Нисхождение к мастерству

Вид материалаДокументы

Содержание


Поэтам нужно умирать рано, унося с собой недосказанное
Я знаю власть простых слов
А тучи землю поить должны, к севу ниву увлажнять
Собі поети право залишають
Подобный материал:
НИСХОЖДЕНИЕ К МАСТЕРСТВУ


Трудно отделаться от мысли, что в жизни можно победить, только потерпев поражение. Все больше верю в силу зерна, брошенного в землю. Оно тоже умирает, чтобы победить слабым ростком, стеблем и тяжелым колосом.., Но прежде этого — холодная борозда, ужас распада и титаническое усилие к перевоплощению, к многократному воссозданию себя...

Л. Первомайский. 12.5.1971

Это сказано в счастливую пору, в загадочную даже, поздними сроками, пору необыкновенного «вырастания души», поражавшего и тех, кто хорошо знал, как сильна его мысль и молоды чувства.

Сказано без мрачных предчувствий, — впереди больше двух лет жизни, счастье саморастворения в Франсуа Вийоне, новый, подвижнический на седьмом десятке, поиск современной сложной, ассоциативной прозы и поэзия такого свободного, нестесненного вдохновения, которое мы по справедливости связываем только с расцветом творчества выдающихся поэтов.

Сказано о рождении слова и образа, о холодной борозде еще не осуществившейся мысли, не воплотившегося чувства, а вместе с тем и о самом художнике, о его плодотворящей муке, о подвиге непрерывного самовоссоздания.

Сказано не о себе, а об искусстве, и только потому и о себе, об одном из тех, кто никогда не хитрил с той ношей, которую искусство кладет на плечи честных художников.

Мы часто не скупимся на похвалы, бываем в них и расточительны, но сурово или застенчиво умолкаем, когда приходит миг вслух произнести слово, выводящее создание художника из высокого, но привычного ряда в ряд шедевров, причислить к тону немногому, что мы уверенно оставляем и будущим поколения. Решился ли бы кто-нибудь из нас произнести имя Гомера, появись рядом молодой Гоголь с журнальными оттисками «Тараса Бульбы»?

Первомайскому было шестьдесят, когда мы прочли его повесть «Черный Брод», четверть века тревожившую его ум и память, отнявшую годы труда. «Читая ее, — написал в 1968 году сдержанный на похвалы литературовед и критик Леонид Новиченко,— я невольно ловил себя на чувстве гордости за то, что в наше время может создаваться такая проза, которую хочется назвать классической по емкости, прозрачности, благородной высоте мысли и чувства». В этой оценке нет преувеличения, и любящий литературу читатель не ощутит неловкости, если томик с «Черным Бродом» на его книжной полке окажется вдруг в близком соседстве с «Таманью» или новеллами Мериме. Но мы богаты и расточительны — и, кажется, еще до сих пор не дали в литературной своей жизни настоящей оценки ни прозе, ни мудрой поэзии Первомайского последнего де­сятилетия его жизни, ни его Франсуа Вийону, быть может, лучшему из всех славянских переводов Вийона. «Не знаю, смогу ли я когда-нибудь создать что-нибудь подобное, — взволнованно писал поэт в конце сентября 1973 года, за три месяца, до смерти, писал счастливый выходом украинского Вийона («С книжкой я не расстаюсь — она все время у меня на столе, и мне все время хочется взять ее в руки...»). — Язык подчинялся мне без всякого сопротивления, я мял его, тискал, формовал, как податливую глину, строка застывала навечно почти без черновика». Волнение это и трепет — уже, собственно, не переводчика, а сотворца, это одно из ряда вечных воссозданий себя.

Именно я последнее десятилетие жизни Первомайский достиг такой высоты и в поэзии и в прозе, что возникает невольное искушение отнестись к его писательской молодости с некоторым снисхождением, не разглядеть мастера в глубинах времени, не оценить самобытности, пусть и не вполне отграненного таланта. Волнующая загадка позднего Первомайского не просто в бодрствовании его музы, неиссякаемости строк или уверенности' руки опытного мастера, — ведь псе это может быть даровано привычкой и профессиональностью. Загадка в непрерывном обновлении, в подъеме со ступеньки на ступеньку, в постоянной совестливой тревоге (ой называл ее «постоянным страхом»), «что исчерпался колодец и никогда уже не поднять из него ни капли», в вечном и спасительном ученичестве. Вот уж постине: Роеа simper tiro.

': Поэт всегда ученик (лат:).


Загадка в том, что любое новое, позднее стихотворение Первомайского, каждый его рассказ последних лет, строки из его разрозненных записей возникали перед нами со всей внезапностью обновляющегося таланта, с дразнящей и укоряющей нас новизной, без тени усталости, инерции или рутины. Написав за жизнь очень много, художник и в самую последнюю пору не отдался привычному, казалось бы, потоку слов, а стал ценить каждое слово, каждый образ, как никогда прежде, требовательно и строго, отдавая на суд читателя только то, что, казалось, уже нельзя было сделать лучше. И так до самого горького декабрьского дня 1973 года, до последнего четверостишия, которое слабеющая рука поэта занесла в блокнот в больничной палате. И то, что пришло к нам с осиротевшего стола поэта: книга стихов «Вчера и завтра», отмечено теми же определяющими чертами личности художника, завещательной силой и «титаническим усилием к перевоплощению».

Поэт Первомайский.

Известный украинский поэт Первомайский...

Энциклопедии, литературные справочники, статьи десятилетиями приучали нас к этому словосочетанию, в нем непременно присутствует поэт. И сам Первомайский, писавший прозу и превосходные пьесы, не спорит с этим. Ему принадлежат афористические строки, имеющие общелитературное значение и глубоко справедливые для него самого: «Кто знает стихи поэта, тот знает и самого поэта», пли: "Лирический поэт нею жизнь пишет одну книгу». Справедливо, что школа поэзии воспитала и зрелую прозаическую строку Первомайского, избавила ее от «барочных» романтических украшений, дала глубоко запрятанный, необнаруженный на глаз ритм, дала прозрачность и особую простоту эпитета. Баллада отточила содержательный, несуетный диалог, учила выстраивать и сюжеты иных рассказов; стихотворная драма уводила от мелочной, фабульной изощренности к истинности значительных драматических конфликтов, Народная поэзия, классическая поэзии и поэтический опыт самого Первомайского были той почвой, на которой вырос и развивался Первомайский-прозаик. В поэзии постигались истины, которые затем поверялись прозой, в поэзии вспыхивали страсти, пламя которых перекидывалось и на повествовательные страницы. В прозе появлялись картины и образы, которые спустя десятилетия возвращались в поэзию Первомайского, но уже с другой, несравнимой силой, как принято теперь говорить, на много порядков выше. Читатель двухтомника может сравнить образ шарманщика в давнем рассказе-рапсодии «Из Песни Песней» и другого уличного шарманщика, поэтического, тоже пришедшего из детства, но уже осенью 1973 года. Пусть сравнит их, и внутреннее развитие художника откроется ему со всей несомненностью. Шарманщик 1935 года достоверен и красочен, но ему еще необходима не столько судьба, сколько атрибуты — экзотическая обезьянка «в зеленых штанишках и синем пиджачке» или, по меньшей мере попугай, тянущий «разноцветные жетоны счастья». В ту пору на шарманщика смотрел подросток «годы стояли за его спиной, впереди была бесконечность жизни». Спустя четыре десятилетия художник все так же зачарованно смотрит вслед шарманщику, по теперь взгляд его мудрее и зорче, бесконечность он теперь понимает шире своего собственного бытия, он знает горечь ненаписанных книг. Он орудует теперь кистью как будто будничной, но, в сущности, куда более поэтической и весомой. Теперь его шарманщик слеп, шарманка исторгает из себя не одни польки или вальс «Березка», а горестные песни о гибнущем на сопках Маньчжурии русском солдате и о юном обреченном прапорщике. Поэтическая «Шарманка» 1973 года — это не красочная ярмарочная подробность, а целостная картина жизни былой и настоящем, народной, общем судьбы и судьбы самого поэта, его непреходящая боль по тому, чего он не успел или не сумел написать.

И, вновь утверждая и себе поэта, Первомайский писал весной 1973 года: « Поэтам нужно умирать рано, унося с собой недосказанное». Только человек без слуха поймет эти слова 65-летнего художника буквально: в них, в сущности, сокрыта вечная жажда творчества, естественный для художника страх, что тысячи строк потрачены не на главное, что многое за жизнь могло бы написаться иначе и лучше. В этих словах и ошеломляющее открытие, что, когда бы ты ни ушел, где-то за. тобой призраками, неосушествшимися порывами, страницами ненаписанных книг остается огромная жизнь.

Первомайский — поэт: он воспитал и развил в себе выдающийся повествовательный талант, умение писать прозу простую, предметную, но не бытовую, а пронизанную поэтическим чувством, как утренний лес светом, Однако же начинал он с прозы не по случайности, не оступившись, а с присущими ему собранностью и настойчивостью — начинал с прозы. Девять сборников повестей и рассказов Первомайского вышли из печати по второй половине 20-Х годов, и проза его были во многом автобиографична.

Он родился в семье ремесленника-перплетчика в 1908 году, в уездном городишке Константинограде на Полтавщине. Детство и отрочество Первомайского совпали с мировой войной, революцией, и войной гражданской, он успел приобщиться к старой начальной школе, совсем краешком — гимназии, а закончил семилеткой, на которой, собственно, и завершились его счеты с официальным классным, аудиторным образованием. Дальше он двигался сам, упрямо и неистово, развивая в себе врожденный вкус, овладевая высотами мировой культуры. Буквально на наших глазах он превращался в эрудита, знатока отечественной и мировой литературы, истории, в художника, проникшего в тайное тайных родной украинской культуры, во все пласты ее богатейшего языка, от седой древности и общеславянских корней до современного просторечия и жаргона. Он перевел на украинский всего Петефи, все, что оставил людям Вийон, труднейшие поэтические строфы и поэмы Гейне, объемистый, не знающий аналогий, том мировой баллады и многое, многое другое, о чем не сказать в короткой статье.

Чтобы понять, какое значение придавал переводческому творчеству Первомайский, напомним, что целых два тома своего прижизненного Собрания сочинений в семи томах (1968—1970) он отдал переводам, оставив за бортом многое из того, что было ему дорого, что составляло шумный успех былых лет, в том числе и популярные, репертуарные в прошлом пьесы.

Глубочайшее убеждение во всемогуществе человеческого братства, в нравственной его необходимости для человечества, подталкивало Первомайского к неутомимой переводческой работе. Перевод поэзии — это для него всякий раз непременно еще и исследование истории, изучение всей жизни переводимого поэта и создание серьезного биографического эссе о нем. Так родились оригинальные работы Первомайского о Петефи, Лонгфелло, Гейне. Франсуа Вийоне и многие другие статьи, составившие последний том Собрания сочинений. Так пожизненная работа художника превратила Первомайского в одного из образованнейших людей нашей литературы, признанного поэтического судью и арбитра, человека поистине академических знаний.

3ерно этого превращения, начало его разгадки читатель найдет и в ранних рассказах Первомайского, даже и в тех немногих, которые смогли втиснуться и тесные рамки двухтомника. Особенно драгоценны в этом смысле рассказы из цикла «Невыдуманная жизнь». "Все, что я пишу, — утверждал в пору зрелости Первомайский, — имеет в своей основе действительное живое воспоминание. В процессе вспоминания живая действительность обрастает множеством добавочных обстоятельств, но именно воспоминание, а не вымысел диктует мне порядок произведения, т. е. его образы и композицию, и главное — мысль».

Это признание существенно для всего творчества Первомайского, и прежде всего для его прозы, от небольшого рассказа до романа «Дикий мед». Но в рассказах и повестях 20-х годов связь с прожитой жизнью, с живом действительностью обнажена с особой простодушной прямотой и непосредственностью. В возрасте восем­надцати-двадцати двух лет, с 1926 по 1930 год, год, когда поэзия начинает все ощутимее вторгаться в его творчество, он пишет о недавнем, о том, что только что случилось, миновало, неутихомиренное, обжигающее, еще не заслоненное десятилетиями, храни­мое памятью молодой и чуткой. Читая такие рассказы, как «Из Песни Песней», «Зонтик Пинхуса-Моти», «В переплетной», «История человечества» и более поздние — «Прилуки», «Любисток», кажется, прикасаешься к самой жизни автора, к трепетной его плоти, чувствуешь его душевные порывы, его наивную и пламенную веру, бессонную работу мозга и страстную, все определившую в его жизни, жажду познания мира.

Нет нужды сравнивать литературные средства ранних рассказов с совершенством «Черного Брода», упрекать первые рассказы в отсутствии тех глубин мысли, которые приходят с возрастом, а если и даются двадцатилетним — то гениям. Лучшие из рассказов молодого Первомайского несут на себе печать времени, но не ограничительную, не гнетущую, а прекрасную печать времени. В них уже видна талантливая рука и та мера раннего мастерства, которая заложена в самом таланте. Яркие произведения искусства рождаются внутри своего времени, но непременно содержат в себе и то, что выносит их к другой поре, дает им более долгую жизнь. Не станем же мы, восхищаясь «Герникой» Пикассо, открещиваться от его «голубой» поры; не станем спустя десятилетия умалять высоту искусства Петрова-Водкина, пронзительную силу его «Смерти комиссара» или его красных коней, его так поразительно говорящих о времени портретов, только оттого, что искусство в целом не стоит на месте, ищет новых средств реалистической выразительности.

Аналогия с Петровым-Водкиным не случайна. Лучшие страницы молодой прозы Первомайского так же открыты, распахнуты новому, так же пристальны к портрету современника, так же стараются угадать его новизну, отбросив традиционные подробности, угадать социального человека, не потерян его вечной сущности. Они так же рождены и пронизаны романтикой революции, предвкушением братства, пафосом переустройства жизни. Внимательный читатель не обнаружит пропасти между лучшими рассказами молодого Первомайского и его «Черным Бродом» или романом «Дикий мед». Его проза складывается в некое несомненное единство, его восхождение к более высоким образцам - гармонично. «Проза должна быть прозой, она не имеет права на пустословие,— утверждал Первомайский (1970),—главное ее достоинство _ точность, точность и точность... Но садишься за стол — и мысль тонет в ничего не значащих словах. С ума сойдешь от традиционной красивости, от всех этих кудряшек, завитушек, побрякушек, которыми маскируется пустота ума и ничтожество чувства...» Надо сказать, чти и молодой Первомайский-рассказчик верен требованиям точности, суровой правды и простоты. Он всегда умел одной точной и емкой фразой высечь огонь подлинной жизни, как высекается искра ударом кресала о кремень. Вот фраза, всего лишь несколько строк из рассказа 1958 года «Любисток»: «Я любил этот тын, и холодок под ним, и белоголовых ребят, и их молчаливую мать; она глядела на меня глазами не очень счастливой женщины, — муж ее попал в плен во время мировой войны, да так и остался при какой-то немке». В одной фразе — многофигурная, вписанная в пейзаж композиция, картина жизни, драма женщины, не просто названная, но и согретая сочувствием, и само время, отголоски истории, сопряжение частных судеб с событиями огромного масштаба. И еще — полнота чувств, глубоко сокрытая, окрашенная печалью поэзия простого и трудного человеческого существования.

Романтическое, трепетное отношение к женщине — один из главных внутренних мотивов всего творчества Первомайского. С женщиной, с пробуждающейся любовью, на жизнь его героев проливается особый свет: свет надежды, манящей тайны, что-то тревожащее, хранящее добрую, часто и неразгаданную сокровенность. Усмиряются молнии, которые полыхают в поэзии Первомайского, с женщиной приходит мир, вера в будущее, и духовное бессмертие личности, приходит и начало той вечной, возрождающейся жизни, тайну которой стремился постичь поэт. Сила нежности и любви хорошо выражена в финале рассказа «Шенбрунн». «Вы говорите по-японски?» — спрашивает рассказчик у Каролины Макамура, жены парализованного акробата-японца. «Мне это не нужно», — отвечает она, понимая, что вопрос отнсится к се отношениям с мужем и детьми. «Я и так люблю и понимаю их». Только однажды почти за полпека творчества Первомайский описал любовь, родившую преступление («Улыбка Джоконды»), но и тогда поднялся выше нравоучения, выше простого и примитивного осуждения, оставив за любовью ее действительность, ее великую, хотя и извращенную обстоятельствами, силу.

Быть может, еще более выразительно восхождение Первомайского к высотам искусства в его поэзии.

В сборнике «Поздний запев» (1958) Первомайский писал о том, что нет нужды будить юность по той простой причине, что она не спит, она бодрствует, она живет в нестареющей душе поэта. И хотя он сам, верный своему обыкновению строгого суда над самим собой, называет первые свои стихи нескладными, неловкими, что ли, словно снисходя к их несовершенству, мы с интересом читаем те образцы ранней поэзии Первомайского, которые были отобраны им самим для Собрания сочинений и вошли в двухтомник. Молодой, пусть ломкий еще голос поэта звучит искренне, хотя, случается, излишне пылко и приподнято. Поэт не чужд риторики, некоторого налета громогласной романтической рассудочности.

В ранних стихах еще нет того полного слияния поэта и материала действительности, когда между ними не остается и самого малого зазора, когда действительность, войдя в душу, в естество поэта, возвращается нам заново рожденной, сгустком его чувства и мысли, его крови и боли. И в ранних стихах мир воссоздан точно, емко, талантливо, но мир этот словно рядом, мы еще как бы глядим на него со стороны, он еще не растворился весь в строфе. Поэт скачет на разгоряченном коне романтики по горным тропам Памира, в воображении своем он то и дело в жарких схватках гражданской войны, чаще всего посреди тревожного, полного опасностей ночного мира. «Декорации» словно подсвечены еще театральными софитами: громы, шквальные ветры, тропы над пропастями, огневые вспышки выстрелов, молчаливое мужество часовых и разведчиков и многое, многое другое — это ведь не выдумка поэтов, а реальность. Пройдут годы, и поэт, участник Великой Отечественной войны, напишет о боях и мужестве, о гибели и подвигах глубже, с поэтической достоверностью, которая выше простой житейской достоверности, ибо верно понятая реальность удесятерена в ней личностью художника, поэтическим преображением.

Спустя четверть века после первых опытов Первомайский с полным правом скажет о себе: « Я знаю власть простых слов...» Он и в первые годы творчества догадывается о силе и всевластии простого слова. Однако полного доверия простым словам еще нет, еще кажется, что их недостанет на поэзию, что слова непременно требуют форсирования и необычайной компоновки.

Проходит целое десятилетие (1924 — 1934 гг.), а воображение поэта все еще в плену событий и образов гражданской войны. Она прошумела рядом, точнее — прошла и по его жизни, только возраст не позволил ему стать солдатом той войны. Тем святее и романтичнее для него само слово бой — едва ли не самое важное слово молодой поэзии Первомайского. Оно как пароль, как клятва верности. Оно всегда имеет один смысл — революционной народной войны. От молодых комсомольцев, ставших героями поэмы Первомайского «Трипольская трагедия» (1929), пролягут прямые пути к комсомольцам более поздних 20-х годов, к революционным будням — и высшим судом, мерилом и средоточием всех нравственных начал останется все тот же бой, близкая еще гражданская война. Это захватило всю натуру писателя, выразилось и в поэзии, и в первых рассказах, и в драматургии, в пьесе «Начало жизни» («Комсомольці») и во множестве других произведений. Это — важный этап жизни художника, о котором он никогда впоследствии не жалел. Нахлынувшим на него темам и образам он отдался со всем эмоциональным неистовством молодости. И если мы сегодня, перечитывая эти стихи, не находим в себе столько же пылкости и волнения, то виною тому и время, и отчасти поэтическое громогласна, которое, как известно, устаревает прежде всего другого.

Речь идет о развитии таланта, о том, что сам Первомайский и назвал «вырастанием души». «Для развития, — справедливо замечает Первомайский в «Разрозненных записях», — нужна способность к развитию. Счастливая способность к развитию, принадлежащая таланту так же, как, скажем, продуктивность, вовсе не обязательно прилагается природой ко всякому талант}' и всякой личности. Как много остановившихся и загубленных талантов обязаны этим именно отсутствию «способности к развитию»!»

В первых поэтических книгах Первомайского — и добро, и огонь молодого сердца, и достойная работа воображения, однако прочитывается в них только то, что видится глазу и слышится уху. Им еще не хватает протяженности чувства, глубины настроения, создаваемого, казалось бы, одним только расположением самых простых слов, не хватает полноты атмосферы, а полнота и единство атмосферы составляют одно из важнейших условий существования высокой поэзии. Спустя много лет Первомайский скажет: «Поэзии — не украшенье и не для звонких рифм предлог. Субстанция стихотворенья не в самых строчках — между строк» *. И все же в стихах первого десятилетия — по строке, по отдельным штрихам и еще по чему-то, что не поддается расшифровке, мы угадываем будущего большого художника. Мы угадываем его с его поэтическим словарем, с его ритмами и пристрастиями, с его излюбленными красками и преданнейшей учебой у народной песий.

*Перевод Н, Ушакова.


С самого начала своего пути Первомайский живет с ощущением, а затем и с глубоким, я бы сказал, научно осознанным убеждением, что нельзя ни на день прекращать учиться у народного слова. И творчество его — поэзия и проза — являет собой редко наблюдаемый пример, когда художник с годами все щедрей обнажает сокровенные свои связи с творчеством народа, когда и словарь поэта становится все богаче и органичнее для него, когда его стихи, делаясь и мудрее и строже, молодеют, обрезают небывалую прежде свежесть и реалистическую полноту.

В творчестве Первомайского, с самых первых его шагов, революция возникает как воплощение интернациональной мечты, как великое творение человеческого братства. Казалось бы, это отличительный признак всей нашей поэзии, а не особенность, не индивидуальная черта кого-либо из поэтов. Но в русской поэзии последних десятилетий есть Николай Тихонов, в творчестве которого и тема и идея интернационального братства стали главным первом, определили краски его поэзии, ее мужественную интонацию, отчасти и ее словарь. Можно, нисколько не преувеличивая, сказать, что поэт был рожден, был признан в этот мир для таких именно песен. Таков и Первомайский, хотя он и резко отличный от Тихонова поэт.

Интернационализм, пронизывающий все творчество Первомайского, тем действительнее, чем прочнее и увереннее стоит поэт на родной земле, чем глубже и многообразнее его внутренние, сокровенные связи с народом и его творчеством. Первомайский по преимуществу поэт драматической темы, драматических судеб и биографий. Отсюда его интерес к Гейне, Вийону. к Петефи и к историческим судьбам Венгрии, отсюда же и мощь его военной музы. Может быть, ответ надо искать в столь полюбившихся Первомайскому строках венгерского поэта Миклоша Радноти: «И буду я убит за то, что не жесток, и потому, что сам я не убийца». Первомайский пишет, что если бы Радноти написал только «эти строки, их достало бы на то, чтобы стать в один ряд с чистейшими сердцами человечества, которые предпочли погибнуть, но не склониться перед ложью и насилием».

Тут мы приближаемся к обозначению еще одной, важнейшей черты творчества Первомайского, тоже, казалось бы, общей для всей Гражданственной литературы и все же глубоко индивидуальной. Это — неустанное, непререкаемое ощущение и осознание своей теснейшей сопричастности трагедиям века, своей личной ответственности перед кровью и памятью павших, ощущение неразделимости исторических судеб живых и павших, и прежде всего судьбы поэта, с его особой ответственностью и долгом. Можно


было думать, что эти мотивы, исторгнутые из самого сердца поэта трагедиями войны, холодящим кровь зрелищем освенцимов и майданеков, затем, после войны, станут звучать все более глухо, размыто, ибо живая жизнь берет свое. Она и взяла свое, живая жизнь послевоенных десятилетий, но и тот возникший в годы войны мотив сопричастности трагедии, мотив ответственности, драматической памяти, с годами звучит все неукротимее. Только внешне поэзия делается спокойнее, философичнее, кажется, что утихает крик боли, но сама боль не утихает. Она рождает прекрасные стихи; много лет спустя после войны поэт напишет:

Я з вами був. Розпалось серце з туги,

Коли ж хитнулась вдруге кров моя

I до живих людей озвалась вдруге —

Заговорив ваш попіл, а не я*.


Поэт мастерски овладевает балладной формой, ритмикой и строфикой народной песни, дает свободно проявиться живущему в стихах лирическому поэту. Уже в канун войны рождаются такие значительные вещи, как «Два письма», «Партизанская баллада», «Старинная казацкая песня» (вариации на мотивы русской песни), весь цикл «Стихи без названия», с такими совершенными стихами, как «Русокосая, с тонким станом...», «Снится мне твой облик строгий...», «В радугу чайка летела.......

« А тучи землю поить должны, к севу ниву увлажнять»,— скажет в эту пору поэт, как будто изменяя самому себе, своему недавнему обыкновению использовать облака и тучи совсем для других целей, — для вселенских громов. Это не было ни прозаизмом, ни уступкой прозе жизни. Поэт познавал «власть простых слов». Потом будут написаны другие стихи, и мы убедимся, читая их, как, в сущности, сложно понять — простое слово, поймем вместе с поэтом, что «в словах есть кровь. Они живут, слова»; поймем и смысл его вещего предостережения:

Опасайтесь, поэты, глубинного слова,

Не выносит оно и не просит прикрас.

В его нежности горькой и правде суровой

Есть целебный огонь, сожигающий нас*.


*Перевод Р. Заславского.


Это — из поздних стихов, это — прозрение будущего, более значительное, отлившееся в поэтическом слове понимание самой поэзии.

Через всю жизнь поэта проходит непраздное, исповедальное, глубоко гражданственное размышление о поэзии, и в пору высокого мастерства и зрелости оно завершится книгами «Уроки поэзии», «Древо познания», «Вчера и завтра». Но и поэзия Первомайского последних предвоенных лет уже обрела полнозвучность, поэт постиг простую, но так трудно дающуюся истину, что художнику, превыше всего - быть, а не казаться, постиг ее не только разумом, что несложно, но и всеми своими чувствами, дыханием, стремительной строкой.

Когда началась война, фронтовому поэту приходилось работать в срок, споро, ничего не откладывая, ничем важным не пренебрегая, но едва материал новой, грозной действительности входил в стих, он подчинялся воле и таланту поэта. Материал огромной взрывной силы, всеобщий и по своей природе, подчинялся, неспокойно наполняя, казалось бы, чуждые ему формы — формы лирической поэзии. Каким сосредоточенным становится взгляд поэта, как дорожит он, расставаясь с родной Украиной, подробностями, которых прежде, кажется, и не замечал из-за их вездесущности и привычной их принадлежности его обыкновенной жизни. Этот обострившийся к детали, к подробностям взгляд в то же время схватывает более широко и общую картину, родную землю в ее целостности, в ее реалистическом, а вместе с тем и символическом значении. Солдаты этого времени видятся поэту уже не мчащимися на конях сквозь ночные дымы и громы: они так же тверды и беззаветны, как и те, былые, воспетые поэтом, но они — и другие, они не вымечтаны, а многократно увидены поэтом-фронтовиком, их подвиг понят как труд войны, по характеру своего героизма они сродни толстовскому капитану Тушину. Именно так читается одно из лучших стихотворений цикла — «Пушкари».

В «Земле» удлиняется строка, будто и протяженность ее диктует тяжелое раздумье, горечь утрат, нескончаемый солдатский марш. Это, конечно же, не умышленный шаг; изменилось дыхание, самый материал жизни, пульс поэта — и непогрешимое чувство соразмерности, внутренней гармонии продиктовало иные ритмы, иную протяженность строки. Так на пересечении новых тем, нового бивачного существования поэта и его развивающейся личности возникают и поэтические новшества и находки, которые навсегда закрепятся в творчестве Первомайского.

Одна из «загадок» творчества Первомайского военных лет-все более очевидное утверждение лирической поэзии, все более частое и уверенное обращение к мотивам, которые принято счи­тать глубоко личными, к той глубинной, эмоциональной сфере, которая неотделима от ищущей мысли. Но, может быта, это и не загадка; возможно, здесь нет и зримого противоречия.

Народное бедствие, потрясения войны, огромность борьбы, которую ведут миллионы, сам масштаб событий могли деспотически подчинить себе того, чей внутренний голос, внутренний отклик на беду недостаточно могуч и творчески действен,— тогда интерес пишущего невольно сосредоточивался на внешности событий а события тех дней так обжигали, что порой и простая их передача вызывала интерес читателя. Но если внутренние силы поэта велики, а способность сопереживания огромна, если он способен пропустить войну через сердце и оно не разорвалось, тогда все величие борьбы, и горе, и мужество, и терпеливый ратный дух могут перелиться не только в бравурную музыку.

Поэт научился быть и оставаться самим собой в самой гуще потрясающих исторических событий, помял, что в этой верности себе и своему дару состоит и его гражданский долг, и самая возможность — как поэту — честно послужить общенародному делу. Трудно, невозможно оценить то, как, какими путями и в какой мере творчество того или иного поэта, не говоря уже об отдельном стихотворении, воздействовало на читателя, на солдата в окопе, на рабочего человека в тылу. Но то, что было в ней истинным тогда, живет и сейчас. Перечитывая сегодня, спустя много лет, избранную военную поэзию Первомайского, ясно ощущаешь, что она жива, что и в самых личных стихах он выразил чувства народные: скорбь и предчувствие возмездия, ощущение своей исторической правоты, такую доброту и такую любовь, которые сами по себе символизируют победу жизни над смертью.

Каким вышел из войны сам Первомайский, таким вышла и его поэзия. Они жили в мучительном согласии, потому что для поэта не может быть согласия мирного и безмятежного. Они вышли из войны усталые, умудренные и поразительно жизнелюбивые. Вышли с неутихающей болью; ее невозможно изжить в одну жизнь, если ты действительно поэт.

Есть у Первомайского, не переведенная на русский язык, поэма середины 50-х годов, которая называется «Сказка». Поэма-исповедь, история поиска всей жизни. Не хронология, не цепь внешних событий, а то, что может быть названо внутренней биографией, духовной биографией художника. В двенадцатистрочных строфах заключена вся жизнь поэта, все пережитое — родная Полтавщина и сожженные волжские кручи, юность поэта и годы зрелости - вся жизнь, но выраженная не педантично, а крылато и дразняще. Сказка, в поисках которой неутомимо вышагивает поэт, и длится вечно, И прячется от него годы и годы, всю его жизнь. Она олицетворяет в поэме душу поэзии, незримую ее субстанцию, обитающую недалеко «від щастя, дуже близько від лиха».

Сказка Первомайского — вполне земная цель; поиск ее как и поиск истины, не только труден, но и вечен. Идя через все испытания жизни, через неверие праздных и недобрых, поэт знает что ускользающая сказка всегда рядом, что она была с ним, что она растворена во всем, что его окружает, что она и милостива и сурова с ним. Полная горечи целой жизни, поэма эта в сокровенной своей глубине оптимистична. Она утверждает поиск и жажду как вечный закон жизни, как ее прекрасную и суровую потреб­ность. Только в последний миг жизни, которая и поэту отмерена земными сроками, только прощальному его взгляду сказка представится ласково и милостиво склонившейся над ним. А пока он жив, он ищет, сам складывает сказки, сам плачет над ними, и только одна, главная сказка неизменно ускользает от него. «I лише однієї не знайду, не згадаю...»

Простой стих «Сказки», близкий к строю народной поэзии ритмически, изнутри передает энергию постоянного движения и напряженного ожидания — в прерывистости речи, в коротких сполохах диалога, в действенной, «глагольной» насыщенности. Если стихотворение «Слово» (по времени оно близко «Сказке») — это виртуозно оркестрованный гимн слову, родившемуся в глубинах народной жизни и ставшему оружием поэта, то «Сказка» — неоспоримое доказательство того, как совершенно владеет этим оружием поэт, как послушно открываются ему тайны языка. «Не знаю большей радости, — пишет Первомайский в «Разрозненных записях», — чем свободное владение словом — тем сокровищем человечества, которому равен разве что огонь Прометея».

Научившись у народной поэзии и народного языка высокой простоте, Первомайский с годами становился поэтом все более сложным и содержательным. Сравнение его стихов о Пушкине или Бетховене середины 30-х годов с такими стихотворениями, как «Сервантес в Алжире», «Спиноза» или «Скальд» (из книги «Уроки поэзии»), «Франсуа Вийон» или «Серебряный автобус» (из книги «Древо познания»), со стихами посмертного цикла «Вчера и завтра», дает представление о поистине, огромном пути художника, не изменившего самому себе. Старым стихам, случалось, не хватало четвертого измерения: прошлое существовало в рамках привычных, почти хрестоматийных. Не возникало взрыва. Поэт не вторгался как равный — пусть на эти только мгновения! — в сердцевину искусства, в былую жизнь великих. Минувшее воспроизводилось с талантом и тщанием, оно оставалось впечатляющей картиной, а не катилось рядом с тобой, грозное и грубое, страстное и сильное, в криках, в стенаниях, в ярости и гневе.

Я назвал только три стихотворения из «Уроков поэзии», а ведь вровень с ними стоят и «Гулливер», и «Гамлет», и «Ракеев в отставке», и многие стихи о поэзии, вплоть до заключительного, давшего имя всему сборнику, — «Уроки поэзии», и большинство стихов двух последних сборников. С годами поэзия становится для Первомайского высшей потребностью; поэзия, равно как и проза послевоенной поры, существует для него только в этом качестве Все прочее, все, что по случайности или по недоразумению стучится в дверь, выдает себя за существенное, отвергается резко и безжалостно. На жизнь право обретают только те строки, которые рвутся из глубины существа, которые и для самого поэта жизненно важны.

С годами все сильнее обнаруживается в стихах Первомайского еще одно качество, которое так отличает настоящую поэзию от самой блистательной версификации. Это — неповторимость. Под этим я понимаю не то, что никто другой не смог бы написать таких или похожих стихов. Они неповторимы и для самого поэта, они так органичны и столь единственны для времени, когда были написаны (хотя и не ограничены им), что повторить их значило бы повторить и прошлое и самого — тогдашнего! — поэта, а это, к счастью, невозможно.

Полным стало слияние мысли и чувства поэта с болью и борьбой человечества, его сопричастность жизни в самых ее трудных, мучительных узлах, его вера в обновление жизни, в бессмертие труда и творчества.

Собі поети право залишають,

Всі інші відкидаючи права:

Належати до тих, кого вбивають,

А не до тих, хто холодно вбива, —

утверждает поэт, и мы сознаем, что это не просто слова. Они вполне выражают его гражданское чувство ответственности за судьбы мира, братское сочувствие жертвам насилия до полного слиянии с их судьбой, до совмещения их личности и личности поэта.

В «Уроках поэзии», в «Древе познания», в книге стихов «Вчера и завтра» — и мудрость прощания, и почти завещательная чеканная строгость, но вместе с тем и неослабевающее напряжение чувств, и радость поэтических прозрений.

В одном из писем 1968 года Первомайский, завершив уже «Черный Брод», обратил внимание на то, что в этой повести обнаруживается некий возврат к «приемам и способам изложения», намеченным в таких его давнишних рассказах, как «Путешественник» или «Из Песни Песней». «Конечно, — замечает он, — теперь все пишется — написалось — значительно сложней и, кажется, глубже, но принцип остался тот же — ассоциативная связь, иногда резкая, иногда едва уловимая, между явлениями и событиями, подводные течения мысли и выходы ее в реальность». И в последних рассказах, написанных после «Черного Брода», таких, как «Берегите торфяники» или «Улыбка Джоконды», мы находим то же колдовское соединение мудрости и непосредственности, тот же завораживающий контрапункт страстей и почти романную глубину изображения жизни.

Поэтические строки последней книги Первомайского, «Вчера и завтра», проникнуты особым мужеством, которое природа дарует немногим. Все стихотворения этой посмертно вышедшей книги создавались на исходе лета и осенью 1973 года («...у меня пошли стихи, пишу их каждый день вот уже дна месяца...»; 27.IX — 73). Их писал человек физически обреченный, пожизненный солдат духа,— он отчетливо знал, что земные его сроки подошли к концу. И перед лицом этой неизбежности — ни одной жалостливой или банальной строки, ни одного слова всуе, ни тени сломленности или рассудочного учительства. Только последнее усилие талантливого сердца объять мир; еще раз, особыми слонами, в которых не усомниться, сказать о своей любви к жизни, о своей к ней предназначенности, которой не разрушит и смерть, о горечи и великой печали расставания, о невозможности воскреснуть, как воскресают весной реки, пробудиться, как пробуждаются с первым теплом корни растений; о вакууме межзвездных просторов, ко и о вечном существовании на земле всего, что создано усилием духа, талантом, честной мыслью.

Как же свершил свой земной круг, подвиг своей жизни Первомайский? Что позволило ему осуществить свое восхождение к высотам мастерства? Что помогло ему от каждой своей книги и каждого прожитого года или десятилетия брать с собой в дорогу только лучшее, зерна истины, оставляя позади несовершенства и заблуждения?

Я нахожу наиболее полный ответ в следующих словах самого Первомайского: они любопытны еще и тем, что возвращают нас к мысли, выраженной в эпиграфе к этой статье: «Боже мой, но как трудно идти своим путем, не поддаваясь соблазнам успеха, славы, положения! Как сложно быть самим собой и обращать свои требования только к себе! Наблюдая себя и других, я пришел к заключению, что поведение писателя должно определяться тремя правилами: скромность, требовательность, дерзание

а) ничего не ждать извне, не искать положения, не добиваться успеха и признания нетворческими путями;

б) всю свою требовательность обращать внутрь, на себя, на свою способность к труду, к совершенствованию, к выявлению в себе человека, без чего никакое творчество не может иметь значения для общества;

в) ставить перед собой задачи, превышающие свои силы, и не бояться поражений, помня, что чем труднее задача – тем лучше, так как сила художника возрастает от преодоления как внешних трудностей, так и собственной слабости».

Сложить эти правила покажется, пожалуй, просто: за ними ведь вся история искусства и культуры.

Неизменно труднее следовать им в собственной жизни.


Александр Борщаговский.


Вступительная статья к двухтомнику «Первомайский Л. Избранные стихотворения. В 2-х томах. Т. 1. Стихотворения. Перевод с украинского. Вступит. Статья А. Борщаговского. Сост. и подготовка текста С. Пархомовский. М., «Худож. Лит.», 1978.