Xiii. Человек меняет вехи: заметки на полях Парижская ситуация и начало сменовеховства
Вид материала | Документы |
- План: Политическая ситуация в Азербайджане в начале XIII в. Вторжение монголов в Азербайджан., 145.41kb.
- Дополнительное задание: обменяться результатами работы (что в качестве "сути" выделил, 39.8kb.
- Города Кургана, 323.77kb.
- Основы творческой деятельности журналиста-международника, 80.8kb.
- Ентация экономики на рыночные отношения коренным образом меняет подходы к решению многих, 22.84kb.
- 1. Общественно-литературная ситуация и литературный процесс послевоенного периода (1946, 2227.27kb.
- Бернард Шоу Пигмалион, 967.75kb.
- Региональный доклад по проекту «мониторинг ситуации с дискриминацией прав женщин, 896.2kb.
- Омерзительная Америка Заметки украинского эмигранта, 329.64kb.
- Проблемы экологического права и экологическая ситуация в россии. О. В. Мосин введение., 1106.51kb.
В Берлине я сам видел, как попутчик-Пильняк сманивал «под советскую власть» эмигрантского литератора Алексея Толстого.
Я слышал, как пел соловей про «советские возможности» и какие «гарантии» и обещания он давал полупьяному Толстому.
Должен сказать, что это было очень гнусное зрелище. По крайней мере, впечатление у меня осталось такое, как будто опытный торговец живым товаром сманивает девицу в Бразилию «в самый приличный и роскошный дом»… 69
Резко осуждает его поведение в это время и Илья Эренбург:
Вы спрашиваете меня о Пильняке и др. Вы правы в догадках. То есть о нем лично я Вам писал — он мне очень не понравился. Вел себя во всех отношениях неблагородно, каялся и пр. Напоминал сильно Алексея Спиридоновича <Тишина — Е.Т.>70.
В очерке «Заграница», написанном по свежим следам пребывания в Берлине — датированном 9 апреля 1922 г., Пильняк писал о том, что «русской литературы за рубежом» нет, а есть писатели: «<…>старые писатели — как в России, так и в эмиграции — молчат, потому что они оторваны, органически не приемлют нового быта: они приемлют (органически) мир глазами своей молодости. В России вообще несколько лет не было литературы, ибо очень уж перемолола быт мясорубка революции»71. Главная идея очерка — это то, что новую литературу могут создать лишь новые писатели — подразумевается, конечно, сам Пильняк. Об эмигрантских друзьях писателя здесь говорится как об «исключениях»:
И я счастлив, что сейчас могу говорить как раз об исключениях за границей. В Берлине я очень близко сошелся, дружил — с А.М. Ремизовым, Б.Н. Бугаевым (Андреем Белым), Алексеем Николаевичем Толстым и Иваном Сергеевичем Соколовым-Микитовым. <…> Алексей Н<иколаевич> Толстой нашел в себе молодости и озорства, чтобы преломить быт (ах, какую Тамбовскую губернию разводили мы — он, А.Н. Толстой — в немецких «Вайн-Штубе» — мы, Толстой, проф. Ященко, Соколов-Микитов и я; <…> Алексей Толстой и Соколов-Микитов — сменовеховцы, оба они к июню возвращаются в Россию. Оба они много написали — и хорошо. А.Толстой — два романа: «Хождение по мукам» и «Детство Никиты», Соколов-Микитов — роман «Нил Миротворчатый». Оба они модные в эмиграции писатели, особенно Толстой — первейший. Вот слова, которые он просил передать в Россию:
«— Видел всю Европу и стал мизантропом, проклял все человечество, и теперь только одна вера, одна надежда, что Россия и русские спасут мир, — поэтому считаю преступным. что по слабости человеческой сижу здесь».
Это он продиктовал мне тамбовским одним днем у себя на
В Россию хочу, домой. (Там же).
Толстой в передаче Пильняка поражает декларацией в духе русского мессианства — сопровождая ее просьбой отнестись снисходительно к его человеческой слабости, мешающей ему вернуться. Соколов-Микитов тогда действительно, недолго думая, вернулся на родину уже в июне. Толстой же и год спустя все еще собирался.
В феврале-марте в Москве заседает комиссия Агитпропа, которая принимает решение о вмешательстве в литературный процесс. Это — первая попытка планомерной литературной политики, предпринятая новой властью:
21 февраля А. К. Воронский докладывал Агитпропу о публикуемой в частных издательствах литературе. В ней встречались враждебные Советам «контрреволюционные и мелкобуржуазные идеи». Воронский призвал к более острой идеологической борьбе на книжном рынке.<…>На заседании «Объединенного совещания коллегии агитационно-пропагандистского отдела» было принято решение о заметном заострении курса партии в культурной политике, с привлечением крупных, сочувствующих большевикам писательских объединений. Коллегия,<…> одобрила самый острый, идеологически выраженно левый курс, как его понимало руководство партии во главе с Лениным и Троцким<…>72.
Очевидно, у Толстого в это время появляется стабильный заработок: вскоре повышается и уровень жизни – Толстые переезжают в четырехкомнатную квартиру в другом берлинском пансионе. Сюда иногда приходит Горький.
В это время выходит заметка Толстого в «Новой русской книге» Ященко в рубрике «Писатели о себе», демонстрирующая некоторые подвижки в ориентации, но пока без крайностей. Толстой почему-то поставил в центр этого повествование свое тело, которое уподобил червяку — как в тех главах своего романа, где речь идет о всяческом принижении человека на войне::
<…> Летней ночью, в Крыму, на берегу моря, оно увидело:
…над водой, тяжелой, черной и древней, как вселенная, поднимался лунный шар – он будто был налит кровью: густо-багровый и зловещий. Никаких других оснований не было, но все же оно поняло, что над морем, над землей, над сидевшим на пустынном берегу человеком, - над миром встает звезда смерти. Было чувство надвигающейся гибели (хотя и не было понятно – откуда она) и непостигаемое, равнодушное легкомыслие к повседневным делам, связям, к самому себе. Через немного дней пришла весть о войне.
<…>Оно ждало, что все вокруг него преобразится (почему ждало – не понимаю до сей поры). Но этого не случилось. Гнилой туман войны все гуще затягивал землю. Когда с грохотом обрушился византийский купол Империи , - не было ни сожаления, ни радости, потому что крушение, по виду такое чудесное и все должное изменить, было лишь одной из картин в длинном ряде действий великой трагедии. Занавес вздымался и падал перед измученными от утомления и дьявольского любопытства зрителями. И бахрома занавеса уже была в крови.
В первые дни террора червяк уполз из Москвы. И вот начались мучительные и долгие года скитаний. Огонек в сильно помятом и потрепанном бурями теле то угасал, то начинал дымить черным пламенем мщения и ненависти, то вспыхивал сумасшедшей верой в преображение родины.
Тело продолжало ползать по карте Европы: оно ползло на юг, потом на запад, потом поползло на восток. На запад гнали его ужас и мщение, на восток повлекли его любовь и неизбежность<…>73.
Здесь Толстой уже мягко погрешает против правды – радость по поводу падения монархии была огромная. Уже намечена система координат: запад сопрягается с ненавистью, восток с любовью и – вместо ожидаемого читателем слова «надежда» - с фонетически близкой «неизбежностью» - уже начата «Рукопись, найденная среди мусора под кроватью» с аппетитно двусмысленным отношением к евразийскому соблазну; теперь Толстой делает следуюший ход. «Сумасшедшая вера в преображение родины» претворяется в межпланетные амбиции «Аэлиты».
В феврале-марте в Москве заседает комиссия Агитпропа, которая принимает решение о вмешательстве в литературный процесс. Это — первая попытка планомерной литературной политики, предпринятая новой властью:
21 февраля А. К. Воронский докладывал Агитпропу о публикуемой в частных издательствах литературе. В ней встречались враждебные Советам «контрреволюционные и мелкобуржуазные идеи». Воронский призвал к более острой идеологической борьбе на книжном рынке.<…>На заседании «Объединенного совещания коллегии агитационно-пропагандистского отдела» было принято решение о заметном заострении курса партии в культурной политике, с привлечением крупных, сочувствующих большевикам писательских объединений. Коллегия,<…> одобрила самый острый, идеологически выраженно левый курс, как его понимало руководство партии во главе с Лениным и Троцким<…>74.
Каким образом финансирование «Накануне» связано было с этими решениями, еще неизвестно, но связь несомненно была — организация газеты была звеном в цепи продуманного наступления на свободную литературу.
С начала весны начинается работа в газете «Накануне»75, через месяц, 26 марта 1922 г., выходит в свет ее первый номер, а 30 марта – первое «Литературное приложение», которое он редактирует. В обзоре «Литературная жизнь» сообщалось с некоторой мстительностью:
Парижские издательства зачахли, а Земгор, суливший издать всех классиков под редакцией И. Бунина, за два года сумел выпустить лишь один томик Капниста, Хемницера и пр. «Современные записки» ещё в начале зимы переехали в Берлин76. Впрочем, и здесь они выходят крайне нерегулярно.
На вечере, посвященном памяти В.Д. Набокова в берлинском Доме искусств внезапно разразился спор Толстого с Андреем Белым о сменовеховстве (о чем сообщала газета "Накануне"№7 от 3 апреля 1922 года в рубрике «Хроника», за подписью А. В.). Заметка могла, по хлестскости, принадлежать Ветлугину. Но в газете также работал некто А.Вольский, рецензент и хроникер, впоследствии вернувшийся в Россию и расстрелянный).
В Доме Искусств.
А.Н. Толстой с присущим ему тонким юмором рассказал о своём знакомстве с В. Д., совместной поездке в Англию в 1916 г., представлении английскому королю, посещении английских передовых позиций, подчёркивая проявлявшуюся при всех обстоятельствах гармоничность облика В. Д. «Это был ритмически сделанный человек… Лучший образец русской расы».
Конец вечера ознаменовался любопытным диспутом, не стоявшим в прямой связи со всем предыдущим.
Между А. Н. Толстым и Андреем Белым разгорелся частный спор, который так воспламенил последнего, что он вскочил с места и, обращаясь уже ко всей аудитории, быстро собрал вокруг себя «род веча»… Спор на модную тему – о «Смене вех», о «Накануне», против которых А. Белый ополчился с горячностью, не соответствующей его обычному спокойствию в частной беседе.
– Помилуйте, – говорил он, пожимая плечами и жестикулируя; – прежде они скалили на нас зубы на белых фронтах, собирались меня расстреливать, а теперь, когда в России начинают приспособляться мародёры, поют дифирамбы! Одно из двух: либо восторжествует дух, либо – материя; а здесь хотят взять три четверти материи, четверть духа, создать какого-то Гомункулуса в реторте…
– Борис Николаевич, – добродушным баском успокаивал его А. Н. Толстой, – да при чём здесь дух, когда люди с голоду дохнут. Тут вагоны с хлебом нужно слать в Самарскую губернию – а вы: «дух»!
Но Борис Николаевич не унимался, продолжая громить отсутствующих «вехистов».
Однако за них вступился сидевший неподалёку от А. Белого один из редакторов «Накануне» Г. Л. Кирдецов.
– Мы никому не пели дифирамбов, – сказал он; – и говорить об этом может лишь тот, кто не читал нашей газеты. Но мы хотим помочь русскому эмигранту разобраться в значении октябрьской революции. Что бы не произошло в Москве, хотя бы чудо свержения советской власти вооружённой рукой, – ростовщические требования, предъявленные к нищей России, не изменятся <…>
Такая постановка вопроса несколько смутила А. Белого. Он стал отговариваться незнанием политики, ссылаясь на примеры из Нового Завета.
Эти аргументы, не убедив аудитории, привели её, однако, в весёлое настроение, а Г. Л. К.-у пришлось выслушать ряд сочувственных обращений.
Очевидно, вехи меняются сами собой.
Напряжение между Толстым и Белым в течение 1922 г. будет все увеличиваться.
Сменовеховцев начинают изгонять из эмигрантского Союза писателей и журналистов, и Толстой 14 апреля – ср. символику Пасхи, то есть смерти и воскресения – печатно оповещает о своем разрыве с эмиграцией – это известное «Открытое письмо Н.В.Чайковскому». Письмо, прежде всего — превосходное литературное произведение, производит оглушительный эффект. Следует грандиозный, планетарный скандал. Толстому никогда не снилась такая известность. Алданов обиженно констатировал: «Ему, разумеется, очень хочется придать своему переходу к большевикам характер сенсационного, потрясающего исторического события»77. Вот ответ на вопрос, почему Толстого так ругали – ведь уезжали в Берлин, сотрудничали в советских изданиях, возвращались и другие. Кто сказал дурное слово, например, про Соколова-Микитова, который под влиянием того же Пильняка без всякой помпы летом 1922 г. поехал на родину и в первом же письме писал: «Врут сменовеховцы, но есть для чего в России нужно быть?»78
Впоследствии писатель будет вспоминать, что важную роль в его решении якобы сыграл совет Горького:
Весной 22 года встреча с Максимом Горьким решила мой выбор: я перешёл на этот берег, – так же, как и много раз до этого, катастрофически покончив с прошлым.79
Но какова на самом деле была эта роль? Что мог посоветовать Толстому Горький, обиженный большевиками, но находящийся их на щедром довольствии, де факто эмигрант, однако не сближавшийся с белой эмиграцией? Горький, уехавший из России через полгода после начала НЭПа, уверенный в том, что от этого тактического отступления большевиков не приходится ожидать серьезных изменений в том, что касается свободы слова и отношения к инакомыслящим, крайне отрицательно относился к сменовеховству80 и не одобрял газету «Накануне». Н Примочкина пишет:
Открытый разрыв с непримиримыми вождями эмиграции и «смена вех» Толстого совпала по времени с его первой встречей за рубежом с Горьким. Она состоялась в начале апреля 1922 г., через несколько дней после приезда Горького из санатория <…>Поначалу Горький относился к выбору Толстого в пользу сменовеховства и газеты «Накануне» снисходительно. Он высоко ценил талант этого писателя и хотел привлечь его к сотрудничеству в собственном журнале. который намеревался издавать.В письмах к Г.Уэллсу, Р.Роллану за май 1922 г. писатель называл Толстого в числе редакторов будущего журнала «Беседа». С весны 1922 г. происходят частые встречи Толстого с приехавшим в Берлин<…>Горьким, между ними возникает дружба и большая взаимная симпатия. Тогда же Толстой подарил Горькому первую часть трилогии «Хождение по мукам» (Берлин, 1922) с дарственной надписью: «Дорогому Алексею Максимовичу, с любовью от автора. 31 мая 1922 г.»В тот же день, когда была подарена эта книга, 31 мая 1922 г., Толстой вместе с другими сотрудниками газеты «Накануне» был со скандалом исключен из берлинского Союза русских писателей и журналистов. Сам периодически подвергавшийся травле со стороны наиболее непримиримых литераторов русского зарубежья, Горький искренне сочувствовал «сменившему вехи» Толстому, каждый шаг и поступок которого вызывал резкую, даже издевательскую критику эмигрантской прессы.1 июня 1922 г. Горький писал по этому поводу Н. Бухарину в Москву: «…вот, сейчас, здесь травят Алексея Толстого, вероятно, сегодня ему устроят публичный скандал. С какою дикой злобой пишут о нем «Руль» и «Голос». А человек этот виноват только в том, что он — искренний человек и великолепный художник.81
Горький, в отличие от других эмигрантских писателей, мог жить на литературные гонорары, его единственного из всех русских писателей знали за рубежом, его непорванные отношения с Россией заставляли относиться к нему с особенным вниманием, его слово ценилось.82 Он мог пытаться подтолкнуть Толстого к подобной же двойной жизни, некоему эрзацу независимости от враждующих лагерей. Вокруг него самого уже собиралась группа таких колеблющихся, вернее, неприсоединившихся – Белый, Ремизов, Ходасевич с Берберовой, Шкловский. Именно так, на наш взгляд, надо понимать то, почему Горький одобрил манифест Толстого – письмо того к Н. В. Чайковскому от 14 апреля 1922 г. Ведь это письмо делало Толстого наполовину независимым.
Толстой в первое время существования «Накануне» пытался прокламировать отдельность своего Приложения от газеты и его аполитичность, ср.:
Слова «вне политики» встречаются в письмах Горького при характеристике некоторых его начинаний. Собираясь уже после «Письма» к Чайковскому заниматься активной издательской деятельностью, А. Толстой рассматривал аполитичность как фактор, который мог только привлечь писателей. У А. Соболя он просит рассказ для литературного приложения к «Накануне», которое «выходит отдельным журналом — тетрадью,— вне всякой политики». 83
Однако вскоре, в июне, Толстой повел себя некорректно и неосмотрительно в истории с публикацией на страницах «Накануне» частного письма к нему К. Чуковского, причем неодобрительные отзывы автора частного письма о ряде лиц, помещенные на страницах газеты, прозвучали как политический донос. Горький якобы уговаривал Толстого вообще не печатать письма Чуковского, по крайней мере, старался по возможности смягчить его84. Эта история переплелась со свежим еще скандалом с отлучением накануневцев от эмиграции. Гневно осудила Толстого Цветаева в своем известном «Открытом письме А.Н.Толстому». Горькому писали из Петрограда: «Ал<ексей> Ник<олаевич> себе помещением этого письма очень навредил. Правда, почти все говорят о том. что от него этого можно было ожидать («наивен», «не умен», «не политик», «бестактен»), но все-таки трещина между ним и здешним литератором получилась большая»85
Все же, несмотря ни все новые политические осложнения, Толстой еще некоторое время, почти до конца 1922 г., остается, по выражению Пильняка, «первейшим», – главной фигурой литературного Берлина. Никогда еще он не занимал такого центрального положения. По всем признакам это расцвет. Одна за другой выходят его книги, и не только уже написанные в Париже, но и новые. Он собирает в своей газете молодую литературу России и эмиграции – контрастно противопоставив свою линию стареющей группе «Современных записок». Он – литературный авторитет для молодежи. Им восхищается Булгаков. Молодой Набоков опишет его через несколько лет в романе «Подвиг» – это писатель Бубнов, образ которого введен грубейшей, но эффективной аллюзией:
Писатель Бубнов, — всегда с удовольствием отмечавший, сколь много выдающихся литературных имен двадцатого века начинается на букву «б», — был плотный, тридцатилетний, уже лысый мужчина с огромным лбом, глубокими глазницами и квадратным подбородком. Он курил трубку, — сильно вбирая щеки при каждой затяжке, — носил старый черный галстук бантиком и считал Мартына франтом и европейцем. Мартына же пленяла его напористая круглая речь и вполне заслуженная писательская слава. Начав писать уже за границей, Бубнов за три года выпустил три прекрасных книги, писал четвертую, героем ее был Христофор Колумб — или, точнее, русский дьяк, чудесно попавший матросом на одну из Колумбовых каравелл, — а так как Бубнов не знал ни одного языка, кроме русского, то для собирания некоторых материалов, имевшихся в Государственной библиотеке, охотно брал с собою Мартына, когда тот бывал свободен. <…> У Бубнова бывали писатели, журналисты, прыщеватые молодые поэты, — все это были люди, по мнению Бубнова, среднего таланта, и он праведно царил среди них, выслушивал, прикрыв ладонью глаза, очередное стихотворение о тоске по родине или о Петербурге (с непременным присутствием Медного Всадника) и затем говорил, тиская бритый подбородок: «Да, хорошо»; и повторял, уставившись бледно-карими, немного собачьими глазами в одну точку: «Хорошо», с менее убедительным оттенком; и, снова переменив направление взгляда, говорил: «Неплохо»; а затем: «Только, знаете, слишком у вас Петербург портативный»; и, постепенно снижая суждение, доходил до того, что глухо, со вздохом бормотал: «Все это не то, все это не нужно», и удрученно мотал головой, и вдруг, с блеском, с восторгом, разрешался стихом из Пушкина, — и когда однажды молодой поэт, обидевшись, возразил: «То Пушкин, а это я», — Бубнов подумал и сказал: «А все-таки у вас хуже». Случалось, впрочем, что чья-нибудь вещь была действительно хороша, и Бубнов — особенно если вещь была написана прозой — делался необыкновенно мрачным и несколько дней пребывал не в духах.. 86
Зарисовка мэтра Бубнова, царящего над малоспособной молодежью и мрачнеющего от талантливых вещей, -- это злой и очень точный портрет Алексея Толстого в Берлине. Можно документально подтвердить и лоб, и дуги, и цвет глаз, и галстук-бабочку, и трубку. Только возраст сбавлен, чтобы не осложнять любовную ситуацию Бубнова – удачливого соперника героя. Выдумка с дьяком на Колумбовой каравелле замечательно ухватывает секрет очарования толстовской исторической прозы – сплав современнейшего русского языка с аппетитно старинным. Все описание настолько точно, что начинаешь верить, что действительно юный поэт подрабатывал библиотечными розысками для бубновского прототипа. Возможно ли, чтоб он реферировал ему, скажем, статьи о летательных аппаратах для «Аэлиты»?
Вскоре положение Толстого вновь осложнилось.
Направление газеты становилось все более и более очевидным. В мае 1922 г. в Москве начался процесс над левыми эсерами, который возмутил весь мир. Все рабочие партии Европы объединились в защиту подсудимых. Горький адресовал своим бывшим товарищам в московском правительстве гневное письмо, обвиняя их в том, что они готовят предумышленное убийство. Все эмигрантские газеты протестовали против произвола, — кроме «Накануне». Сервилистская позиция газеты шокировала общественность — для берлинцев она окончательно себя скомпрометировала.
В писательской среде Петрограда и Москвы также сформировалось отрицательное отношение к «Накануне». Л.Флейшман писал: «Непосредственным поводом этого послужило открытие конторы газеты в Москве и визит в советскую Россию Ключникова и Потехина.»87 Лекции последних антагонизировали интеллигенцию. Оба эти события относятся к концу мая –началу июня 1922 г. Секретарем редакции в Москве был Э.Миндлин88, интеллигентный литературный юноша, заведующим — М.Левидов89 — важный номенклатурный чиновник, левый идеолог, явно поставленный на это место в острастку «контре» .
Резко осудило Толстого за сотрудничество в «Накануне» примиренческое содружество писателей, художников и музыкантов «Веретено», объединявшее эмигрантскую творческую молодежь с группой советских писателей. Один из основателей содружества молодой прозаик А.Дроздов откликнулся на открытие московской редакции газеты:
Дело в гр. А.Н. Толстом, писателе большом и искреннем. чиьи книги наша национальная гордость. Гр. А.Н. Толстой стосковался по России<…> Гр. А.Н. Толстой принял поддужную газетенку за самый короткий коридорчик в официальную Россию. Гр. А.Н. Толстой ошибся: в Россию для писателя есть более короткая дорога — честная и открытая литературная работа, подобная той, которой заняты писатели в России90.
От газеты отворачиваются многие, но по разным причинам. Пильняк 4 июня 1922 г. посылает в журнал «Новая Русская Книга» полное амбивалентностей письмо о своем выходе из «Накануне»: из него в общем следует, что сменовеховцы – это прошлая общественная формация, не знающая буден России, и что их вехи нуждаются в перепроверке:
<…>Я больше не буду сотрудничать в «Накануне». Я знаю и верю, что идет, пришла Новая Россия и на обовшивевшем ее пути — по новому пути поведет ее новая, народившаяся теперь, биологически теперешняя , общественность. Тем, кто хочет быть в России — должен быть в России — должен перепроверить свои вехи, — тем надо знать будни России<…>91
При этом автор распинается в своей любви к сменовеховству и сменовеховцам:
<…>Я приветствую сменовеховство как искание. Сам я, в сущности, сменовеховец. Но «Накануне» не знает наших будней и просматривает нашу молодую, теперешнюю, революционную общественность,— тактика «Накануне» мне чужда. И это разводит наши дороги.<…>(там же).
Загадочные будни советских писателей, которых не знают берлинцы, расшифровываются в извиняющейся и жалкой приписке Пильняка:
Мне тут прислали пачку «Накануне», — я ознакомился, и по совести моей не могу сотрудничать в этой газете, — я, сотрудник «Печати и революции», «Красной Нови» — лежачего не бьют. (там же).
Итак, попутчик Пильняк, которого и так постоянно пробирает за контрреволюционность «молодая общественность», т.е. левая партийная журналистика, как выясняется, боится, что сотрудничество в «Накануне» его погубит, и оправдывается: «лежачего не бьют». Несколько раньше Пильняк печатно опроверг свое согласие на публикацию в эсеровской газете «Воля России».92 Он пытается быть лояльным к властям, одновременно заботясь, чтоб не порвать личных отношений с накануневцами.
Дело в том, что в России в этот момент происходили судьбоносные политические сдвиги: обострившийся внутрипартийный конфликт с рабочей оппозицией (отвлечь внимание от опасного внутреннего конфликта и должен был процесс эсеров), инсульт Ленина, назначение Сталина на должность генерального секретаря партии, оттеснение Ленина «триумвиратом» Сталина, Зиновьева и Каменева. Политическая ситуация накалялась, и это сказывалось на ухудшении отношения к сменовеховству, ср.
В июле <23 июля— Е.Т > 1922 г. первый грозный окрик по адресу сменовеховства следует уже со страниц «Правды». Он вызван слабым упреком в «Накануне», что процесс мог бы вестись более демократическими методами. В передовой «Правды» спрашивалось, кем же являются сменовеховцы, «приживальщиками революции» или же ее сторонниками? В «Правде» содержалась и открытая угроза, что если сменовеховцы будут вести себя в том же духе, то в лучшем случае они останутся приживальщиками, а в худшем — открытыми врагами революции93.
Даже рептильная в глазах эмиграции «Накануне» теперь стала восприниматься властями как слишком свободная от идеологического диктата за то, что осмелилась мягко пожурить власти за расправу с эсерами. В конце июля 1922 г. внутри самой газеты происходит раскол – в августе покидает редакцию Ключников.94 Несомненно внутриредакционный конфликт, приведший к изгнанию Ключникова и к единоличному правлению Кирдецова,95 был вызван недовольством советского начальства и желанием поставить во главе редакции человека, полностью управляемого советским руководством, каким был Кирдецов. Толстой попал в газету через Ключникова, и теперь должен был солидаризироваться с ним и другими «парижанами»-сменовеховцами, а не с «берлинцами»-политиканами. В газете он теперь чувствовал себя явно не на месте и поговаривал об уходе. Уход Толстого из «Накануне» должен был состояться тогда же, когда ушел Ключников. Он писал А. Соболю в конце июля: «Я, по-видимому (это решается завтра), буду редактором толстого журнала (лит. отдел), и «Накануне» оставлю. Журнал — без политики».96
В действительности Толстой получил с июля заведование вновь организованным книгоиздательским отделом газеты «Накануне»; ранее, с начала 1922 г., он был редактором литературного отдела берлинского издательства «Русское творчество» (имя владельца «Русского творчества» он назвал в письме Наживину: Николай Никитич Иванов97; однако, был ли тот действительным, а не номинальным хозяином этого предприятия, неизвестно). Но газету он так и не оставил – может быть, именно потому, что ему обещали альтернативу в виде журнала. Журнал же в конце концов так и не реализовался, что вполне понятно — в Берлине в это время выходила «Новая русская книга» Ященко, «Эпопея» Белого, «Сполохи» Дроздова, а в конце 1922 г. с проектом собственного издания, будущей «Беседы», начинает выступать и Горький (см. ниже).
В том же письме Толстой сообщает как о деле решенном: «В сентябре буду в Петербурге и Москве.» Но именно в конце лета 1922 г. Россия организует высылку интеллигенции. Ее сопровождает волна арестов. Горький, видимо, в курсе дела, ибо в середине сентября он пишет Толстому следующее выразительное послание, явно предупреждая его не ехать в Россию ни в коем случае:
В Петрограде арестован Замятин. И еще многие, главным образом – философы и гуманисты: Карсавин, Лапшин, Лосский, и т.д. Даже – Зубов98, несмотря на его коммунизм, видимо за то, что – граф.
Старому большевику, недавно убитому кем-то в Лондоне, князю Кугушеву, один мудрый уфимский мужичок сказал:
- Да ты – князь, стало быть? Это – плохая твоя примета, и лучше бы тебе кривым быть на один глаз!
Так-то.99
Толстой не поехал — очевидно, послушался предупреждения.
Осенью 1922 г. на «философском пароходе» в Берлин прибывают высланные из Советского Союза общественные деятели и литераторы, но они предпочитают сторониться Толстого и других «накануневцев», ср.:
Внутренние распри в Доме искусств почти день в день совпали с появлением в Берлине сплоченной группы высланных из Советского Союза общественных деятелей и литераторов. Атмосфера Дома100 им была никак не по душе, а между т ем им не терпелось в «изгнании» (ведь, собственно, они были единственными, кто мог, по Лермонтову, гордиться почетным титулом «изгнанников») периодически встречаться, не столько чтобы сохранить между собой связь, сколько чтобы иметь возможность поделиться мыслями, поспорить и послушать тех, кто до них совершил «прыжок в Европу», или тех, кто в Берлине был лишь на положении перелетных птиц, то есть готовился вот-вот вернуться на нэповскую родину с заграничными покупками и ворохом надежд и упований.
Душой этой новой организации оказался вечно молодой Осоргин, в те дни более известный как журналист, чем как писатель. На его призыв с большой охотой откликнулся Борис Зайцев, а затем к ним примкнул и Бердяев. Эта тройка и стала правлением Клуба писателей… <…>
Должен подчеркнуть, да это и видно из приведенных мной имен, что никакой кружковщины в Клубе быть не могло. Двери Клуба были открыты каждому, кто только хотел в них постучаться.
Но было все-таки одно исключение. Оно никогда не было зафиксировано, но вышло само собой: Клуб несколько сторонился активных сменовеховцев и сотрудников газеты «Накануне». Может быть, не столько из-за их несбыточных или же создаваемых иллюзий, сколько потому, что в их теориях, как и у их литературного главаря Алексея Толстого, ощущалось больше приспособленчества, чем идеологии.101
Эт отчуждение, несомненно, добавило горечи в самоощущение Толстого. Но переполнила чашу общественного терпения атака газеты на Эренбурга 29 октября 1922 г. (см. выше), возмутившая всех литераторов как грубое нарушение цеховой солидарности. В начале ноября Дом искусств раскололся. Н. Примочкина пишет:
По инициативе председателя президиума Дома искусств А.Белого, его заместителя В. Шкловского, члена президиума В.Ходасевича, издателя С. Каплуна-Сумского 7 ноября в Доме искусств состоялось чрезвычайное общее собрание по вопросу об исключении И. Василевского,и А. Толстого. Однако группа сменовеховцев на этот раз победила, и А. Белый, А. Ремизов, В. Ходасевич, В. Шкловский, С. Каплун-Сумский, Н.Берберова и другие были вынуждены покинуть Дом искусств102.
Эта группа, практически совпадающая с ближним кругом Горького и с будущей редакцией «Беседы» (Каплун-Сумский станет ее издателем) создала конкурирующий с Домом искусств Клуб писателей. Туда перешли и другие члены Дома искусств, не одобрявшие поведения Толстого и его сотрудников. Так раскололся Клуб московских писателей, объединивший их всех в страшную революционную зиму четыре года назад. Толстой не мог не чувствовать все растущую свою изоляцию.
Несомненно, ему было обидно терять Ходасевича, с которым он сблизился в Москве и часто виделся в Берлине. Но еще более значимо было осуждение Белого. Уже в «Хождении по мукам» Толстой пропитался идеями и прозаической техникой Белого. Это всегда ощущалось — не зря в одной из экранизаций Бессонов читает стихотворение Белого. Нет сомнения, что антропософская подоплека «Аэлиты» — плод берлинской культуры в ее «высоком» варианте, для которого централен Белый, «Эпопея» с «Котиком Летаевым», «Воспоминания о Блоке». За романом Толстого маячит память о системе ценностей символизма, воплощенная в оккультном сюжете оживления «мертвой» героини. Однако в плане литературно-политическом Белый стал открытым неприятелем Толстого.
Любопытно, что Нина Петровская, которой Толстой дал работу в «Накануне» и которая ему за это была экстатически благодарна, высоко оценила «Аэлиту», увидев в ней образцовое символистское произведение нового типа (возможно, достигшее символизма спонтанно, помимо задания), а главное, свободное от недостатков символистской прозы, читай — от недостатков Белого:
Неповторимая фигура в русском искусстве — весь антитеза крика, моды, вылезания из самого себя, надуманности, эффектов, подозрительной новизны и всех тех аксессуаров писательства, которые сводят с ума молодое воображение.В последних главах Аэлиты развертывается во всю ширь щемящая образами какой-то неземной тоски, его колдующая фантазия. Надмирные видения ужаса и счастья, борьбы и гибели, силы и ничтожества, — запечатлены в образах совершенно неподражаемых, красочно углубляющихся до значительности символа, мможет быть, помимо их первоначального замысла, как это бываетв произведениях, где перед творческой силой, переплескивающейся через край, открываются дали несказанных просторов.103
Петровская заняла эту демонстративно антибеловскую позицию, очевидно, желая поддержать Толстого в его конфликте с Белым.
В те же самые ноябрьские дни происходит раскол «Веретена», еще одного содружества деятелей искусств, пытавшихся встать «над схваткой», и все по тому же поводу — из-за беспрецедентного нападения газеты на Эренбурга, объединявшее в основном молодых деятелей искусства и включавшее большую группу писателей, работавших в советской России.
Через две недели после атаки газеты на Эренбурга, 12 ноября, в день выступления Толстого на вечере содружества, восемь его активных членов, осуждающих поведение Толстого, покидают «Веретено» и переходят в отчетливо антибольшевистское издательство «Медный всадник» С.А. Соколова-Кречетова104. Среди них Бунин, Сирин (Набоков), Вл. Амфитеатров-Кадашев105, С. Горный106, И. Лукаш107, Г. Струве108 и др. Уже не политика «Накануне» поляризует общественность, а агрессивность и грубость Толстого и Василевского, сводящих личные счеты в безобразном тоне.
В середине зимы 1923 г. вновь возник слух об «уходе» Толстого из «Накануне» (или это эхо старых разговоров?), он дошел до Горького, который выразил по этому поводу радость. 20 января 1923 г. — в день, когда у Толстого родился младший его сын — он пишет:
…Поздравляю вас и Наталью Васильевну с новорожденным (Это мой отец Дмитрий Алексеевич, 1923-2003 — Е.Т.)— ему счастливой жизни, Н.В. — скорейше встать на ноги, бодрой, здоровой, Вам же всего доброго и вдохновений.
И — вот что: затеян ежемесячник литературы и науки — без политики., и при постоянном сотрудничестве А. Белого, Ходасевича, Шкловского, моем, Ремизова, д-ра Залле, и очень желательно Ваше участие на равных со всеми правах, конечно. Я бы и очень рекомендовал Вам, и очень просил Вас — согласитесь. Давайте работать вместе.
Слышал, что Вы ушли из «Нак<ануне>» , — это очень хорошо! Но Вам необходимо заявить об этом гласно, напечатав, хотя бы в «Днях», коротенькое письмецо: больше в «Н<акануне>» не сотрудничаю. Сделайте это!109
Любопытно, однако, что за полгода до того, 30 мая 1922 г., Горький писал Р.Роллану о проекте журнала иначе: «Главные редактора журнала — политически совершенно независимые люди. Это: профессора А.Пинкевич110 и Тарле111, член Академии наук С.Ольденбург112, я и граф Алексей Толстой» (Курсив автора — Е.Т.)113.
Что изменилось с тех пор? В первую очередь, кристаллизовалась литературная редакция «Беседы» - та же самая группа, что инициировала исключение Толстого из Дома искусств, и, когда это предложение не прошло, сама из него вышла. Горький как будто милосердно «протягивал руку помощи» провинившемуся Толстому, давал ему последний шанс «исправиться». Но был ли Толстой готов участвовать в его литературном предприятии «на равных правах» со своими врагами? Можно уверенно сказать, что Горький не ожидал его согласия. Ведь он предлагал Толстому, «хозяину» Литературного приложения и издательства, именно не соредакторство, а участие в редколлегии. Скорее всего, это был фиктивный «жест доброй воли», украсивший поздравительное письмо.
На наш взгляд, Горький скорее всего пытался в этом письме выяснить, что означают дошедшие до него разговоры. Какую реальность могло отражать возникновение этого слуха в январе 1923 г.?
Внешне Толстой благополучен, и семейная жизнь его явно пошла на лад, рождается второй ребенок. Но Тэффи, посетившая Берлин в январе 1923 г., сумела повести с ним искренний разговор. Она написала из Берлина Бунину:
<…> Видела Толстых. Ему тошно в «Накануне», а назад тоже ходу нет. Наташа собирается на днях размножиться. У них никто не бывает, и живется им морально очень тяжело при материальных удачах.114
Крандиевская в мемуарах уверена, что Толстой равнодушен был к тому, что пишет о нем пресса. Кажется, что юноша Набоков увидел его с другой стороны:
Не удивившись вовсе появлению Мартына, которого он не видел с весны, Бубнов принялся разносить какого-то критика, — словно Мартын был ответственен за статью этого критика. «Травят меня», — злобно говорил Бубнов, и лицо его с глубокими глазными впадинами было при этом довольно жутко. Он был склонен считать, что всякая бранная рецензия на его книги подсказана побочными причинами — завистью, личной неприязнью или желанием отомстить за обиду. И теперь, слушая его довольно бессвязную речь о литературных интригах, Мартын дивился, что человек может так болеть чужим мнением…. 115
Так Набоков преломляет кампанию против Толстого в эмигрантской печати. Характерно, что политическая подоплека остается вне поля его зрения, показан только тяжело раненный человек, не умеющий встать выше чужого мнения, сводящий литературную жизнь к личным склокам. Второй набоковский портрет Бубнова стилизован в риторике кораблекрушения:
Бубнов сидел на постели, в черных штанах, в открытой сорочке, лицо у него было опухшее и небритое, с багровыми веками. На постели, на полу, на столе, где мутной желтизной сквозил стакан чаю, валялись листы бумаги. Оказалось, что Бубнов одновременно заканчивает новеллу и пытается составить по-немецки внушительное письмо Финансовому Ведомству, требующему от него уплаты налога. Он не был пьян, однако и трезвым его тоже нельзя было назвать. Жажда, по-видимому, у него прошла, но все в нем было искривлено, расшатано ураганом, мысли блуждали, отыскивали свои жилища, и находили развалины.(Там же).
Наверно, строку о том, что все в нем искривлено и расшатано ураганом, и о «развалинах» его мыслительных процессов надо отнести именно к той политической трепке, которую оригинал двух набоковских портретов выдержал – или скорее не выдержал. Последовательность их указывает в направлении распада. На бытовом уровне изображенная ситуация также более чем правдоподобна: Толстой в Берлине не был стеснен в деньгах и постоянно сидел в кофейнях и ресторанах, всегда в больших компаниях, как легко убедиться, листая «Камер-фурьерский журнал» Ходасевича. Вырвав себя из своего естественного – элитного парижского – социального контекста, в Берлине он чувствовал себя менее обязанным соблюдать декорум, стал менее разборчив в общении; о том, что публика, окружавшая его, была часто весьма сомнительной, писали многие.
Тэффи, судя по ее позднейшему мемуарному очерку о Толстом, считала, будто Толстой первоначально и не собирался возвращаться, а вытолкнула его эмиграция, чересчур бурно отреагировав на его работу в «Накануне»:
Мне тогда думалось, что если бы не поднялась против него такая отчаянная газетная травля, он бы, пожалуй, в Россию и не поехал. Но его так трепали, что оставаться в эмиграции было почти что невозможно. Оставалось одно — ехать в Россию.<…>
Я виделась с Толстым в Берлине. Он приготовился было хорохориться и защищаться. Но я не нападала, и он сразу притих. Стал жаловаться, как его травит эмигрантская печать.
— Кинулись рвать, как свора собак. Да и все равно лучше уехать. Ты понимаешь, что мне без России жить нельзя. Я иссяк. Мне писать не о чем. Мне нужны русские люди и русская земля. Я еще много могу сделать, а здесь я пропал. Да и возврата мне нет116.
Напомним, что эта встреча имела место в середине января 1923 г. Еще летом 1922 г. Толстой просит Чуковского помочь ему установить контакт с его дочерью Марианной, а осенью пытается выписать ее в Берлин, — правда, безуспешно. Вряд ли такая линия поведения свидетельствует о планах быстрого возвращения. (О. Михайлов также не находит в письмах Толстого, написанных этой осенью и даже зимой, и тени мысли о возвращении.) И вдруг в январе он внезапно ощущает, что «он здесь пропал», что он «иссяк», что ему не о чем писать. Наверно, лучше всего говорят о подлинных чувствах Толстого сами его выражения, запечатленные Тэффи. «Возврата мне нет» – это говорится о возвращении в общеэмигрантское лоно, про возвращение же в Россию сказано просто — уехать.
Не свидетельствует ли такое внезапное осознание бесплодия своего дальнейшего пребывания в Берлине о том, что именно тогда вопрос о возвращении начал обсуждаться между ним и властями?
Можно предположить, что в середине зимы затравленный Толстой мог просить, чтоб ему позволили уйти из газеты, антипатичной ему и его компрометирующей — ведь в таком положении он не может никого привлечь, наоборот, отталкивает. Мог напоминать об альтернативе — том самом журнале, который ему обещали летом.
Но не было ли уже некоторого разлада между ним и его работодателями в полпредстве?
Просочившиеся в печать сообщения о том, что А. Толстой «сумел сойтись с самим Крестинским117», не лишены оснований, и писатель на самом деле встречался с послом РСФСР, что подтверждает Е. Г. Лундберг. Его жена Елена Давыдовна приводит другое интересное свидетельство. Когда на лечение в Германию приехал ее брат, видный большевик Леван Давыдович Гогоберидзе, А. Толстой просил Е. Г. Лундберга устроить встречу с ним, и такая встреча на квартире Е. Г. Лундберга состоялась. Было это, вероятно, в начале 1923 года. Не исключено, что имели место и другие подобные встречи.118
Еще одного дипработника, финансиста, на деле сотрудника ГПУ по имени Бустром119, он тоже мог встречать – и, возможно, говорил с ним на генеалогические темы: ведь отчима Толстого звали Бостром. Судя по всему, именно в Берлине Толстой получил добавочные данные о кое-каких действиях большевистского подполья в Одессе 1919 г., знакомых ему с другой стороны, – потому что на удивление точно120 восстановил их в повести «Похождения Невзорова, или Ибикус», опубликованной в 1923 г. еще в Берлине, в журнале «Сполохи».
Наряду с этими переговорами с власть имущими зимой 1923 г. Толстой искал и неофициальных встреч с влиятельными московскими коммунистами. Он мог их спрашивать о политической ситуации в Москве, о том, не поставит ли переезд в опасность его жизнь и свободу. Значит ли это, что Толстой искал совета незаинтересованных, но сведущих лиц — может быть, не полностью доверяя Крестинскому?
Никто еще, кажется, не пытался взглянуть на эту ситуацию глазами тех, кто должен был по его поводу принять решение. Толстой понадобился власти, чтобы легитимизировать орган, целью которого было расколоть литературную эмиграцию. Он и сыграл эту свою роль весной 1922 г. Но за блестящим началом последовала серия компрометирующих поступков, бытовых скандалов, никак не связанных с политической позицией газеты.
К началу 1923 г. безупречный имидж, привезенный им из Парижа, был за год, проведенный в Берлине, полностью разрушен. Тогда Толстой предложил свой авторитет — теперь предлагать было больше нечего. Толстой явно перестал быть козырной картой сменовеховства. Естественно предположить, что власти могли быть им недовольны. Вполне мыслимо, что ему намекнули, что непрекращающиеся грязные истории вокруг него бросают тень на весь проект.
Ни в каком другом качестве за границей он был не нужен —— его послужной список в глазах властей и престиж в глазах мировой общественности ни в какое сравнение не шли с горьковскими, известность его была в основном новая, связанная именно с его сменовеховством. Поэтому на советскую поддержку вроде той, что имел Горький, ему рассчитывать не приходилось.
Уйдя из ангажированной газеты на свой страх и риск, Толстой оказался бы вне лагерей, полностью независимым. Все выглядело бы исключительно пристойно — но отношения с кругом Горького были испорчены, у Ященко работал обиженный им Эренбург, бывшие московские друзья вроде Осоргина теперь тоже отошли от Толстых. С каким лагерем он бы смог теперь сотрудничать? Проситься в «правый» «Медный всадник» к Соколову-Кречетову?
Правда, как писатель он был востребован по обе стороны границы, широко печатался и в России, и в Европе, к тому времени уже начал переводиться на иностранные языки. Но смог бы он прожить на литературные гонорары, без регулярного заработка? Бунину он написал в ноябре 1921 г., уже из Берлина, что печатаясь в журналах, на жизнь не заработаешь, спасают книги. Однако в тот самый момент, когда он ушел бы из «Накануне», не сократились бы его российские тиражи и не упал бы интерес к нему у иностранных издательств?
Боялся ли он просто стать всеобщим посмешищем в том случае, если бы дал задний ход — или имел основания опасаться еще и мести своих теперешних работодателей? Современные исследования указывают на то, что курировали «Накануне» Крестинский и сам Сталин.121 Дело было серьезное.
Мы не знаем, что произошло тогда, что решительно подвигло его в сторону возвращения. В это же самое время внезапная и необъяснимая метаморфоза происходит и с А.Дроздовым122, который резко изменил свою прежнюю негативную позицию по отношению к «Накануне» и начал печататься в «Литературном приложении», одновременно осуждая эмиграцию. Дроздову, оставившему в тот момент свой журнал «Сполохи», власти тоже обещали новый журнал — но, как и в случае с Толстым, обещание не воплотилось в жизнь. А. Дроздов с Г. Алексеевым перешли на сменовеховские позиции и возвратились в Россию123.
И однако, даже если тогда было решено (или потребовано свыше) вернуться, только в мае 1923 г. Толстой едет прощупывать почву в Россию. Одной из причин мог быть страх за новорожденного сына.
Но нам кажется, что Толстой был бы готов тянуть с отъездом и дольше, а собрался все-таки в ознакомительную поездку по причине политической: ХII съезд, состоявшийся в апреле 1923 г., на котором враждебный сменовеховству триумвират оказался хозяином положения, резко осудил русский национализм и сменовеховство как его форму. В решении съезда содержалась более враждебная оценка сменовеховства, чем раньше, и уже не говорилось о его полезности. Не оставалось сомнений, что дни его были сочтены, со всеми вытекающими отсюда выводами касательно берлинского книжного дела.
23>