ними в пути разлад, то устюжанам, холмогорцам и донцам стоять заодно. А передовщику судить всех по справедливости, не разбирая — свой ли, устюжанин, холмогорец или покрученный. И всех людей одинаково беречь, и за выгоды пайщиков и складников радеть.


На Медовый Спас ватажные поднялись до рассвета. Но даже после восхода солнца клепало 2 у Николы-чудотворца не призывало честных христиан к молитве. На Преображенье ждали иеромонаха из монастырского Троицкого зимовья. Он обещал служить в здешнем Николе. Складники, молясь и постничая, сокрушались, что не о грехах своих думают перед литургией, а о делах, о том, чтобы просить черного попа принять крестоцелование от покрученников, заверить записи их и ручавшихся за них поручников.

Утренний холодок прибил гнус. На реке лежал туман. Золотя его, поднималось солнце. Издали послышались удары клепала на Николе. Ватажные гурьбой направились к часовне. На таборе остались караульные из молодых устюжан: Ивашка Москвитин с Сенькой Шелковниковым. Проводив близких, они тут же укрылись одеялами, поспешая доспать, пока не отошел гнус.

Когда ватажные подошли к Николе-чудотворцу, вокруг часовни стояло человек до ста. Прибывшим сказали, что лодка из монастырского Троицкого зимовья еще вчера переправилась через Ивандезею-реку. Доброхоты тянули ее к Никольскому протоку шлеей.

Поджидая монаха, туруханские общинники бойко собирали деньги на просфоры, испеченные в большом количестве, и жертву на храм. Свечи были раскуплены. За рубленным на пне столом сидел здешний промышленный из устюжан. Часто обмакивая в берестяной туесок гусиное перо, он строчил по мездре беличьих, горностаевых и собольих шкурок записи на молебны за здравие и за упокой.

Когда, наконец, монах в окружении добровольцев, ходивших встречать его, показался на тропе, все радостно заволновались. Люди, толпившиеся возле часовенки, скинули шапки, стали кланяться. Передовщик здешней туруханской ватаги, перекрестившись, снова забил в клепало.

Малорослый и сухощавый, как юнец, Третьяк в числе первых протиснулся к молодому монаху с пышной русой бородой, в волчьей жилетке поверх кожаной рясы. Отталкиваясь локтями от возмущенных туруханцев, испросил у него благословения, сказал, что в Мангазее пел на клиросе в Успенской и в Троицкой церквях.

Молодой монах, сверкнув ясными глазами, взял его под руку и ввел в часовню. Следом по-хозяйски вошли трое туруханцев, всегда помогавших вести здесь службы. За ними — строители часовни.

Видя так много народа, устюжане с холмогорцами приуныли: с исповедью и причастием литургия могла затянуться непомерно. Для клятвы и крестного целования могло не остаться времени.

Но монах, облачась в черную ризу, вышел на крыльцо и объявил, что причащать будет только тех, кто постился. Промышленные возмущенно зароптали. Но очередь на исповедь уменьшилась наполовину. Из часовенки донесся распев, и началась литургия.

После литургии и причастия был отслужен молебен, и народ стал неспешно расходиться. Иные еще толпились у часовни, чего-то ожидая. Разоблачась, монах вышел на крыльцо в подряснике. К нему со всех сторон стали подступать за благословением. Бажен Попов, грозно пошевеливая бровями и кудлатой бородой, раздвигал толпу брюхом и дородными плечами, как таран, пробивался к священнику. За его широкой спиной привольно прошел Никифор Москвитин и еще двое или трое устюжан. Ватажные обступили-таки монаха со всех сторон.

Тот выслушал их, насмешливо поблескивая доверчивыми синими глазами, кивнул. Купцы замахали руками, призывая промышленных и гулящих. На пне, где недавно еще строчил пером промышленный, были положены Святое Евангелие и Честной Крест.

С самого утра назойливо донимал Вахромейка Пенду, мягко упрашивая поручиться за него. И заронил-таки боль в душу. В уязвленном сердце закровоточила новая печаль. Это не ускользнуло от цепких глаз Вахромейки. И передовщику бес нашептывал: мол, столько зла сделал христианам — помоги просящему, вдруг зачтется. И все не мог он вспомнить беглых боевых холопов под Калугой: мало ли сдирал кафтанов, отбирал еду и пожитки? И все чудилось ему в глубине открытых и чистых глаз гулящего скрытое коварство. Слыхано ли? Пять лет прожил возле Туруханского зимовья в Енисее, а никто ничего о нем не знал. Или не хотел говорить.

Почитав молитвы, напомнив о грехе клятвопреступления, троицкий монах стал принимать клятвы на верность сперва от поручников, затем от тех, за кого они ручались. А Вахромейка все пялился на передовщика. Куда тот ни глянет — всюду его просящие и будто печальные глаза. Душа была против поручительства за человека, которого не помнил. И так и эдак думал Пенда, чем это может обернуться.

И решился! Сказал купцам и складникам. И те согласились взять «лешего». На душе стало легче, но рука немела, когда, перекрестившись, ставил подпись чернилами из сажи на рыбном клею по мягкой замше.

Ему, передовщику, целовали крест все покрученники и радостный Вахромейка. На том троицкий монах устало всех благословил и отпустил с миром. Бывшие туруханские гулящие, собрав нехитрые пожитки, пошли следом за устюжанами и холмогорцами на их табор для братского застолья.

Отдохнув, подкрепившись едой и питьем, к утру стали все собираться в путь. Главный передовщик, Пантелей Пенда, похаживал среди работающих, указывал, кому с кем в лодки садиться и кому за кем плыть. В ертаульном струге отправил он молодых промышленных Ивашку и Семейку с отцами их и с чуничным атаманом Лукой Москвитиным. Угрюмку посадил с ними.

Приняв от купцов благословение и отдав им последнее целование, промышленные сели по местам, разобрали весла. Один за другим струги поплыли к устью Турухана. В последнем, замыкающем, струге шел сам главный передовщик с Третьяком да с покрученниками. При нем находился и Вахромейка Свист.

День был хмурый, ветреный и холодный. Порывы ветра налетали с восточной стороны, срывали воду с весел и шестов, брызгали в лица гребцов. Черные тяжелые быки неслись по небу, то и дело начинал накапывать дождь.

Старые промышленные говорили, крестясь, что Бог дает знаки для начала дела хорошие. Когда виден стал один только крест на Николе-чудотворце, промышленные скинули шапки и запели, крестясь: «Отче Никола, моли Бога о нас!».

— «Радуйся, преславный в бедах заступник; радуйся, превеликий в напастях защитник», — громким звонким голосом запел Третьяк.

— «К чудному заступлению твоему притекаем, — подхватили в стругах. — Радуйся, плавающих посреди пучины добрый кормчий… Радуйся, преславный в бедах заступник, радуйся, превеликий в напастях защитник…»

Распевая так, повели ватажные свои струги, а к полудню добрались до многоводной реки, называемой тунгусами Иоандэзи, которую за крутой, не бабий, нрав иные сибирцы величали Енисеем. Среди плывущих шла лодка троицкого монаха. Он возвращался в свое зимовье. Примета не из лучших, зато честь велика.

Многоводная река подхватила выплывшие из устья Турухана суда, закачала на пологой волне. Но промышленные стали грести к берегу против течения, по правому борту своих лодок. Здесь, выше устья, они потянули струги бечевой да шестами против течения.

Доброхоты из особо грешных впряглись в шлею монашеской лодки. Самому же черному попу не позволили даже отталкиваться шестом.

Другой берег с черной тайгой, жмущейся к воде, был чуть виден в тумане. На середине реки гуляла высокая волна. Надо было подняться, чтобы при переправе течение снесло к устью Тунгуски-реки. Бог миловал. Монашескими молитвами к концу долгого дня подошли они к дальнему берегу.

Монастырское зимовье виднелось с реки. Четырехугольная часовня со всех сторон была окружена приземистыми избами с глухими стенами. Тесовые ворота смотрели на воду. Вокруг зимовья бугрились несколько ветхих землянок и шалашей. Зато поля и огороды раздольно тянулись по склону берега. На них в большом количестве росли капуста и репа, сохла в скирдах рожь, напоминая устюжанам о родине.

Завздыхали, закрестились люди в стругах. К вечеру небо разъяснилось, на лопастях весело засверкали солнечные лучи. И видно стало, как вдоль поля, взявшись за руки, неторопливо возвращаются в зимовье баба с мужиком. Он нес пару вил на плече, придерживая их свободной рукой. Не оборачиваясь к реке, не замечая приставших к берегу, не могли они знать, сколько душ стенало, сколько глаз любовалось их счастьем. Так и скрылись за крепкими воротами.

Безродный горожанин, Третьяк глядел на берег с изумленным лицом. Щеки его пламенели, он был в потрясении, будто видел знаменье Божье.

— Кто это? — просипел, скрывая навернувшиеся слезы от сидевшего рядом монаха.

— Наши, монастырские пахотные из промышленных! — ответил тот, бросив радостный взгляд вслед скрывшимся. — Устали маяться в миру. Прошлый год пришли, венчались. Живут. Баба уж брюхата, слава Богу.


* * *

Гороховское зимовье стояло на холме: две избы с нагороднями, баня и лобаз были обнесены сырым, не ошкуренным частоколом. Ни монахи, ни монастырские работные ничего плохого о соседях не говорили, но от разговора о них уклонялись. И только тамошний иеродьякон в латаной-перелатанной рясе, провожая ватагу, обронил:

— Мы — вечные! Они — перекати поле. Трудно нам соседиться.

Вокруг зимовья лес был вырублен. Мох, который в здешнем лесу растет вместо травы, у реки взрыт и вытоптан. Над крытыми тесовыми воротами в сажень высотой возвышался черный крест в полтора аршина. На створках ворот также было по кресту.

Все пять стругов бурлаки подтянули к берегу, в удобную заводь, углубленную и укрепленную венцовой крепью. Ватажные стали креститься и кланяться на кресты зимовья, всем своим видом показывая приязнь к гороховским промышленным.

Наметанный глаз мимоходом отмечал, что строилось зимовье в расчете на год-другой, а стоит лет пять или больше. Кое-где частокол покосился. Вокруг него кучи отслоившейся коры, которая уже затягивалась мхом. Над одной из изб курился дымок. Он стелился по берегу, призывая хмарь и дождь, дразня и прельщая отдыхом. На нагороднях никто не показывался. Ворота оставались закрытыми, будто прибывших не замечали.

Ватажные, тянувшие бечевой струги вдоль берега, были мокры. Одни раздраженно переминались с ноги на ногу, не желали присаживаться в липких и холодных штанах. Другие отжимали одежду, выливали воду из сапог и бахил.

Передовщик встал на корме струга, поправил колпак и по-казацки пронзительно свистнул. В другой раз по его взмаху свистнуло полватаги, да так громко, что в далеком лесу картаво заголосили вороны.

Ворота медленно и неохотно приотворились. В узкий проем протиснулись двое промышленных в замшевых рубахах с коротким подолом, в кожаных штанах, спущенных поверх чуней. У одного из-за кушака торчал черенок топора, у другого за опояску был заткнут семивершковый нож. Оба неспешно подошли к пристани, хмуро обменялись поклонами.

Вахромейка сидел на корме струга спиной к зимовейщикам. Он не поднимал конской сетки с лица, неторопливо снимал мокрые бахилы.

— Кто нерадиво встречает братьев-христиан, тот государя с воеводой не почитает! — скалясь в бороду, укорил подошедших Пенда. Глаза же его поблескивали холодными льдинками. — Велел воевода с вами дружить. А как пожалуемся? — сказал то ли с угрозой, то ли со смехом.

— У нас один государь — лес дремуч да ведмень — воевода! — хмуро, с шепелявинкой проворчал сутуловатый промышленный с густой бородой, со спутанными волосами, рассыпавшимися по плечам. На нем была простая суконная шапка. Длинные жилистые руки несуразно болтались, перебирая сладки кожаной рубахи.

Другой, моложавый, стриженный в кружок, был покрыт искусно сшитой из рысьих брюшек шапкой. Он водил испуганными глазами, хмурил брови, морщил переносицу, будто хотел отпугнуть ватажных взглядом.

— Отчего не встречаете? — раздраженно спросил казак, положив левую руку на рукоять сабли.

— А некому! — хмуро отвечал шепелявый. — Одни за припасом ушли к Николе, другие лося промышляют да рыбу ловят. Мы, немощные, зимовье караулим по наказу. К нехристям не выходим, чужих не впускаем.

В сказанном был намек, чтобы ватажные на отдых не рассчитывали. Припекало полуденное солнце. Лютовала мошка. Останавливаться на полудневку после праздничного отдыха никто не собирался. Соединяться с гороховской ватагой не думали. И все же, мокрые и злые, промышленные рассерженно загалдели: на Спас люди добрые так гостей не встречают.

Передовщик покраснел от досады, но снисходительно рассмеялся: дюжина гороховских промышленных против трех десятков удальцов только и могла, что огрызаться. Следом прокатился смешок среди промышленных.

— Зря Бога гневите! — важно сказал Пенда, всем своим видом выдавая себя за служилого. — Мы вам нужней, чем вы нам. А промышлять будем рядом. Не раз поклонитесь.

— Волка сколь ни корми — хвостом вилять не будет! — пробурчал в бороду старший. Моложавый спутник грозней нахмурился. — Много здесь промышлять ладились.

— А вот об этом мы пришли поговорить не своей, но волей воеводы, пославшего нас и гневающегося. Велел передать, чтобы впредь никто из промышленных людей именем государя ясак бы не брал. — Пенда сошел на берег и велел Третьяку налить зимовейщикам по чарке хлебного вина на яблочный Спас. Вахромейка, не оборачиваясь, развесил по борту мокрые бахилы и штаны. Прикрыл от мошки голые ноги шубным кафтаном.

Зимовейщики чужой посудой скверниться не стали, но от вина не отказались. Сняв с опоясок берестяные чарки, подставили их под флягу, выпили благостно, во славу Божью. Подобрели.

— Велел нам воевода узнать — куда делась ватага тобольских промышленных, что ушли вверх по Тунгуске два года назад? — стал подступаться к разговору передовщик.

Угрюмка положил в сырые бахилы новые стельки из сухого мха, натянул отжатые и мокрые штаны. Брести с бечевой плохо — на месте стоять в сырых штанах, отмахиваться в две руки от гнуса и того хуже.

Передовщик присел на борт струга, гороховским указал сесть напротив. Те присели, нахлобучив шапки. Старший заговорил, растягивая слова, по ходу обдумывая сказанное. Второй, с помутившимися от хмеля глазами, засопел облупившимся носом.

— Были такие! Мы звали их промышлять одной ватагой, упреждали не ходить к тунгусам при их малолюд­стве. В тот год дикие не мирно с нами жили. Тоболяки же хотели промышлять вольно. И пропали… Наши станы и ухожья по обоим берегам Тунгуски — до второго притока с полночи. За тем притоком есть взгорок с чудной скалой. На нем, сказывают, тунгусское капище. Не доходя — урыкит