Г. Ф. Лавкрафт Электрический палач Тому, кто никогда в жизни не испытал страха быть подвергнутым казни, мой рассказ

Вид материалаРассказ

Содержание


Перевоплощение Хуана Ромеро
Музыка Эриха Цанна
Подобный материал:
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   ...   37

Перевоплощение Хуана Ромеро


Откровенно говоря, я предпочел бы умолчать о событиях, произошедших

восемнадцатого и девятнадцатого октября 1894 года на Северном руднике. Но в

последние годы долг ученого понуждает меня мысленно проделать путь к арене

событий, внушающих мне ужас тем более нестерпимый, что я не в силах подвергнуть

его анализу. Полагаю, прежде чем покинуть этот мир, мне следует рассказать все,

что мне известно о, если так можно выразиться, перевоплощении Хуана Ромеро.

Мое имя и происхождение вряд ли интересны потомкам во всяком случае, лучше не

тащить их в будущее, ведь эмигранту, оказавшемуся в Штатах или в одной из

Северных колоний, подобает расстаться со своим прошлым. К тому же моя прежняя

жизнь не имеет ни малейшего отношения к настоящей истории, замечу лишь, что во

времена моей службы в Индии я гораздо больше сблизился с мудрыми седобородыми

старцами, чем со своими собратьями-офицерами. Я был погружен в древние восточные

учения, когда несчастье перевернуло всю мою жизнь, и я начал строить ее заново

на просторах Западной Америки, приняв мое теперешнее имя, весьма

распространенное и маловыразительное.

Лето и осень 1894 года я провел среди мрачного ландшафта Кактусовых гор,

устроившись чернорабочим на знаменитый Северный рудник, открытый опытным

изыскателем за несколько лет до этого, благодаря чему близлежащая местность

перестала напоминать пустыню, превратившись в котел, бурлящий грязным варевом

жизни. Богатство, обрушившееся на почтенного изыскателя после открытия

золотоносных пещер, расположенных глубоко под горным озером, превзошло даже его

самые дерзкие мечты, и корпорация, которой было в конце концов продано

месторождение, начала большие работы по прокладке туннелей. Вскоре добыча золота

выросла, так как были обнаружены новые пещеры, и гигантская разношерстная армия

старателей день и ночь вгрызалась в многочисленные коридоры и скалистые каверны.

Суперинтендант, мистер Артур, любил разглагольствовать о своеобразии местных

геологических образований и строить предположения о наличии длинной цепи пещер,

что позволяло ему надеяться в будущем развернуть гигантское предприятие по

добыче золота. Он не сомневался, что золотоносные пещеры возникли под

воздействием воды, и твердо верил в скорое открытие новых месторождений.

Хуан Ромеро появился на Северном руднике вскоре после того, как я там

обосновался. Он был одним из многих полудиких мексиканцев, стекавшихся на рудник

из соседних областей, но необычная внешность выделяла его из толпы. Он

красноречиво являл собой тип индейца, но с более бледным цветом кожи и

изысканной статью, делавшими его столь непохожим на местных замухрыг. Любопытно,

что, отличаясь от большинства индейцев, как испанизированных, так и коренных,

внешность Ромеро не была отмечена знаками родства с белой расой. Когда этот

молчаливый рабочий, поднявшись рано утром, зачарованно смотрел на солнце,

подкрадывавшееся к восточным холмам, и протягивал руки навстречу светилу, словно

повинуясь древнему ритуалу, смысл которого оставался неизвестен ему самому, из

глубины памяти всплывал скорее образ древнего гордого ацтека, чем кастильского

конквистадора или американского первопоселенца. Однако при близком общении с

Ромеро ореол благородства рассеивался. Невежественный и чумазый, он был своим

среди мексиканцев, прибывших, как я уже говорил, из близлежащих мест. Его нашли

ребенком в сырой лачуге в горах: он был единственным, кто пережил эпидемию,

принесшую смерть в округу. Рядом с хижиной, укрытые в причудливой расщелине

скалы, лежали два скелета - останки, растерзанные стервятниками и, вероятно,

принадлежавшие его родителям. Никто ничего не знал об этих людях, и вскоре о них

забыли. Глиняная хижина рассыпалась, а расщелину накрыло лавиной, так что даже

от самого места не осталось воспоминаний. Выращенный мексиканцем, который

промышлял угоном крупного скота, Хуан унаследовал его имя и мало чем отличался

от остальных.

Привязанностью, которую Ромеро испытывал ко мне, я был обязан, несомненно, моему

старинному индийскому кольцу замысловатой формы. Я не стану говорить ни о самом

кольце, ни о том, как оно ко мне попало. Это кольцо было единственным, что

напоминало о той главе моей жизни, последняя страница которой была перевернута,

и я очень дорожил им и надевал его, когда не был занят черной работой. Я

заметил, что необычный мексиканец заинтересовался им, однако выражение его лица,

когда он смотрел на кольцо, не позволяло заподозрить простую алчность. Казалось,

древние иероглифы вызывали какой-то смутный отклик в его разуме, пусть

запущенном, но отнюдь не дремлющем, хотя я не сомневался, что раньше ему никогда

не доводилось их видеть. Уже через несколько недель после появления на руднике

Ромеро стал преданно служить мне, несмотря на то что я сам был всего лишь

простым рабочим. Мы вынужденно ограничивались лишь самыми несложными беседами.

Хуан знал всего несколько слов по-английски, а я быстро обнаружил, что мой

оксфордский испанский сильно отличается от диалекта наемных рабочих из Новой

Испании.

Ничто не предвещало того события, о котором я намерен рассказать. Да, Ромеро

интересовал меня, а мое кольцо занимало его воображение, однако до взрыва ни

меня, ни его не одолевали дурные предчувствия. Из-за местных геологических

особенностей потребовалось углубить шахту в той ее части, которая лежала ниже,

чем прочее освоенное подземное пространство, и поскольку суперинтендант был

убежден, что для этого придется своротить значительный кус скалы, рабочие

заложили мощный заряд динамита. Ни мне, ни Ромеро не пришлось принимать участия

в этой работе, так что впервые о том, что случилось, мы услышали от других. От

заряда, оказавшегося мощнее, чем предполагалось, гора словно содрогнулась. В

лачуге, притулившейся на склоне, окна разбились вдребезги, а старателей,

находившихся в тот момент в близлежащих туннелях, сбило с ног. Воды озера

Джевел, расположенного в зоне взрыва, вздыбились, как во время бури. После

исследования местности выяснилось, что ниже уровня взрыва разверзлась пропасть

столь чудовищная, что ни одна веревка не достигала ее дна, и ни одна лампа не

могла осветить ее чрева. Озадаченные землекопы явились к суперинтенданту, и тот

приказал взять сколько угодно самых длинных канатов, склеить их и опустить в

глубину.

Вскоре бледные как полотно рабочие сообщили суперинтенданту, что его план

провалился. Вежливо, но твердо они отказались не только вернуться к пропасти, но

и продолжать работу в шахтах, если провал будет оставаться отверстым. Очевидно,

они уверовали, что пустота бесконечна, и это напутало их. Суперинтендант не стал

упрекать рабочих. Вместо этого он впал в глубокую задумчивость, не зная, как

поступить. В тот вечер ночная смена не вышла на работу.

В два часа по полуночи зловеще завыл одинокий койот в горах. То ли койоту, то ли

кому-то другому вторила собака. Над вершинами гор собиралась гроза, и облака

причудливой формы неслись по чернильному лоскуту светящегося неба с ниспадающими

лунными лучами, которые силились прорвать перисто-слоистую толщу тумана. С

лежанки, где обычно спал Ромеро, донесся голос, возбужденный, напряженный,

исполненный непонятного мне смутного ожидания.

- Madre de Dios! - El sonido - ese sonido - orgaVd! - lo oyteVd? - Senor, этот

звук!

Я напряг слух, стараясь понять, о каком звуке он говорит. Я различал вой койота,

собаки, шторма, особенно шторма, уже заглушавшего другие звуки, поскольку ветер

разгулялся в полную силу В окна летели вспышки молний. Я начал перечислять

звуки, которые я слышал, пытаясь понять, что именно так взволновало мексиканца:

- El coyote? - El perro? - El viento?

Ромеро молчал. Вдруг до меня донесся его благоговейный шепот:

- El ritmo, Senor - el ritmo de la tierra - земля пульсирует!

Теперь я тоже слышал, и то, что я слышал, не знаю почему, заставило меня

задрожать. Где-то в глубине земля звучала, пульсировала, как сказал мексиканец,

и этот ритм, хотя и отдаленный, уже перебивал вой койота, собаки и усиливающейся

бури. Я не берусь описывать этот звук, поскольку он не поддается описанию. В нем

было что-то от стука мотора, зарождающегося в чреве большого лайнера и

долетающего до верхней палубы, однако это что-то не отдавало мертвенностью и

неодушевленностью механизма. Из всего того, что составляло этот звук, больше

всего меня поразила его придавленность толщей земли. Мне на ум пришел отрывок из

Джозефа Гланвиля, столь эффектно процитированный По: "Безбрежность, бездонность

и непостижимость Его творений грандиознее Демокритова колодца".

Внезапно Ромеро вскочил и замер рядом со мной, завороженно глядя на кольцо,

которое загадочно мерцало в всполохах света, а затем уставился в сторону шахты.

Я поднялся, и некоторое время мы, не двигаясь, настороженно вслушивались в

жуткий ритмичный звук, который рос и с каждой секундой становился все более

одушевленным. Словно повинуясь чужой воле, мы двинулись к двери, с отчаянным

дребезжанием удерживавшей покой от бури, Пение, а именно на пение стал походить

звук, приобретало объемность и внятность, и нас неодолимо влекло выйти в бурю и

заглянуть в черноту провала.

Мы не встретили ни души, поскольку рабочие ночной смены, получив неожиданный

выходной, наверняка осели в Сухом ущелье, где мучили уши сонных буфетчиков

зловещими слухами. Только домик сторожа светился желтым квадратом, похожим на

око недреманное. Я подумал, что сторож, должно быть, не остался равнодушным к

странному звуку, но Ромеро ускорил шаг, и я поспешил за ним.

Мы начали спускаться в шахту, навстречу звуку, отчетливо распавшемуся на

составляющие. Удары барабанов и многоголосое пение действовали на меня, подобно

восточному таинству. Как вы уже знаете, я долго жил в Индии. Несмотря на

предательский страх и отвращение, мы решительно продвигались в манящую глубь. В

какой-то момент мне показалось, что я схожу с ума. У нас не было ни лампы, ни

свечи, и я удивлялся, что наш путь пролегал не в кромешной тьме, как вдруг

понял, что старинное кольцо на моей руке излучало леденящее сияние, озаряя

бледным светом влажный тяжелый воздух, окутывавший нас.

Достигнув конца веревочной лестницы, Ромеро неожиданно бросился бежать, оставив

меня в одиночестве, Должно быть, какие-то новые дикие звуки барабанной дроби и

пения, слабо доносившиеся до меня, испугали его: издав страшный вопль, он

пустился наугад во мрак пещеры. Он неуклюже спотыкался о камни и опять

исступленно полз вниз по шаткой лестнице, и где-то впереди раздавались его

стоны. Как сильно я ни был напуган, все же сумел сообразить, что совершенно

перестал понимать его слова, хотя отчетливо слышал их. Грубые, выразительные

звукосочетания заменили обычную смесь из плохого испанского и чудовищного

английского; однако многократно повторенное им слово Huitzilopotchi, казалось,

что-то говорило мне. Много позже я осознал, что это слово выплыло из трудов

великого историка, и возникшая ассоциация заставила меня содрогнуться.

Кульминация этой ужасной ночи, непостижимая и стремительная, произошла, когда я

достиг последней пещеры, в которой заканчивалось наше путешествие. Безбрежную

темноту прорвал последний вопль мексиканца, подхваченный диким хором. Ничего

подобного мне не доводилось слышать за всю мою жизнь. В тот момент мне

показалось, что вся земная и неземная нечисть отверзла глотку, чтобы погубить

человеческий род. В ту же секунду свет, который излучало мое кольцо, погас, и я

увидел зарево, исходившее из пропасти в нескольких ярдах от меня. Я приблизился

к пламеневшей пропасти, поглотившей несчастного Ромеро. Свесившись, я заглянул в

бездонную пустоту кромешного ада, бурлившего огнями и звуками. Сначала я видел

лишь кипящее варево света, но затем очертания, хотя и смутные, стали выплывать

из месива, и я различил - Хуан Ромеро? - О Боже! я должен молчать! Само небо

пришло мне на помощь, раздался жуткий грохот, словно две вселенные столкнулись в

космосе, и зрелище, открывшееся мне, исчезло. Нахлынувший хаос сменился покоем

забвения.

Обстоятельства этого события столь странны, что я затрудняюсь продолжить

рассказ. Все же постараюсь изложить, что последовало дальше, не пытаясь

разобраться, где кончается реальность и начинается ее видимость. Я очнулся целым

и невредимым у себя в постели. Красный отблеск окрасил окно. Поодаль, на столе,

в кольце мужчин, среди которых был и наш лекарь, лежало безжизненное тело Хуана

Ромеро. Старатели обсуждали странную смерть мексиканца, словно погрузившегося в

глубокий сон; смерть, видимо, каким-то непостижимым образом связанную с ужасной

вспышкой огня, упавшего на гору и сотрясшего ее. Вскрытие не пролило света на

причины гибели Ромеро, ибо не выявило ничего, что могло бы помешать ему и дальше

дышать земным воздухом. В обрывках глухих разговоров звучали предположения, что

мы с Ромеро не спали той ночью, однако буря, пронесшаяся над Кактусовыми горами,

не потревожила сон других старателей. Рабочие, рискнувшие спуститься в шахту,

сообщили, что произошел обвал, запечатавший пропасть, которая накануне произвела

на всех такое ужасное впечатление. Когда я поинтересовался у сторожа, слышал ли

он какие-нибудь особенные звуки перед мощным разрядом грома и молнии, он

упомянул завывания койота, собаки и злого горного ветра - и ничего более. У меня

нет оснований не верить его словам.

Перед тем как возобновить работы, суперинтендант Артур вызвал специальную

опытную команду, чтобы обследовать район, где разверзлась пропасть. Команда

приступила к работе без особого энтузиазма, но вскоре просверлила глубокую

скважину. Результат оказался крайне любопытным. Предполагалось, что свод над

пустотой не должен быть толстым, однако буры наткнулись на обширные залежи

твердой породы. Ничего не обнаружив, даже золота, суперинтендант прекратил

поиски, но часто, когда он сидел, задумавшись, за своим столом, недоуменное

выражение осеняло его лицо.

И еще один любопытный факт. Вскоре после того, как я очнулся в то утро, я

заметил, что с моей руки необъяснимым образом исчезло индийское кольцо. Несмотря

на то, что я очень дорожил им, его исчезновение принесло мне облегчение. Если

его присвоил кто-то из старателей, то это был очень хитрый человек, умело

распорядившийся своим трофеем, ибо ни официальное объявление о пропаже, ни

вмешательство полиции ничего не дали: я больше никогда не видел своего кольца.

Но что-то заставляло меня усомниться в том, что кольцо похитила рука смертного,

- слишком долго я жил в Индии.

Я не знаю, как мне относиться ко всему происшедшему. При свете дня, какое бы

время года ни стояло на дворе, я склонен верить, что странные события были лишь

плодом моего воображения, но осенними ночами, едва в два часа пополуночи

раздается зловещий вой ветра и одичавших зверей, из неизведанной глубины

наплывает окаянный ритм... и я чувствую, что жуткое перевоплощение Хуана Ромеро

действительно свершилось.


Память


В долине ущербная луна сияет мертвенно и тускло, концами своего неровного серпа

касаясь губительной листвы гигантских анчаров. В глубине долины полно уголков,

где царит вечный мрак, и те, кто там обитает, надежно скрыты от постороннего

взора. Среди дворцовых руин, разбросанных по заросшим травой и кустарником

склонам, стелются ползучие лозы и побеги вьющихся растений - цепко оплетая

надломленные колонны и зловещие монолиты, они взбираются на мраморные мостовые,

выложенные руками неведомых зодчих. В ветвях исполинских деревьев, что высятся

среди запущенных дворов, резвятся обезьянки, а из глубоких подземелий, где

спрятаны несметные сокровища, выползают ядовитые змеи и чешуйчатые твари, не

имеющие названия.

Громадные каменные глыбы спят мертвым сном под одеянием из сырого мха - это все,

что осталось от могучих стен. Когда-то эти стены воздвигались на века - и, по

правде сказать, по сей день еще служат благородной цели, ибо черная жаба нашла

себе под ними приют.

А по самому дну долины несет свои вязкие, мутные воды река Век. Неизвестно, где

берет она начало и в какие гроты впадает, и даже сам Демон Долины не ведает,

куда струятся ее воды и отчего у них такой красный цвет.

Однажды Джин, пребывающий в лучах Луны, обратился к Демону Долины с такой речью:

"Я стар и многого не помню. Скажи мне, как выглядели, что совершили и как

называли себя те, кто воздвиг эти сооружения из Камня?" И Демон отвечал: "Я -

Память, и знаю о минувшем больше, нежели ты. Но и я слишком стар, чтобы помнить

все. Те, о ком ты спрашиваешь, были столь же загадочны и непостижимы, как воды

реки Век. Деяний их я не помню, ибо они продолжались лишь мгновение. Их

внешность я припоминаю смутно и думаю, что они чем-то походили вон на ту

обезьянку в ветвях. И только имя запомнилось мне навсегда, ибо оно было созвучно

названию реки. Человек - так звали этих созданий, безвозвратно канувших в

прошлое".

Получив такой ответ, Джин вернулся к себе на Луну, а Демон еще долго вглядывался

в маленькую обезьянку, резвившуюся в ветвях исполинского дерева, что одиноко

высилось посреди запущенного двора.


Музыка Эриха Цанна


Я тщательнейшим образом изучил карты города, но так и не смог обнаружить на них

Rue d'Auseil. Причем я пользовался не только современными картами - ведь

названия могут меняться. Поэтому я не обошел вниманием ни один из старинных

уголков той части города; я лично осмотрел каждую улицу, независимо от ее

названия, если она хотя бы отдаленно напоминала ту, которую я знал как Rue

d'Auseil. Но все мои усилия были тщетны - к стыду своему, мне так и не удалось

отыскать ни дом, ни улицу, ни даже район, где я последние несколько месяцев

своего полунищенского студенческого существования (я изучал метафизику в

университете) слушал музыку Эриха Цанна.

Провалы в памяти меня не удивляют, ибо мое здоровье - и душевное, и телесное -

оказалось сильно подорванным за то время, пока я проживал на Rue d'Auseil;

насколько я помню, я не приглашал туда никого из своих немногочисленных

знакомых. Но то, что я никак не могу отыскать это место, удивляет и

обескураживает меня: оттуда до университета всего-то полчаса ходьбы, да и сама

улица примечательна такими особенностями, какие, раз увидев, едва ли забудешь

впоследствии. Однако мне так и не встретился хоть кто-нибудь, видевший Rue

d'Auseil.

Она располагалась по ту сторону темной реки, по берегам которой тянулись

крутостенные кирпичные пакгаузы с подслеповатыми окошками, а берега эти соединял

тяжелый и мрачный каменный мост. Возле реки всегда стояла тень, словно дым с

ближних фабрик навек закрыл собою солнце. Кроме того, от реки исходил гнилой

запах, и такого зловония мне больше нигде не доводилось встречать; возможно,

когда-нибудь именно оно поможет мне отыскать то место - я наверняка сразу же

узнаю этот запах. За мостом начинались мощеные булыжником узкие улочки с

рельсами, а затем шел подъем - поначалу пологий, но становившийся невероятно

крутым в районе самой Rue d'Auseil.

Никогда еще не доводилось мне видеть столь узкой и крутой улицы. Она являла

собой почти что горный утес: по такой не проедешь ни на машине, ни на повозке;

местами она превращалась в гигантскую лестницу, а на вершине заканчивалась

высокой стеной, увитой плющом. Вымощена она была неровно: где каменными плитами,

где булыжником, а кое-где проглядывала голая земля с чахлой, зеленовато-серой

травой. Высокие, островерхие дома были поразительно старыми и опасно кренились

фасадом, задней или боковой стороной. Иногда два дома, стоящие напротив и оба

кренящиеся вперед, почти соприкасались верхами и образовывали нечто вроде арки;

при этом они, конечно же, создавали внизу постоянную густую тень. Некоторые

противоположные дома были соединены зависшими над улицей мостиками.

Обитатели улицы произвели на меня весьма странное впечатление. Причина - как я

думал сперва - заключалась в их необычайной скрытности и молчаливости; однако

позднее я объяснил это тем, что все они были глубокими стариками. Ума не

приложу, как меня угораздило поселиться в подобном месте, однако я тогда был

просто сам не свой. До того я сменил немало нищенских каморок, откуда меня

неизменно выселяли, ибо мне было нечем платить; в конце концов мне подвернулось

это шаткое жилище на Rue d'Auseil, владельцем коего являлся паралитик по имени

Бландо. То был третий - если считать от верхней части улицы - дом, и высотой он

превосходил все прочие.

Моя комната располагалась на шестом этаже, где была единственной обитаемой, да и

во всем доме почти не было жильцов. В первую же ночь я услышал странную музыку;

она доносилась откуда-то сверху, из-под самой крыши. На следующий день я

расспросил хозяина, старого Бландо, и вот что он мне ответил: наверху, в

мансарде, живет немец, странный немой старик, назвавшийся Эрихом Цанном;

вечерами он играет на виоле в оркестрике какого-то дешевого варьете; ночами, по

возвращении с работы, Цанну хотелось играть дома, а потому он и выбрал себе эту

изолированную высокую чердачную комнату с одним слуховым окном - оно было

единственной точкой на всей улице, откуда открывалась панорама склона,

начинавшегося за тупиковой стеной.

С тех пор я слышал игру Цанна каждую ночь, и хотя музыка его не давала мне

спать, она зачаровывала меня своим необычным звучанием. Я слабо разбирался в

искусстве, однако был уверен, что исторгаемые Цанном звуки не походили ни на

какие другие, слышанные мною прежде, из чего я заключил, что он был весьма

оригинальным и одаренным композитором. Чем дольше я слушал, тем больше поражался

и наконец через неделю решил познакомиться со стариком.

Однажды поздно вечером, когда Цанн возвращался из варьете, я остановил его в

коридоре и сказал, что хотел бы познакомиться с ним и поприсутствовать на его

ночном домашнем концерте. Музыкант оказался худым, сутулым человечком с голубыми

глазами, фантастическим лицом сатира и довольно большой лысиной; одежда его была

сильно поношена. Первые же мои слова, похоже, рассердили и испугали его, однако,

видя, что я настроен дружелюбно, он все же смягчился и неохотно дал знак

следовать за ним по темной, скрипучей и шаткой лестнице на чердак. Комната его -

а их было всего две в этой мансарде под круто уходящей вверх крышей -

располагалась на западной стороне и единственным окошком смотрела на высокую

стену, которой заканчивалась улица. Помещение было на удивление просторным и

казалось еще просторнее из-за крайней скудости обстановки, которая заключалась в

узкой железной кровати, грязном умывальнике, небольшом столике, просторном

книжном шкафе, металлическом пюпитре и трех старинных стульях. На полу были в

беспорядке свалены в кучу нотные листы. Стены были обшиты простыми досками без

малейших следов штукатурки; из-за обилия пыли и паутины комната казалась скорее

нежилой, чем обитаемой. Очевидно, представления о красоте у Эриха Цанна целиком

относились к миру, далекому от повседневных забот - миру его фантазии.

Знаком предложив мне сесть, немой старик запер дверь, опустил массивный

деревянный засов и зажег свечу, добавив ее свет к свету той, которую он принес с

собой. Затем открыл изъеденный молью футляр, извлек из него виолу и устроился

вместе с инструментом на единственном более-менее удобном стуле. Пюпитром он

пользоваться не стал, играл по памяти, выбрав то, что счел нужным, и, тем не

менее, на целый час околдовал меня дивными, неведомыми звуками - должно быть, то

были мелодии его собственного сочинения. Человек, несведущий в музыкальных

тонкостях, не в состоянии полно описать их словами. Отчасти это походило на фугу

с завораживающими повторениями пассажей, причем, как я заметил, мелодия была

начисто лишена тех странных звуков, какие мне доводилось слышать по ночам

прежде.

Я запомнил кое-какие отрывки из его прежних произведений и частенько напевал и

насвистывал их себе под нос как умел; когда же старик в конце концов отложил в

сторону смычок, я попросил исполнить что-нибудь из тех мелодий. Но стоило ему

услышать мою просьбу, как с его морщинистого сатироподобного лица слетело

выражение скучающего спокойствия, сохранявшееся в течение всего этого сольного

концерта, и вновь появилось все то же странное сочетание рассерженности и

испуга, которое я впервые отметил, заговорив со стариком. Я попытался было

настаивать на своей просьбе, не слишком обращая внимание на старческие капризы;

попробовал даже настроить его на соответствующий лад. Для чего просвистел

некоторые из причудливых мелодий, услышанных прошлой ночью. Но все мои попытки

продлились лишь несколько мгновений, ибо как только немой музыкант узнал эти

мелодии, лицо его неописуемо исказилось, он вскинул правую руку и холодной

костлявой ладонью закрыл мне рот, прервав мой неумелый свист. Затем он повел

себя еще более загадочно, бросив испуганный взгляд на единственное занавешенное

окошко, словно опасался какого-то незваного гостя. Поведение его казалось

абсурдным вдвойне, поскольку мансарда была совершенно недоступна, будучи

расположена очень высоко над всеми прилегающими крышами - так высоко, что, по

словам консьержа Бландо, это слуховое окно являлось единственной точкой на всей

крутой улице, откуда можно было заглянуть за тупиковую стену.

Теперь, когда старик бросил взгляд на окно, я вспомнил те слова и ощутил

внезапное желание, почти прихоть, выглянуть наружу и полюбоваться широкой,

головокружительной панорамой залитых лунным светом крыш и городских огней там,

за стеной - ведь из всех обитателей Rue d'Auseil видеть это мог только он,

непонятный, раздражительный музыкант. Я двинулся к окну и совсем уже собрался

отдернуть нелепые занавески, когда немой старик, перепуганный и разозленный пуще

прежнего, снова кинулся ко мне; на сей раз он мотал головой в сторону двери и,

судорожно вцепившись в меня обеими руками, силился оттянуть прочь от окна. На

сей раз я почувствовал неподдельное отвращение к негостеприимному хозяину

комнаты и велел ему отпустить меня, сказав, что сейчас же уйду сам. Хватка его

слегка ослабла, он заметил, что я оскорблен и унижен, и его собственный гнев

стал стихать. Он опять сжал меня, но теперь это было дружеское пожатие; он

усадил меня на стул, после чего с тоскливым видом подсел к захламленному столу и

принялся писать карандашом какое-то длинное письмо.

Наконец он вручил мне свое послание (оно было составлено на вымученном

французском языке - как обычно получается у иностранцев), в котором призывал к

терпимости и прощению. В нем Цанн объяснял, что он стар и одинок, что его мучают

непонятные страхи и нервные расстройства, связанные с музыкой и чем-то еще. Ему

понравилось, что сегодня у него был такой слушатель; он приглашал меня заходить

в будущем и просил не осуждать его причуды. Он совершенно не мог исполнять свои

странные сочинения на публике и не выносил слушать, как их исполняют другие; он

также не выносил, когда кто-либо трогал что-нибудь в его комнате. До нашего

разговора там, в коридоре, он не подозревал, что я у себя в комнате могу

слышать, как он играет по ночам, поэтому теперь он предлагал мне договориться с

Бландо и переехать ниже, где мне ничего не будет слышно, а разницу в оплате он

обещал возместить.

По мере того, как я расшифровывал едва понятное французское письмо, я все больше

проникался сочувствием к его автору: старик был жертвой телесных и душевных

страданий, как и я; а занятия метафизикой научили меня доброте. В тишине от окна

донесся едва слышный звук - должно быть, ставень задрожал от порыва ночного

ветра - и я почему-то вдруг вздрогнул почти так же сильно, как Эрих Цанн.

Дочитав письмо, я пожал музыканту руку, и мы расстались друзьями. На следующий

день Бландо выделил мне более дорогую комнату на четвертом этаже. Моими соседями

слева и справа оказались пожилой ростовщик и солидный мастер-обойщик. На пятом

этаже жильцов не было.

Вскоре я обнаружил, что Цанн отнюдь не жаждет моего общества - во всяком случае

при наших последующих встречах он никогда больше не выказывал той горячности, с

какой ранее уговаривал меня переехать ниже. Он не звал меня к себе, а когда я

все-таки заходил, старик явно нервничал и играл беспокойно. Это всегда случалось

по ночам, ибо днем он спал и никого к себе не впускал. Я не испытывал к нему

большого расположения, хотя и чердак, и странная музыка необъяснимым образом

манили меня к себе. Во мне поселилось необычное желание: бросить взгляд из того

слухового окна на невиданный доселе пейзаж за стеной - туда, где должен был

находиться противоположный склон холма с блестящими крышами и шпилями. Однажды

вечером, когда Цанн играл в своем варьете, я поднялся к мансарде, но дверь в его

комнату была заперта.

Мне удалось только одно: подслушать, как немой старик играет по ночам. Сначала я

прокрадывался на шестой этаж, где жил прежде, а затем осмелел настолько, что

начал подниматься по скрипучей лестнице до самой мансарды. Там, в узком

коридоре, возле запертой на засов двери с прикрытой чем-то изнутри замочной

скважиной, я часто слышал звуки, которые наполняли меня неизъяснимым ужасом.

Вместе со смутным беспокойством у меня возникало ощущение какой-то мрачной

тайны. Сами звуки нельзя было назвать жуткими - вовсе нет; но они обладали

каким-то неземным, нечеловеческим свойством, а временами переходили в подлинное

многоголосье, и с трудом верилось, что на это способен один исполнитель. Эрих

Цанн, безусловно, был гением, обладавшим необузданной творческой фантазией.

Протекли недели, музыка делалась все более дикой и странной, а вид у старика,

между тем, становился все более изможденным и затравленным - на него было жалко

смотреть. Теперь он вовсе перестал пускать меня к себе и сторонился, когда нам

случалось встретиться на лестнице.

И вот однажды ночью, когда я в очередной раз подслушивал у двери, визгливые

звуки виолы разрослись до невообразимого шума, и эта дьявольская какофония

наверняка лишила бы меня остатков разума, если бы вслед за тем из комнаты не

донесся жалобный стон - доказательство того, что там происходило нечто поистине

ужасное. То было жуткое мычание, какое может вырваться только у немого и только

в минуту величайшего страха или невыносимой боли. Я забарабанил в дверь, но мне

никто не ответил. Тогда я стал ждать в темном коридоре, дрожа от холода и страха

- и через некоторое время услышал, как несчастный музыкант пытается подняться с

пола, опираясь на стул. Я подумал, что старик очнулся от какого-то обморока или

припадка; тогда я вновь застучал в дверь, выкрикивая свое имя, чтобы не напугать

его. Было слышно, как Цанн неверными шагами приблизился к окну, закрыл ставень и

скользящую раму, затем, спотыкаясь, добрел до двери и кое-как открыл ее, дабы

впустить меня. На сей раз он был искренне рад видеть меня: его искаженное лицо

облегченно разгладилось, он цеплялся за мой сюртук, точно ребенок за материнскую

юбку.

Весь дрожа, бедный старик усадил меня на стул и сам опустился на другой, возле

которого на полу лежали брошенные виола и смычок. Он сидел почти неподвижно,

изредка кивая головой, и, казалось, к чему-то испуганно и напряженно

прислушивался. Наконец, будто удовлетворившись услышанным, он пересел к столу,

написал короткую записку и вручил мне, а сам вновь принялся торопливо писать. В

записке он умолял меня ради всего святого и ради моего же любопытства терпеливо

подождать, пока он подробно изложит по-немецки все о том ужасном и

сверхъестественном, что неотступно его преследует. И я ждал, а карандаш немого

все бегал и бегал по бумаге.

Минуло около часа: мое ожидание затягивалось, старик лихорадочно продолжал

писать, стопка готовых листов все росла, и вдруг я заметил, что Цанн вздрогнул,

как будто от эха чудовищного удара. И точно - он смотрел на занавешенное окно и

прислушивался, содрогаясь от ужаса. Тут, как мне смутно показалось, и я

расслышал какой-то звук: в нем не было ничего жуткого, он больше походил на

очень низкую и бесконечно далекую ноту - ее мог бы исполнить музыкант в одном из

соседних домов или в каком-нибудь из жилищ по ту сторону высокой стены,

заглянуть за которую мне так и не удалось. На Цанна же этот звук подействовал

страшным образом: он выронил карандаш, резко поднялся, схватил виолу и наполнил

ночной эфир самой неистовой своей музыкой, какую я когда-либо слышал - за

вычетом тех недавних моментов у запертой двери.

У меня не найдется слов описать игру Эриха Цанна в ту кошмарную ночь. Вся жуть,

пережитая мной накануне, не шла ни в какое сравнение с тем, что творилось в

комнате в тот момент, ибо на сей раз я видел лицо старика и явственно сознавал,

что сейчас он играет исключительно из страха. Цанн пытался произвести как можно

больше шума, заглушить или отвести от себя нечто; и хотя я не знал, что именно,

но чувствовал, что это было нечто страшное. Музыка становилась все более

нечеловеческой, безумной и бешеной, но при этом сохраняла все свойства подлинной

гениальности, которой, несомненно, обладал загадочный старик. Я уловил мелодию -

то был чардаш, излюбленный танец в тогдашних варьете; в какой-то миг мне пришло

в голову, что я впервые слышу, как Цанн исполняет не собственное сочинение.

Все громче и громче, все безумнее и безумнее завывала и взвизгивала отчаянная

виола. Пот градом катил с музыканта. Как в кошмарном сне, старик по-обезьяньи

дергался, не отрывая дикого взгляда от занавешенного окна. Его исступленная

музыка почти явственно рисовала мне фигуры темных сатиров и вакханок, бешено

крутящихся в бездонном круговороте дыма, облаков и молний. А затем мне почудился

другой звук, исходивший не от виолы - он был пронзительнее, протяжнее, шел

издалека, с запада, и недвусмысленно передразнивал Цанна.

В этот миг задрожал ставень: дико завыл ночной ветер, словно в ответ на истошную

музыку, несшуюся из комнаты. Теперь виола буквально бесновалась и исторгала

такие звуки, каких я никогда не думал услышать от этого инструмента. Ставень

задрожал громче, раскрылся сам собой и захлопал об оконную раму. Затем от его

настойчивых ударов вдребезги разбилось стекло, и в комнату ворвался холодный

ветер, от которого затрещали свечи и на столе зашелестели листы бумаги - на них

Цанн описывал свою страшную тайну. Я посмотрел на старика: он уже перестал

замечать что-либо вокруг себя. Его голубые глаза выпучились, остекленели и

ничего не видели, а неистовая игра превратилась в слепую, механическую,

неузнаваемую вакханалию, какую не передать пером.

Внезапный, сильнее прочих, порыв ветра подхватил исписанные листы и увлек к

окну. Я попытался догнать их, но тщетно - они улетели прежде, чем я добрался до

разбитого стекла. Тут мне вспомнилось давнишнее желание: выглянуть из этого

окна, единственного на всей Rue d'Auseil, откуда можно обозреть склон за стеной

и панораму города внизу. Стояла кромешная тьма, однако городские огни горели

всегда, и я надеялся разглядеть их даже сквозь пелену дождя и ветра. И вот,

когда я посмотрел в это самое высокое из чердачных окон - позади меня шипели

свечи и на пару с ночным ветром истошно завывала виола - я не увидел никакого

города, никаких приветливых огоньков на знакомых улицах; там была одна только

бесконечная чернота, фантастическое пространство, заполненное движением и

музыкой, несхожее ни с чем земным. Я в ужасе смотрел в черноту, и в этот миг

ветер задул обе свечи, и на старинную мансарду опустилась жуткая, непроницаемая

мгла; я оказался между хаосом и адской круговертью снаружи и дьявольским,

захлебывающимся ночным воем виолы внутри.

Спотыкаясь в темноте, я начал отступление от окна; мне нечем было развести

огонь, я наткнулся на стол, опрокинул стул и наконец ощупью добрался до того

места, где из тьмы неслись звуки чудовищной, кошмарной музыки. Но я, по крайней

мере, мог попытаться спасти себя и Эриха Цанна, какие бы силы мне ни

противостояли. В какой-то момент мне почудилось, будто нечто холодное скользнуло

мимо меня, и я вскрикнул, но крик мой потонул в визге виолы. Внезапно меня

ударило бешено летавшим по струнам смычком, и я понял, что музыкант где-то

рядом. Я нашарил впереди себя спинку стула, на котором сидел Цанн, а затем

нащупал плечо старика и сильно тряхнул, стараясь привести его в чувство.

Ответа не последовало, и только виола продолжала бесноваться. Я коснулся ладонью

головы Цанна, чтобы остановить ее механическое кивание, и прокричал ему на ухо,

что нам обоим надо бежать отсюда, от неведомых сил, таящихся в темноте. Но

старик ничего не отвечал и не приглушал свою неописуемую яростную музыку, а

между тем по всему чердаку в темноте и шуме, казалось, кружатся странные потоки

воздуха. Коснувшись уха Цанна, я содрогнулся, еще не понимая - отчего; но уже в

следующий момент мне все стало ясно - я ощутил под ладонью неподвижное, ледяное,

застывшее, мертвое лицо с остекленевшими глазами, бессмысленно уставившимися в

пустоту. И тогда, чудом нашарив дверь и тяжелый деревянный засов, я опрометью

кинулся прочь от темноты, от этого существа с остекленевшими глазами, от

дьявольского воя проклятой виолы, неистовство которой усилилось еще больше,

когда я убегал.

Я прыгал, несся, летел вниз по бесконечным лестницам погруженного во мрак дома;

ничего не соображая, выскочил на узкую, крутую ступенчатую улицу со старинными

обветшалыми домами; загремел по ступеням и булыжной мостовой к расположенным

ниже улицам и гниющей реке, закованной в ущельеподобные берега; задыхаясь,

пересек огромный темный моет и наконец достиг известных всем широких проспектов

и бульваров. Ужасные картины этого бегства навсегда запечатлелись в моей памяти.

А еще я запомнил, что никакого ветра не было, на небе сияла луна и повсюду

мерцало множество городских огней.

С тех пор мне так и не удалось обнаружить Rue d'Auseil, хотя я предпринимал

тщательнейшие поиски и расследования. Но я не слишком об этом жалею - ни о том,

что не смог найти улицу, ни о том, что в какой-то невообразимой бездне исчезли

плотно исписанные листы - единственный ключ к тайне музыки Эриха Цанна.