Демидова А. С. Д 30 Бегущая строка памяти: Автобиографическая проза

Вид материалаДокументы

Содержание


О свойствах памяти 3
Небольшая лекция для первокурсников театрального училища 71
Вступление О СВОЙСТВАХ ПАМЯТИ
Из дневников
24 жал... Вечером — «Антимиры». Володя читал по­трясающе!
29 Надо больше заботиться о сыне. Как мы все повяза­ны отношением друг к другу!
Первое парижское отступление
Филатов: Сегодня — Будапешт, а завтра — Кулунда! Поэтому живи! Живи, пока живется!.. Высоцкий
Биографическое отступление и мысли в связи с этим
Небольшая лекция для первокурсников театрального училища
79 ше... А помимо снов, у меня, приблизительно до сорока лет, было ощущение, что меня кто-то несет. Несмотря на неудачи, я знала
Немного театральной теории
Из рабочих тетрадей
О двух реальностях
Сергей параджанов
О костюме и не только
Что значит быть естественным?
Принц уэльский, мой сосед
Размышления в самолете
Письмо к n
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   33



ДЕМИДОВА

Бегущая строка памяти


МОСКВА «ЭКСМО-ПРЕСС» 2000

УДК 882 ББК 84(2Рос-Рус)б-4 ДЗО

В книге использованы фотографии из личного архива Аллы Демидовой

«Золотой эльф» («Триумф») Автор Эрнст Неизвестный совместно с галереей «Русский мир»

Разработка оформления художника С. Курбатова

Демидова А. С.

Д 30 Бегущая строка памяти: Автобиографическая проза. — М.: Изд-во ЭКСМО-Пресс, 2000.— 512с.,

илл.

ISBN 5-04-005402-5

«...Судьба подарила мне встречи со многими людьми, но моя эгоистическая память фиксировала только то, что касалось меня. Обычно осуждают людей, которые пишут «я и...». А как же по-дру­гому? Ведь это пишу я...»

«Бегущая строка памяти» — автобиографическая проза Аллы Демидовой. На страницах этой книги мы встретимся с Юрием Лю­бимовым, Иннокентием Смоктуновским, Владимиром Высоцким, Анатолием Эфросом, Андреем Тарковским, Иосифом Бродским, Ларисой Шепитько, Антуаном Витезом...

УДК 882 ББК 84(2Рос-Рус)6-4

ISBN 5-04-005402-5 © ЗАО «Издательство «ЭКСМО», 2000

Бегущая строка памяти 1


Вступление 3

О СВОЙСТВАХ ПАМЯТИ 3

ВЫСОЦКИЙ 14

ИЗ ДНЕВНИКОВ 21

1974 год 21

1975 год 28

1980 год 36

ПЕРВОЕ ПАРИЖСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ 39

БИОГРАФИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ И МЫСЛИ В СВЯЗИ С ЭТИМ 59

НЕБОЛЬШАЯ ЛЕКЦИЯ ДЛЯ ПЕРВОКУРСНИКОВ ТЕАТРАЛЬНОГО УЧИЛИЩА 71

НЕМНОГО ТЕАТРАЛЬНОЙ ТЕОРИИ 78

ИЗ РАБОЧИХ ТЕТРАДЕЙ 85

СМОКТУНОВСКИЙ 90

1985 год 91

О ДВУХ РЕАЛЬНОСТЯХ 108

СЕРГЕЙ ПАРАДЖАНОВ 113


Вступление

О СВОЙСТВАХ ПАМЯТИ


Что такое память?..

Сегодня ночью я читала «Полторы комнаты» Бродского. Он вспоминает о ленинградской квартире, где жил с родителями, и пишет, что образы прошлого всплывают в сознании картинками. Но: свои воспоми­нания Бродский записывает как литератор — предло­жения у него длинные, иногда переходящие в фило­софские размышления. Поэтому картинка возникает только тогда, когда он передает какую-то одну запо­мнившуюся реплику.

Ну, например, они с отцом звали мать между собой «Киса», «Муся». Ей это не нравилось, а они выража­ли свои эмоции кошачьими междометиями: «мяу», «мурмяу»... и в конце концов она привыкла и стала от­кликаться. От этого «мурмяу» — ассоциативно — у меня возникла картинка их быта, ведь «мяу — кур-нау» присутствует и в нашей семье, поскольку ря­дом — животные.

А накануне я прочитала изданные дневники Золо­тухина — «На плахе Таганки». Это воспоминания со­всем другого рода. Он писал по принципу «Что вижу, о том пою». Я как-то заглянула в его тетрадь во время репетиций, думая, что он записывает замечания Люби­мова, а на самом деле он писал: «Вошла Демидова.

5

Села рядом». Он это делал не для фиксации факта, а для разбега руки, потому что все время хотел писать, и, надо сказать, ему это удавалось. Даже в дневнико­вых записях, когда он набирает разбег и попадает в какую-то «жилу» — он ее разрабатывает, и получает­ся отдельный литературный рассказ.

У меня... с памятью плохо. События налезают друг на друга, и я не запоминаю последовательности. Я за­бываю имена, цифры, рассказанные кем-то анекдоты, плохо запоминаю лица. Память держит только тексты пьес и стихи. Тексты пьес я вспоминаю по мизансце­нам, если прохожу их мысленно. Стихи же можно уло­жить в «быструю» и «дальнюю» память. Быстрая нужна, когда необходимо запомнить текст для кино или телевидения, а когда читаю стихи на эстраде, то запоминаю их как роли, то есть перекладываю слова на образы или цвета, а лучше — на мысленные цвет­ные картинки.

Иногда я не понимаю, для чего всю жизнь много читаю, ибо все прочитанное быстро забываю или при­сваиваю, причем присваиваю как собственное знание. Думаю, причина этого в актерской профессии, когда присваиваешь текст роли, чужой характер, привычки, судьбу, наконец. Наверное, любое знание, перераба­тываясь, присваивается. Гёте в разговоре с Эккерманом заметил (когда англичане обвиняли Байрона в плагиате): «Что я написал — то мое, вот что он (Бай­рон. — А.Д.) должен бы им сказать, а откуда я это взял, из жизни или из книги, никого не касается, важно — что я хорошо управился с материалом!»

В детстве, как и все, я жила в коммунальной квар­тире. У нас была одна маленькая комната, поэтому мне не разрешали включать свет ночью, — это мешало всем спать. И тогда я ухитрялась читать под одеялом с карманным фонариком. Это мое бесконечное чте­ние — своего рода наркотик. Ведь читаю я не только для того, чтобы утолить любознательность, это как

6

раскладывание пасьянса — чтобы уйти от своих мыс­лей. Недаром я иногда так глубоко окунаюсь в детек­тивы, а потом, через полгода, опять читаю те же рома­ны как новые — они не остаются у меня в памяти.

Но неожиданно, ассоциативно картинки из прочи­танного, увиденного в кино или кем-то талантливо рас­сказанного возникают в сознании иногда более ярко, нежели картинки моего собственного прошлого. То вдруг, как вчера, в агонии бессонницы возникнет фра­за из клипа Киркорова: «Ночь. Все спят...» — и будет повторяться до бесконечности, то, уже на грани сна, я вижу Бродского в старой ленинградской квартире. Причем вижу очень явственно, даже болезненно. По­нимаю, что это не сон, а только что прочитанное, но от­толкнуться от этой картинки не могу. И ругаю себя:

«Зачем мне это нужно? Мне нужно спать!..»

В свои же воспоминания я ухожу редко. Только последнее время я стала вспоминать детство, но не школу, не Москву, а Владимир, где жила у бабушки в войну и потом проводила каждое лето.

Передо мной всплывают картины природы, запа­хов, звуков. Но чтобы это пересказать — надо быть профессиональным писателем. Сюжетные узлы вспо­минать трудно еще и потому, что очень многие живы. А ведь каждый видит мир по-своему, пропускает по­ступки других через себя, и мои воспоминания могут кого-нибудь обидеть.

И потом... у меня слишком мало было в детстве любви, чтобы вспоминать о нем с любовью. Хотя дет­ские «безобидные» воспоминания, которые рассказы­ваются как анекдоты, у меня есть.

Ну, например. Когда началась война, я была у ба­бушки под Владимиром. В октябре из Москвы уже не­возможно было уехать, и мама пошла во Владимир пешком. Наконец она дошла, взяла меня на руки и спросила: «Девочка, где твоя мама?». Я — по-влади­мирски на «о» — ответила: «Долё-ёко!» — и помахала

7

рукой в сторону Москвы. Но никакого штриха к моей биографии этот семейный рассказ не прибавляет. Или еще помню, как отец приехал на побывку с фронта и мы спускались с горки: он на лыжах, а я — стоя на его лыжах сзади, вцепившись в его ноги.

Для меня нет границы между выдуманным, про­шлым и настоящим. Я запоминаю только свои душев­ные дискомфортные узлы или благодарность (ред­кую!) от общения с людьми. Больше ничего: ни стран, ни дат, ни событий. Вениамин Александрович Каве­рин как-то назвал это актерской памятью. Видимо, он прав. Те несколько извилин, которые нам природой даны для запоминания, у актеров заполнены текстами пьес. Я не могу вспомнить свой номер телефона, теле­фон мамы, которой звоню каждый день. В воспомина­ниях одно время налезает на другое.

Однажды дошло до абсурда. Моей приятельнице подарили летом белого пушистого кролика. Ее такса Долли тут же стала на него охотиться. Тогда их посели­ли в разных комнатах, стали выгуливать по очереди, и дача сразу превратилась в сумасшедший дом. Кролика надо было отдавать. Но куда?! И тут я вспомнила, что мы с Володей, моим мужем, как-то нашли ежика со сломанной лапкой. Принесли домой. Днем он где-то спал, ночью топал по комнатам, а потом весь пол был в какой-то зеленой жиже. Прошел месяц, нам надо было уезжать, и мы отдали ежика сыну нашего знако­мого, — сын был председателем кружка юннатов. Ежик там долго жил. И я предложила приятельнице, что мы отдадим кролика, как отдали ежика. Возвра­щаюсь домой, рассказываю Володе. Он выслушал и говорит: «Алла, дело в том, что ежика мы с тобой нашли двадцать лет назад, а сыну Цуккермана сейчас под сорок и живет он в Израиле...»

...Мне рассказывал Илья Авербах: в самый тяже­лый момент своей жизни он не мог оставаться ночью один, потому что во сне пытался выброситься в окно.

8

Его привязывали, кто-то с ним ночевал. Но он был врачом и знал, что освободиться от этого можно, толь­ко поняв причину.

Он стал вспоминать свою жизнь — все ситуации, в которых он должен был бы выпрыгнуть. И не мог вспомнить. Но вдруг, в случайном разговоре, мать рас­сказала ему, что так долго его рожала, что он уже начал задыхаться. Потом было какое-то последнее усилие, и он выскочил Как только он это услышал и увидел эту картинку, он перестал во сне рваться к окну.

Так и меня, наверное, больше всего бередят кар­тинки моего прошлого, которые еще не «прояви­лись» — не облечены в слова. Когда я вспоминаю дет­ство, я пытаюсь что-то расшифровать. Иногда мне это удается, но чтобы избавиться — надо рассказать, а рассказывать — не хочется... Хотя, когда я читаю ме­муары старых актрис или, например, те же воспомина­ния Бродского — мне интересно, потому что я этих людей воспринимаю как близких, а про близких хо­чется узнать все. Читать чужие письма и дневники не принято, но весь мир зачитывается дневниками Толс­того или письмами Чехова. Потому что они для нас не чужие. Узнав лучше жизнь художника, легче, мне ка­жется, разобраться в «корнях» творчества. Поэтому, если и мне вспоминать не лукавя, можно, я думаю, восстановить, что толкнуло меня в мою профессию.

Иногда мне кажется, что профессию я все-таки вы­брала неправильно. И я не считаю, что моя жизнь уда­лась, что я самовыразилась. Может быть, когда в юности я была на перепутье, надо было выбрать дру­гую дорогу. Но страх перепутья, «совковое» детство, боязнь жизни — надо было после университета начи­нать работать, я не была к этому готова (мое поколе­ние вообще инфантильно — практически все начинали поздно) — заставили меня опять идти учиться. На этот раз судьба толкнула меня в Театральное Училище

9

имени Б. В. Щукина, и дальше все покатилось само собой. Дальше я уже не стояла на перепутье, я прини­мала жизнь, какую мне давала судьба. Или случай. Кто-то из древних мудрецов заметил: судьбы не суще­ствует — есть только непонятая случайность.

...Судьба подарила мне встречи со многими людь­ми,, но моя эгоистическая память фиксировала только то, что касалось меня. Обычно осуждают людей, кото­рые пишут «я и...». А как же по-другому? Ведь это я пишу, поэтому — «я и имярек». Театровед или литера­туровед восстанавливает портрет человека, даже и не зная его близко. Но это совсем другое. А когда ты хо­рошо знаешь человека, он поворачивается к тебе толь­ко той стороной, которой хочет повернуться. Напри­мер, Высоцкий был очень многогранен, а ко мне всегда поворачивался одной и той же стороной. Я видела и другие его стороны, но ко мне они отношения не имели. Поэтому некоторые мои воспоминания кажутся одно­бокими и короткими. Я ведь специально ре рисую мно­гогранник , я показываю только одну сторону — «я и...».

Пусть меня простит читатель, если он найдет в этой книге кое-что из моих же прежних книг или старых ин­тервью. Тот же Высоцкий. Я уже один раз зафиксиро­вала свою память о нем — написала целую книгу, и если начать рассказывать заново, это будет ложью. Хотя мелкие факты, которые вспоминаются случайно, я и буду прибавлять.

Ахматова писала, что не верит, когда в воспомина­ниях появляется прямая речь. А мне кажется, что в па­мяти иногда очень точно фиксируется какая-то фраза или ответ. И именно прямая речь — самая достоверная деталь воспоминаний. Остальное — ощущения, они окрашены сегодняшним днем, а фразу из прошлого не окрасишь.

Но даже когда возникает картинка прошлого, когда уходишь по коридору назад, на это наслаивается сиюминутная жизнь. Я сейчас вспоминаю прошлое, но

10

в то же время раздражена неприятным телефонным разговором и помню, что мне через час надо уходить. А в подсознании постоянно свербит будущая работа — бунинские «Темные аллеи». Это наслоение времени и ощущений в обычных воспоминаниях передать прак­тически невозможно.

Кстати, «Темные аллеи» — это тоже воспомина­ния, но записанные литературно, в стиле больших масте­ров. Эти длинные фразы не столько воссоздают картин­ку, сколько дают наслаждаться вязью пера. Но это ощу­щение получаешь при чтении, а когда их произносишь, восхищение письмом теряется. Тем не менее я стараюсь интонацией и какими-то нужными мне акцентами воссо­здать для зрителей бунинскую картинку. Но: эту мою картинку будет разрушать режиссер, который видит «Темные аллеи» по-своему. И до окончания работы меня больше всего беспокоит — чье видение возьмет верх. Ведь написанное и сказанное и переведенное на экран — это не одно и то же.

Это волнение, эта боль от работы, наверное, будет возникать у меня еще не раз. Ведь и сейчас я вспоми­наю какие-то свои промахи и неудачи многолетней давности. Но вспоминаю так, как будто это случилось только что. И я начинаю стонать, «я стенаю» — как писал Толстой в дневниках. Иногда я невольно начи­наю стонать вслух, и дома меня спрашивают: «Что?», я говорю: «Что-то вступило в спину». А на самом деле это я ощущениями перекинулась в прошлое...

* * *

...У меня сегодня съемка, а вечером спектакль. Встаю в 6.30 утра, хотя я гипотоник и утром до 12-ти вялая, ничего не соображаю и не умею. В 8 часов я уже сижу на гриме. В основном всегда гримируюсь сама, не доверяя гримерам. Ненавижу этот процесс ужасно. Каждый раз забываю, с чего начать. Пытка продолжа-

11

ется часа два. Потом на площадке, долго и нудно пере­ругиваясь с режиссером и другими актерами, разбива­ем сцену на мизансцены и планы.

Объявляется перерыв.

Я не обедаю во время съемок, поэтому в перерыве опять сижу в гримерной как неприкаянная, в тяжелом парике, стянутая корсетом. Болит голова. После пере­рыва опять долго собираются, раскачиваются, потом снимают не мои планы. Я жду. Приблизительно за со­рок минут до конца смены приступают ко мне. Ставят свет. Болят глаза. Я уже устала от ожидания и бездей­ствия. Помреж посматривает на часы — я опаздываю на спектакль. Наконец — хлопушка. Снимают очень трудный для меня кусок, со слезами, с переходом на­строения. Конец. На бегу сбрасываю костюм, парик, почти не разгримировываюсь — некогда, — бегу на спектакль. В машине перебираю в уме только что от­снятый кусок и с ужасом понимаю, что сыграла его не так, как нужно и как бы хотела. В самом мрачном на­строении влетаю в театр. «Вишневый сад». Опять грим, костюм, парик.

Перед началом спектакля, когда мы все стоим за кулисами, лихорадочно в уме перебираю всю роль, особенно останавливаясь на трудных для меня кус­ках — «подводных рифах». Выхожу на сцену. С пер­вых реплик своих товарищей понимаю, что многие не в форме, не хотят слушать друг друга. Играют «вполноги». Очень медленно для меня раскручивается первая часть — ожидание приезда Раневской. А мне нужен совсем другой ритм, я в него «впрыгиваю». (Хотя только что кому-то доказывала за кулисами, что стремление во что бы то ни стало создать темп может привести лишь к искусственной живости, мысль всегда должна предшествовать слову.) Но сейчас мне нужен ритм, пусть ненаполненный, но — ритм! Раздраженная, хотя в таком настроении почти не могу играть, я пыта­юсь «поднять» сцену. Схлестнулись глазами с Высо-

12

цким. Он, чувствую, чем-то тоже недоволен. Своим. И еще эта неудобная для меня мизансцена на детском стульчике. Стараюсь этот кусок скорее проскочить. Вро­де бы промахнула, слава Богу. Выход Пети Трофимо­ва. 2—3 реплики — у меня очень трудный, один из самых опасных кусков роли — крик, слезы (я не люблю и не умею кричать): «Гриша мой... мой маль­чик... утонул. Для чего? Для чего, мой друг?» Проди­раюсь сквозь вишневые деревья (настоящие), кресты, кресла, проклинаю про себя режиссера, который при­думал эту идиотскую мизансцену: сам бы так каждый спектакль, и думаю о том, чтобы не зацепить платьем гвозди, которые натыканы со всех сторон. Ругаю себя и рабочих, что так каждый раз, — они оставляют гвоз­ди на сцене, а я после спектакля забываю им об этом сказать. В антракте переодеваюсь. Пью очень крепкий кофе, чтобы физически дотянуть до конца.

После спектакля раскланиваемся. Я смотрю в зал. Они так же хлопают, ни больше ни меньше, — шел ли спектакль хорошо или из рук вон плохо. Легкое пре­зрение к ним, чужим, далеким. Вяло разгримировыва­юсь. Вяло, в плохом настроении, уставшая, опусто­шенная, еду домой. Пытаюсь что-то съесть, что-то про­читать, ложусь. Пытаюсь заснуть, а в голове опять и опять прокручивается, как в плохом надоевшем филь­ме, сегодняшний неудачный день. Ругаю себя и муча­юсь из-за того, что неправильно сыграла кусок в кар­тине. Но нельзя же быть 10 часов на старте! Надо было бы отказаться от съемки... Но как-то с годами мой мак­симализм притупляется, и я уже думаю, что уходить с площадки, срывать съемку неэтично по отношению к другим актерам, которые так же ждут, как и я. Ведь недаром же я с неприязнью отношусь к актрисам, ко­торые капризничают на площадке. Правда, капризы капризам рознь, некоторые капризы я понимаю и охотно сама бы покапризничала — почему это я долж­на отвечать за непрофессионализм других работников,

13

за плохую организацию производства, ведь перед зри­телем же — я. Однако капризничать не умею, не на­училась, к сожалению. И если будет нужно, опять буду вставать в шесть утра, мокнуть под дождем с темпера­турой, играть, пусть после 10-часового простоя, самые ответственные эпизоды (как в «Шестом июля» напри­мер, когда под конец смены снимали речь Спиридоно­вой. Но почему-то тогда я была в форме, значит, можно и сегодня бы...). И на своих товарищей по театру на­прасно злюсь, — может быть, у них день был потруд­нее моего — попробуй-ка покрутись с телевидения на радио, в театр, в магазин... Но все-таки зачем разгова­ривать за сценой почти в голос, когда у меня на сцене самый искренний момент роли?! Ворочаюсь с боку на бок. Не могу заснуть. Теперь уже окончательно.

Четыре часа ночи. Встаю. Пью чай. Смотрю в окно, напротив дом — кооператив работников какой-то про­мышленности — ни одного освещенного окна. Счаст­ливые — они-то спят: оттрубят свои положенные 8 ча­сов, и хоть бы хны. Нет, вроде бы зажглось одно окно. Тоже кто-то мается. Принимаю снотворное. Сплю...

* * *

Я люблю зеркала. Но отношение к зеркалу у меня мистическое. В японском театре «Но» перед выходом на сцену есть, как говорят, зеркальная комната. Ак­тер, отражаясь во множестве зеркал, должен внутрен­не сконцентрировать эти отражения в одно и только после этого выйти на сцену.

Любой актер перед выходом на сцену смотрится в зеркало, не — «как я выгляжу?», а с чисто подсозна­тельным любопытством — ведь отражается уже фан­том. И этот фантом должен стоять перед глазами, ког­да играешь.

Поэтому в названии всех моих книг так или иначе зашифровано зеркало. Первую книгу я назвала «Вто-

14

рая реальность» (то есть отраженная), вторую — «Тени Зазеркалья». А эту книгу хотела назвать «Ос­колки зеркала», но недавно вышла книга сестры Анд­рея Тарковского именно с таким названием.

Тогда я подумала, что память моя — ассоциатив­ная. Как в вязании — одну петельку вытянешь, за ней потянется другая, может быть, даже другого цвета... И из этой мозаики памяти сложатся портреты людей, ведь я буду вспоминать не только себя.

Но оказалось, трудно без потерь переносить мысль из головы к руке, от карандаша — к бумаге. Для того чтобы овладеть секретами письма, нужно было писать по крайней мере, каждый день, а я писала урывками и иногда не очень откровенно — не потому, что пыталась что-то скрыть, а потому, что писать откровенно нелег­ко, — надо смотреть на себя чуть-чуть со стороны и выбирать точные слова, чтобы откровенность эта была ясной и конкретной. И потом... обязательно ли нужна откровенность во всем, что касается твоей жизни?

«Когда б Вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда...» — но нужно ли этот сор выносить из избы?

Что же, помимо внешних причин, меня сдерживает вспоминать бездумно и безоглядно?

В 1974 году Театр на Таганке был на гастролях в Набережных Челнах. Помимо спектаклей, мы давали шефские концерты. Обычно на такие концерты соби­рался весь город. Ждали выступления Высоцкого.

Итак, Володя пел: «Я не люблю, когда стреляют в спину, я также против выстрелов в упор...» Мы, акте­ры, стояли за кулисами, тоже слушали эту песню, и я сказала, что не люблю, когда о таких очевидных вещах кричат. На что мне один наш актер, обернув­шись, резко ответил: «Да, но то, что не любит Высо­цкий, слушает весь город, затаив дыхание, а то, что не любишь ты, никого не интересует...»

15