Европейский университет

Вид материалаСборник статей

Содержание


9. От «отдавшегося музыке Сократа» к «свободным умам» и «добрым европейцам»
1. Радикальный скептицизм Ницше
2. Скептицизм и эстетизм
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   35

9. От «отдавшегося музыке Сократа» к «свободным умам» и «добрым европейцам»

[149] Второе «Несвоевременное» следует, очевидно, считать последним и самым радикальным непосредственным обращением Ницше к коллегам изнутри академической среды. Однако, несмотря на ряд содержащихся в нем ценных идей, относящихся к методологии исторической науки, оно не предлагало никаких конкретных путей к выработке реального практического метода философской жизни. Бесперспективность попыток этической и интеллектуальной реформы внутри академической среды Германии становится для Ницше все более очевидной. Отсюда — все большее внутреннее отчуждение от университетского мира, нарастание внутреннего кризиса (с параллельно нарастающим разочарованием в Вагнере и его байрейтском проекте).

И хотя от момента выхода в свет второго «Несвоевременного» до окончательного разрыва с университетским миром "Ницше отделяет еще несколько лет242 (и еще два «Несвоевременных размышления»), именно эту книгу следует, очевидно, считать переломным событием, сделавшим для Ницше очевидной бесперспективность проекта превращения в философию классической филологии своего времени, — проекта, о котором Ницше заявил еще в момент вступления в должность профессора классической филологии Базельского университета. Еще раньше Ницше осознает бесперспективность пути, который мы, воспользовавшись выражением самого Ницше, назвали «der musiktreibende Sokrates». Путь к философии (и значит, к себе и к свободе) не лежит через синтез современного искусства с современной наукой; современный ученый, соединившись с современным художником, не превращается в несвоевременного философа. Очень скоро Ницше будет видеть за этим романтическим образом совершенно иной человеческий тип – полностью «современный» для второй половины XIX века: не «отдавшегося музыке Сократа», не философа, преодолевшего в себе свое время, но пытающегося, хотя бы ненадолго, забыться [150] в романтической музыке Вагнера филистера образования и культуры243.

Ни проект синтеза ученого и художника, ни проект самопреодоления классической филологии изнутри не открывали пути к философии в «античном» понимании этого слова и к самопреодолению современного идеологизированного типа сознания в иные формы мысли. Второе «Несвоевременное размышление» «О пользе и вреде истории для жизни» можно считать началом конца романтико-идеалистической стадии философского проекта Ницше.

Первую попытку – устранить двусмысленность и противоречивость отношений с сократизмом и платонизмом и наметить практический путь «к самому себе и к свободе» (иными словами, выработать метод философской жизни) Ницше предпринимает в третьем «Несвоевременном размышлении» «Шопенгауэр как воспитатель». В концептуально разработанной форме собственный комплексный философский метод, включающий в себя альтернативную платоновской критическую методологию познания (принцип перспективизма, «генеалогия» как особый тип исторического исследования, критика языка) появляется в текстах Ницше, начиная с «Человеческого, слишком человеческого» (появляется одновременно как теория метода и как совокупность практических примеров его применения). Этот метод должен, с точки зрения Ницше, позволить появление философов, преодолевших давление платоновской традиции использования разума, - «свободных умов» и «добрых европейцев», воплощающих в себе неидеологизированные типы европейского сознания и самим фактом своего существования противостоящих формам мысли, основанным на идеологическом типе отношения человека к познанию, к власти и к самому себе244.

[151] Этот метод является для Ницше не теоретической истиной; он может существовать только в действии, только будучи воплощенным в техниках мышления и письма, являющихся для Ницше, начиная с «Человеческого, слишком человеческого», подлинными техниками пайдейи; появление его означает переход от стадии идеала и намерений к стадии философии как действия, от отвлеченного морализирования к найденной и реализованной на практике возможности «жить как философ». Это означает, что, начиная с «Человеческого, слишком человеческого», книги Ницше окончательно превращаются для него из теоретизирования об идеале и призывов к изменению образа жизни (обращенных в том числе — и в первую очередь – к самому себе) в непосредственную реальную практику особой ницшеанской этико-интеллектуальной пайдейи. Речь больше не идет о том, чтобы морализировать или призывать к реформе; речь идет о том, чтобы действовать — действовать непосредственно мыслью и практикой письма. Приведу небольшой фрагмент из чернового наследия, относящийся к концу 1880 года:

Моральный жаргон в наших устах был бы оскорбителен для нас самих или просто смешон. В качестве средств выражения нам остаются только действия. И если этими действиями являются тексты [Schriften], — ...245

И Ницше, по своему обыкновению, обрывает фразу (один из стилистических приемов, которые он часто использует, начиная с книги «Человеческое, слишком человеческое», где впервые появляется новый афористичный тип письма важная часть ницшевского философского метода), предоставляя читателю продумать мысль до конца и окончить фразу самому. Тем самым Ницше на практике демонстрирует читателю (не просто объясняет, но одновременно показывает) одну из техник своей философской пайдейи: текст должен не сообщать готовые истины, но формировать и упражнять. С логической и стилистической точки зрения этот пример [152] показателен: в приведенном фрагменте Ницше не только сообщает, что тексты должны быть действиями, но, обрывая фразу, превращает фрагмент в своего рода упражнение, помогающее читателю развивать определенную способность суждения, и придает тексту перлокутивную силу; фрагмент становится (конечно, с запрограммированной заранее помощью читателя, способного к «правильному» чтению) речевым актом, на практике осуществляющим то, о чем в нем говорится.

Похожую риторическую фигуру мы находим в параграфе 628 «Человеческого, слишком человеческого», в котором Ницше намекает на происхождение названия своей книги и ее основной проблематики:

Серьезность в игре. В Генуе, в пору вечерних сумерек, я слышал долгий колокольный звон, раздававшийся с башни: он не знал конца и звучал так ненасытно, разносясь в вечернем небе и в морском воздухе над уличным шумом, так грозно-таинственно и вместе с тем так ребячливо, так жалобно. И я вспомнил тогда слова Платона, и вдруг ощутил их в своем сердце: Все человеческое, вместе взятое, недостойно великой серьезности; тем не менее — 246

И Ницше обрывает фразу, заставляя читателя самому додумать его мысль; додумать — значит сделать ее своей. В определенном смысле вся книга «Человеческое, слишком человеческое» есть додумывание и развитие в разных направлениях заявленной здесь мысли, то есть прямой ответ Платону. Ибо в этой книге впервые появляется то, что отсутствовало в предыдущих книгах Ницше: анализ «человеческой, слишком человеческой» и вполне исторической реальности, то есть конкретных форм общественной жизни и условий человеческого существования в современных обществах (вместе с разработкой и обоснованием методологических принципов такого анализа)247. Именно этот анализ оказывается теперь достойным [153] «великой серьезности». Этот анализ Ницше будет развивать и совершенствовать во всех своих последующих книгах, поскольку без него, с точки зрения Ницше зрелого периода, невозможно решение задачи философского воспитания и создание условий для появления «свободных умов» и «добрых европейцев» — философов, принадлежащих к единому культурному пространству Европы и совместно борющихся против попыток установить любого рода «тиранию» с помощью идеологического воздействия на массы.


Лесли П. Тиле

Ницше, ирония и демократическая политика248


[154] По мысли Мартина Хайдеггера, к сфере философии в исследовании относятся скорее вопросы «как», нежели вопросы «что». Способ рассмотрения проблемы, по меньшей мере в том, что касается ее содержания, определяет, насколько тот или иной вопрос является философским по своей природе. Философское исследования всегда в какой-то степени остается [155] лишенным оснований — и это очень важно. С этим, я думаю, согласился бы и Ницше. Для этого генеалога культур и анатома душ философия была в своей основе возмущающим и вечно активным вопрошанием. Философские опыты Ницше — это путешествия к не отмеченным на карте и, может быть, недоступным морям. У ницшеанского корабля познания нет ни онтологических якорей, ни какой-либо эпистемологической путеводной звезды. Острый взгляд и упорство – вот то, что может поддерживать этот корабль на плаву и в движении. Плывущему на этом корабле лишь изредка удается сойти на твердую землю — если это вообще когда-либо случается. Для Ницше философская мысль представляет собой напряженное равновесие между неутолимой жаждой знания и интеллектуальной честностью, не позволяющей успокоения в вере. Эта честность происходит из скептической установки. Философская мысль уподобляется бесконечному перетягиванию каната между пониманием, основанным на научном изыскании, работой разума и интуиции, с одной стороны, и непреходящим сомнением, возникающим из осознания конечности и парадоксальности познания, коварности сладкозвучных метафор и когнитивных тупиков.

В рамках такого определения философия по своей сути является занятием скептического характера. Понимая, что в конечном счете она не в состоянии постичь целое, философия не желает делать категорических утверждений об отдельных его частях. (Да и вообще вопрос о том, есть ли это целое, остается неясным.) В то же время для Ницше философия по сути своей активна, деятельна. Она не желает отказываться от познания. Она никогда не успокаивается в самодовольном благодушии. Это потому, что способность постигать пределы познания формируется лишь при наличии активной жажды знания. В этом смысле философия является скептицизмом в первичном значении греческого слова skepsis, что означает «вопрошание». Скептическая природа философской мысли основывается на императиве вопрошания. Исследуют не для того, чтобы поддержать сомнение, — и это один из главных моментов для Ницше. Скорее, сомневаются для того, чтобы продолжать (наилучшее из возможных) исследование. Это – кардинальное различие. Родословная мысли определяется тем, «как» человек берется за разрешение затруднений.


1. Радикальный скептицизм Ницше

[156] Напряжение возникает из-за нежелания философа совместить веру с неутолимой интеллектуальной жаждой. Напряжение между глубинным сомнением и страстью познания восходит, по крайней мере, к Сократу и остается определяющим для философии многих современных мыслителей249. У Ницше это напряжение развилось в радикальный перспективизм, склонность к которому проявилась у него уже в юности (GWM, 1, с. 52) и усиливалась на протяжении всей его жизни. Ничто, утверждает Ницше, нельзя исследовать и понять только, с какой-то единственной точки зрения. Нельзя быть уверенным в том, что различные точки зрения окажутся непротиворечивыми или даже соотносимыми. Вне зависимости от того, сколько найдено точек зрения на ту или иную проблему, мы никогда не сможем подвести черту в исследовании так, чтобы получить исчерпывающее эмпирическое подтверждение или достигнуть концептуальной завершенности. Никакой «Архимедовой» точки опоры, никакого начала отсчета не существует. Как метко выразился Ницше, «заглянуть самому себе за угол» просто невозможно (ВН: GS, с. 336). При отсутствии объективной тактической позиции, единственной истины, все становится вопросом перспективы. Все — интерпретация.

Категорическое отрицание существования истины не свойственно скептическому перспективисту. Такое отрицание было бы непоследовательностью. Истину нельзя отрицать без ссылки на другую истину, а именно истину невозможности истины (GWM, И, с. 3). Крайне нескромно, пишет Ницше, отрицать смысл лишь потому, что не можешь найти его (ВВ: WP, с. 325). То же касается и истины. Ницше с презрением отвергает твердые убеждения (будь то в отношении истины [157] или ее невозможности) как наивные попытки эго стать господином у себя дома. Верить, настаивает Ницше, «непристойно», и надо полагать, что вера в невозможность истины также не подобает философу. Действительно, если можно было бы отрицать возможность истины, стремление к познанию должно было бы логически прекратиться. Однако Ницше настаивает на том, что страсть к познанию, поиск истины — это огонь, продолжающий гореть глубоким внутренним пламенем даже для тех, кто занимается «веселой наукой». При всех очевидных издержках процесс познания остается самым благородным и героическим занятием. Этот героический – и трагический — процесс похож на борьбу Сизифа с его камнем, он закаляет волю и делает человека более сильным, потому что он непрерывен и бесконечен. Вершина истины никогда не будет достигнута. Но отказаться от борьбы равносильно потере сил и, в конечном итоге, гибели под грузом нигилизма.

Следует непрестанно стремиться к знанию и старательно сдерживать веру — включая веру в невозможность истины. Такая установка лучше всего может быть определена как агностическая250. Агностицизм Ницше нельзя заподозрить [158] в излишнем интеллектуальном и духовном отстранении или попытке ухода от мирского. Напротив, Ницше подвергает резкой критике тех, чья эпистемологическая установка позволяет умереть чувствам и занять нейтральную позицию. Его агностицизм — евангелического свойства. Хотя (возможность) истины невозможно опровергнуть, Ницше побуждает своих читателей «обезоружить» истину энергичной и саморефлексивной погоней за знанием. Ницше представляет свою работу как «упражнение в подозрении» (ЧСЧ: НН, с. 5). Он старается привить своим читателям скептический перспективизм, делающий определенность интеллектуально неприемлемой. Нам следует научиться встречать в штыки любую истину, заботливо и даже бережливо относиться к тем, кто задает вопросы и чье присутствие истина не выносит251. Работы Ницше предлагают упражнения по интеллектуальной профилактике.

Вспоминая Гераклита, Ницше советует нам оставить наши «истины» на произвол реки жизни, — реки, в которой ничто не остается неподвижным. Он воспевает силу, необходимую для того, чтобы выстоять в потоке такого скептического существования. Он обрушивается на тех, кто действует нерешительно, замечая: «Насколько непристойно — „верить” или [159] насколько характерно для состояния упадка, сломленной воли к жизни» (АХ: А, с. 166). Он утверждает, что «живость ума, его свобода в силе, в высшей силе, доказана скептицизмом... Ум, стремящийся к великим делам и желающий иметь возможности для их совершения, всегда скептичен... Большая страсть пользуется убеждениями и без остатка расходует их, не подчиняясь им — она осознает себя суверенной» (АХ: А, с. 172). Ницше хочет, чтобы мы заглушили соблазн истины. Он защищает интеллектуальный героизм тех, кому чужды утешения размеренной стабильности познания. Для философского ума не существует тихой гавани.

Как защищает Ницше свою скептическую позицию от доводов «здравого рассудка» и повседневного опыта? Притом что каждый из нас более или менее успешно продвигается по жизни, как можно оправдать радикальное сомнение? Ницше категорически отвергает аргумент о том, что природа истины (например, законов физики) очевидно следует из нашего практического ее применения. Он объясняет, что «мы создали для себя мир, в котором мы можем жить, поместив туда тела, плоскости, причины и следствия, движение и покой, форму и содержание; без всех этих объектов веры человек не смог бы выжить. Однако это не является их доказательством. Жизнь не является аргументом. Условия ее существования могут содержать в себе необходимость ошибки» (GS, с. 177). Жизнь не является аргументом или, по крайней мере, убедительным и финальным аргументом. В лучшем случае жизнь представляет собой свидетельство только prima facie, только на первый взгляд. Этого достаточно для того, чтобы обеспечить наше повседневное существование. Но условия, делающие жизнь (и мысль) возможной, совсем не обязательно имеют отношение к истине — к какой-либо конечной реальности. Наши когнитивные конструкции, наши аффективные установки, наши нормативные убеждения не определяются тем, какими в действительности являются вещи. Скорее, как настаивает Ницше, они являются продуктом наших психологических и практических потребностей. Тот факт, что для выживания нам необходимо верить в упорядоченный мир, еще ничего не говорит об истинности этих верований.

Главное, конечно, не в возможности опровергнуть реальное содержание веры. Мы в такой же степени не в состоянии [160] опровергнуть «истину» причинно-следственной связи, как и «истину» божественного провидения. Тем не менее, как заявляет Ницше, нам следует избегать недостойного в интеллектуальном смысле убеждения о том, что эти «истины» являются не чем иным как историями, которые нам удобно рассказывать самим себе. Эпистемическое основание (воспринимаемой нами) реальности основано на мифе.

Ницше считает, что, по сравнению с предшествующими скептиками, его перспективистский скептицизм — более высокой пробы (GWM, 11, с. 3). Несомненно, уникальными были как его направленность, так и его отправная точка. Ницше достиг своего скептического видения через историю и психологию. В отличие от предшествующих скептиков Ницше в меньшей степени был заинтересован в том, чтобы ставить под сомнение содержание знания, чем в том, чтобы раскрыть его функции, особенно историческую и психологическую. Ницше прививает своим читателям чувство сомнения не тем, что отрицает метафизические основания (общепринятых) истин, но тем, что вскрывает исторические и психологические условия, сделавшие эти истины полезными или необходимыми. Это то, чем занимается генеалогия. Показать, что истина имеет исторические или психологические функции, что она способствовала удовлетворению определенных человеческих потребностей — власти, удовольствия, удобства, утешения, — не значит опровергнуть эту истину, но значит поставить под сомнение ее чистоту. В отношении всех общеизвестных истин нужно ставить вопрос в духе римлян: Qui bono? Кто извлекает из этого пользу? Так можно обнаружить изнанку всех «истин», их человеческое, слишком человеческое происхождение.

Что делает скептицизм Ницше, основанный на генеалогическом подходе, особенно радикальным, так это его саморефлексивная природа. Идеальный ницшеанский скептик с наибольшим подозрением относится к своим собственным психологическим потребностям и своей собственной исторической позиции. С психологической точки зрения он остерегается своей потребности в определенности, включая уверенность в невозможность познания истины (GWM, 10, с. 366). С исторической точки зрения он осторожно относится к вопросу своего индивидуального и культурного наследия. Разоблачая изнаночную сторону философских идолов, Ницше, если [161] вспомнить его метафору, демонстративно надевал защитные «перчатки», предохраняющие от инфекции (EH: EH, с. 218). Радикальный скептик с особой тщательностью заботится о том, чтобы надеть такие «перчатки» каждый раз, когда ему приходится иметь дело с самим собой. Так, например, нередко встречающиеся в текстах Ницше женоненавистнические выпады столь же часто ставятся им самим под сомнение. О своих нелицеприятных высказываниях в отношении женщин Ницше говорит: «Теперь сразу становится понятно, в какой большой степени это всего лишь мои истины». Он характеризует свои «истины о женщинах „как таковых”» как «указание на ту проблему, которую мы из себя представляем, — а говоря точнее, как отражение той великой глупости, которую мы воплощаем, как знаки нашей духовной судьбы, „того, что лежит в самом основании” и что не поддается обучению» (ПДЗ: ВСЕ, с. 144). Все истины — включая истины Ницше — должны пониматься как знаки на пути к тем или иным проблемам. Это знаки тех исторических и психологических предубеждений, которым невозможно научить и которые, возможно, нельзя постичь, — предубеждений тех, кто утверждает их, кто нуждается в том, чтобы их утверждать.

Скептик Ницше радикален и в другом смысле. Его скептицизм идет дальше эпистемологии; он вторгается в область этического. По существу, он целиком экзистенциален. Цель состоит в том, чтобы оставаться агностиком не только по отношению к истине... но к самой жизни. Ценность жизни, утверждает Ницше, не может быть познана. «Чтобы вообще получить доступ к проблеме ценности жизни, нужно находиться вне ее» (СИ: TI, с. 45). Мы узнаем, что «суждения, ценностные суждения относительно жизни, за или против, никогда не могут быть истинными: они имеют ценность лишь как симптомы... Следует приложить усилия и попытаться понять эту удивительную тонкость, что ценность жизни не может быть оценена. Это недоступно живущему, поскольку он — участник обсуждения этой проблемы, собственно, даже ее объект, а не судья; это не под силу и умершему, но уже по другой причине» (TI, с. 30). Суждения о жизни — а истина требует, чтобы эти суждения служили основаниями, чтобы они были продуктивными, — обладают ценностью только в качестве симптомов наших психологических и практических [162] нужд. Наша сильнейшая потребность в надежде, в доброте, в упорядоченности мира (космосе) вполне реальна. Однако реальность наших нужд, то есть наше когнитивное, аффективное и нормативное их восприятие, ни в коем случае не предполагает, что существуют условия, обеспечивающие их удовлетворение. Нет никакого основания полагать, что мир создан так, чтобы удовлетворять наши потребности или даже просто придавать им смысл.

 

2. Скептицизм и эстетизм

Ницше вносит продуктивный вклад в интеллектуальную дискуссию, начатую скептиками древности. Он применяет их критерии к вопросу о истине жизни и неверии в эту истину. Однако на этом он не останавливается. Несмотря на свое радикальное отрицание истины, включая истины, выведенные на основе оценочных суждений о жизни, Ницше воспевает создание мифов и утверждение жизни. Как можно примирить эти две позиции?

Мифы служат определенным нуждам жизненного процесса. Ницше восхищается той точностью, с которой они создаются и применяются. Восприятие потока жизни есть героизм. Но создание подобия порядка из этого нескончаемого потока богоподобно. «Сообщать становлению характер бытия, - утверждает Ницше, — это есть высшая воля к власти» (ВВ: WP, с. 330). Для Ницше идентичные действия могут являться свидетельством как здоровья, так и болезни. «Придание становлению характера бытия» также может быть знаком как силы, так и слабости. Все зависит от того, удовлетворению какой потребности это служит, а также от того, каким образом это происходит.

Сила и решительность философского скептика проявляются в том, что он не верит истинам собственного мира. Иными словами, свидетельством здоровья является соблюдение иронической дистанции по отношению к реальности, к той реальности, которую сам человек признал полезной или необходимой принять или создать. Это — тонкое искусство, и должно быть признано таковым. Традиционная мораль, упорядочивающая свой мир с опорой на телеологию (теистическую или натуралистическую), не может вынести столь [163] явного сознания «вымысливания» жизни. Традиционная мораль должна верить в саму себя. Это, с точки зрения Ницше, является знаком упадка. Какова альтернатива? Только искусство позволяет философскому скептику сообщать становлению характер бытия, чтобы при этом воспевать, а не отрицать его искусственность. Ницше считает, что скептический философ с необходимостью является художником.

Искусство есть противоядие экзистенциальному страху, вызванному философским напряжением жизни, жизни бесконечного вопрошания в отсутствии постоянных и устойчивых оснований. Эстетический скептик действует как мастер музыкальной импровизации, способный «вдохнуть прекрасный смысл и душу в случайность» (ВН: GS, с. 243). Для Ницше вуаль искусства защищает самое себя. Посреди хаоса искусство создает космос. Перед ландшафтом без ориентиров и просторами мысли без надежных гаваней искусство позволяет скептику постичь смысл настоящего. Только искусство, утверждает Ницше, может оправдать существование, приходя на помощь как человеку интеллекта, так и человеку действия (ВВ: WP, с. 452; см. также GWM, 2, с. 6).

Проблема наложения (искусственного) порядка на подобный бесконечному потоку мир не является для Ницше главной. Это, по сути дела, то решение, которое он предлагает. Проблема находится в области мотиваций, обычно определяющих подобную процедуру, — и в самообмане, который ее, как правило, порождает. Ницше заявляет, что в целом его понимание — следствие внутренне присущей жизни двусмысленности, того, что одни и те же слова и дела часто происходят от противоположных диспозиций (ВВ: WP, с. 69). И искусство, и мораль налагают порядок на стохастическую вселенную. Однако лишь искусство может делать это осознанно и ненасильственно, то есть не нуждаясь в телеологической поддержке. Лишь искусство, утверждает Ницше, может по-настоящему оправдывать существование, не нанося при этом урон интеллектуальной честности: «Искусство есть искупление для человека познания — для того, кто видит ужасающий и сомнительный характер существования, кто желает его видеть, для человека трагического познания. Искусство есть искупление для человека действия — для того, кто не только видит ужасающий и сомнительный характер существования, но [164] проживает его, желает его проживать, для человека трагико-воинственного, героя» (ВВ: WP, с. 452; см. также GWM, 2, с. 6). Действовать в подобном потоку мире без чувства озлобленности означает принять героический — и в конечном итоге трагический — вызов и стать скептическим эстетом.