Михаил Михайлович Бахтин, бахтинская поэтика культуры. Но об этом я уже много говорил и писал. Вообще творческая работа

Вид материалаТворческая работа

Содержание


Три момента
Первый план
В слово сплочены слова
Подобный материал:
Ю. М. Лотман и будущее филологии

В. С. Библер

Мое сообщение (это именно не доклад, а сообщение) непосредственно основано на работе Ю. М. Лотмана «Феномен культуры» — в десятом сборнике «Трудов по знаковым системам». Но сначала — несколько вступительных соображений.

Для меня лично (и для нашей философской группы «Диалог Культур», что уже тридцать лет работает в Москве) — уход Ю. М. Лотмана — это предельно серьезная и, предполагаю, еще не до конца понятая и пережитая утрата. Теперь стало невозможным работать по-старому, нельзя жить — в ответ Лотману, и невозможно жить, не отвечая ему. Дело в том, что Юрий Михайлович Лотман и в целом московско-тартуская школа, структуралистско-семиотическое направление были для нас, для идей «логики диалога логик», для нашей философии культуры — одним из самых насущных Собеседников. Вне общения с этим Собеседником наше мышление было бы невозможным, каким-то ущербным. (Другим, столь же насущным Собеседником был, конечно, Михаил Михайлович Бахтин, бахтинская поэтика культуры. Но об этом я уже много говорил и писал.)

Вообще творческая работа, особенно в гуманитарном мышлении, на грани философии и филологии невозможна вне таких Собеседников, которые внутренне для тебя насущны, которые почти во всем  не совпадают  с твоими конструктивными воззрениями, но которые формулируют те вопросы, ответом на которые и живет наша собственная мысль. Живет наша мысль, то есть живет наш  вопрос  к — в данном случае — семиотическому Собеседнику…

Но сейчас уточню, в каком плане я все это говорю об Юрии Михайловиче Лотмане как о таком моем Собеседнике в канун XXI века.

Три момента. Первый — почти формальный и… почти социо-культурный. Тартуская школа Ю. М. Лотмана и его друзей стала — за долгие десятилетия — первым научным  направлением, научной школой, в строгом смысле этого слова. С четким формализмом терминологии, со своим собственным, постоянно обновляемым  языком  и формой  мышления, с ясным очерчиванием тех вопросов и тех ответов, смысл которых составляет… смысл понятия  Школа. Это была та амальгама научного и человеческого содружества, которая в чем-то граничит с рыцарским Орденом мысли, или (и) с игрой в такой Орден. Отсутствие таких школ стало настоящим культурным бедствием. Вне жесткой кожуры школьного «Мы» невозможно созревание самостоятельного «Я», невозможно реальное собеседничество, остается иссушенный «академизм». Как цыпленок созревает в яйце, так в группе, в школе, в научном направлении только и может созреть личность, далее драматически ломая оболочку школы и направления. То, что у нас — примерно с конца 20-х годов — исчезли теоретические школы (а тем более их игровое начало…), означало почти непреодолимую затрудненность формирования интеллигентной личности, самостоятельно мыслящего индивида. Да, еще надо учесть главное: тоталитарный характер нашего общества-государства, в котором индивид вообще никогда, ни на минуту не мог оставаться сам-друг с собой самим, и, повторяясь, возникал только на пару «с единым народом», или в слабом отсвете «светлого будущего»…

В такой — почти невозможной — обстановке Ю. М. Лотман и его соратники смогли сформировать и внутренне замкнуть научную Школу, а тем самым и условия для формирования творческих личностей. И это была школа, вокруг вопросов и ответов которой — ответов и вопросов, возникших  после  и на основе Опояза, после и на фоне западного структурализма, вопросов и проблем, неповторимо самостоятельных, — реально сформировалась наша гуманитарная мысль; филология России в 70-х–80-х годах.

Теперь — второй момент, для меня крайне существенный. Уже в первом сегодняшнем докладе было, как мне кажется, очень точно подчеркнуто, что для всего творчества Ю. М. Лотмана были характерны два полюса. Первый полюс: постоянное углубление в формальную структуралистскую терминологию, обнаружение единой — но постоянно перестраиваемой формальной матрицы, принципиально отделенной от художественной материи. И — второй полюс: упорное и целеосознанное сопротивление материала, поразительная густота, неповторимость, «смачность», радостность художественных  деталей, которые не только не подчиняются «своей» формальной схеме, но постоянно живут преодолением заданного схематизма. И дело здесь не только в личных особенностях таланта Ю. М. Лотмана, соединяющего поразительную точность стилистического видения, умения осознать неповторимость каждой художественной детали и — одновременно — охлажденную остраненность семиотической схематизации. Дело в самой концепции.

Семиотика в редакции Ю. М. Лотмана предполагает, что стилистика жизни, поведения, исторического движения (1) и стилистика собственно художественного слова (вторичной семиотической системы) (2) — постоянно предполагают и… опровергают друг друга, образуют сложную семиотику речевого двуязычия (стиль поведения — стиль «стиля»). Это именно то двуязычие, в котором культура не тождественна сама себе, выходит за однозначный схематизм  значений. Во многом этот сквозной лотмановский подход  вопросителен  к диалогизму «начала культуры», что развивается нашей группой «Архэ».

В трудах Ю. М. Лотмана семиотика значений все более целенаправленно стремилась стать (и не могла, оставаясь семиотикой, стать) философией, или (и) филологией культуры. Причем, здесь есть еще один поворот, недостаточно рефлектируемый и внутри Тартуской Школы. Речь идет вот о чем.

Лотмановское направление современной семиотики с особой силой ориентировано не столько на «культуру вообще», сколько именно на культуру ХХ века — в канун Века XXI. «Семиотическая структура» определенной культурной эпохи (если ее понимать по Лотману) всегда реально означает семиотическую одновременность (и — разобщенность) различных исторических культур, во всей их особенной всеобщности, и во всем пограничье их взаимопереходов. Но это и означает восприятие, осмысление, домысливание любой культуры  как  феномена культуры современной, ХХ века. Структурализм (особенно в семиотическом повороте Ю. М. Лотмана) стирает лестницу «восхождения» и всегда означает игру в абсолютную самостоятельность отдельной исторической культуры, игру во взаимополагание и предполагание этих отдельных (но — одновременных) культур. Этот сугубо современный поворот характеризовал также лотмановский подход и к семиотическому анализу отдельного (поэтического) произведения. Произведение анализируется Лотманом не столько одно-векторно, последовательно, от первой строфы — до строфы последней, сколько во встречном векторном движении: от начала — к окончанию; от последнего поэтического выдоха — к исходному началу. Надо подчеркнуть, авторская роль «читателя», «зрителя» совсем иная и в ином схематизме работающая, чем авторская роль автора… Произведение понимается как пространственно-временной «интервал» (ср. Эйнштейн), то есть в современном осмыслении одновременного — но разнонаправленного — соавторства: автор — читатель — автор. Но тогда любое произведение (Античности или русского XVIII века) понимается и преформируется как произведение культуры Века ХХ. Ю. М. Лотман не всегда договаривал такой смысл своей семиотики, но реально именно этот смысл всегда в ней доминировал.

И, наконец, последний и самый основной момент (впрочем, он в значительной мере проецируется из всего, сказанного выше). Ю. М. Лотман, особенно в последних своих работах, всегда сдвигал семиотику на ту  грань, где она уже не может срабатывать, где она должна оправдать и осуществить себя… отказом от всех своих исходных понятий (знак, значение, код, означаемое, означающее, информация и т. д.). Точнее, их трансформацией («взрывом»). Исследование динамических семиотических систем приводит Ю. М. Лотмана к выводу, что смысл языка — во всех его определениях — это  формирование новых  сообщений. Даже самая простая трансляция однозначной информации в основе своей есть составной момент преобразования информации, формирование  нового  слова, новой мысли, нового контекста. Решающим моментом такого сдвига семиотики в сферу ее коренной трансформации является — по Лотману — идея двуязычия каждого, даже самого нормативного языка. Здесь царит закон перевода. Реально (или мысленно) язык всегда ориентирован на перевод с одного языка знаков и обозначений — на иной, столь же органичный язык. В первую очередь — с языка вербального на язык иконический, и — обратно. Но при любом самом точном обратном переводе возникает иной  текст, новое сообщение. Пока существует язык, в нем существуют и взаимопредполагают друг друга неадекватные, различные, остраненные системы значений. Но возможно ли тогда говорить о «значении» в строгом смысле слова?

Вот здесь и возникает моя собственная вариация, возбужденная этими соображениями Ю. М. Лотмана. (Сформулирую свои идеи вкратце, потому что этот разговор и диалог требует специального продумывания и многих уточнений). Предполагаю, что в своих последних работах Ю. М. Лотман входит в сферу не столько «значений», сколько  смыслов, а следовательно, совсем в иную сферу исходного «двуречия» человеческой мысли. В основе этого двуречия — не разные системы «значений» (иконического и вербального языков, к примеру), но — дихотомия

— внешнего языка (коммуникативного языка значений) и

— внутренней речи  (хотя бы в том повороте, который был придан этому понятию Л. С. Выготским и развит далее в моих работах).

Человеческое мышление (соответ. — речь) всегда протекает одновременно в двух планах.

Первый план. Внешний язык со своей расчлененной грамматикой и синтаксисом, с семантикой  значений  и коммуникации, обращенной (номинативно и информативно) к отчужденному адресату. Это, так сказать, язык «говорения», со всеми его функциями, столь строго и разветвленно осмысленными и определенными Романом Якобсоном, школой Ролана Барта и собственными исследованиями Ю. М. Лотмана. Этот язык «порождающей грамматики» Ноэля Хомского, он квази-отстранен от непосредственного понятийного творчества и речетворчества. Но этот язык коммуникации, обращенный к  другому  «Ты», — это лишь пустая абстракция; он бессмыслен и просто невозможен вне одновременного обращения к самому себе, к своему «я», без того погружения во второй план — во  внутреннюю  речь, в которой мысль-речь возникает впервые и изначально переосмысливается. Внутренняя речь, речь реальной мысли строится — по Выготскому — со своей семантикой —  смыслов, а не значений, когда — в контексте этого вопросно-ответного средоточия этого произведения каждое слово-понятие имеет единственный, этот, уникальный неповторимый смысл. Это — смысл Человека в «Легенде об инквизиторе…» Достоевского; это — смысл лошади Холстомера в рассказе Толстого; это — смысл «Плачущего дождя» в стихотворении Бориса Пастернака. По смыслу своему каждое слово-понятие подобно центру Вселенной в изречении Николая Кузанского. Центр этой Вселенной везде, окружность нигде. В языке внешней коммуникации слово — маргинальная часть словарной вселенной, имеет одно строго определенное значение, абсолютно совпадающее со значением этого же слова в другом (словарно распределенном) тексте. В семантике смысла (внутренней речи) нет отдельных обозначаемых и обозначающих, смысл самообратим и построен по схематизму «Causa sui», когда целостный, разветвленный  этот  текст тождествен смыслу  этого  неделимого (одного) слова. Но процесс речи-мышления непрерывен и антиномичен по природе своей. Мысля «вслух» (обращаясь к так назыв. «адресату»), я, одновременно, все более мыслю «про себя», погружаюсь «в себя», трансформируя обычную артикулированную, информативно насыщенную речь (язык) в смысловой сгусток — «кристалл». В этой семантике смысла разделенные во времени и пространстве слова сливаются воедино — в одно «заумное» слово, таящее в себе прошлые и будущие «сцепки» понятий-суждений-умозаключений; но «на самом донышке» смысла (в его безначалье), в молчаливом средоточии речи-мысли, индивид вновь отталкивается вверх, к другому «Ты…», снова обращает смыслы в значения (в новые значения), формирует новый (изнутри — вовне) поток нормальных, информативно-номинативных суждений и предложений, во всем богатстве якобсоновских функций. Это — первое.

Однако, по тому же Выготскому, трансформация семантики внутренней речи (от значений — к смыслу) означает также коренную трансформацию  синтаксиса. Как я уже сказал, многие слова сливаются в изначальное слово-«спóру» новой мысли; синтаксические разделы сходят «в нети», приобретают из актуального — чисто потенциальное «значение». Во внутренней речи господствует слово-высказывание; «корень…»-высказывание; звуковой повтор-высказывание. Точнее — даже не слово, но  предположение  слова. В этой синтаксической трансформации основным оказывается нарастание  предикативности  внутренней речи, с выпадением («вглубь? ввысь?») логического субъекта. Логический субъект (предмет мысли, объект высказывания) уже не может произноситься, он непрерывно изменяет свой смысл, он лишь  подразумевается  в ауре слипающихся предикатов, он — пред-полагается… Иными словами — «логический субъект» всегда возникает на острие возможной мысли, поскольку смысл  этого  слова (понятия) и смысл этого бытия (в его всеобщем «интервале») — лишь стороны одного мысле- и речетворного процесса, моменты мыслительной пульсации.

Итак, скажу еще: основная дихотомия речи-мысли: взаимопредполагание и взаимоснятие «внешнего», информативно-номинативного языка (работают губы, язык, небо, зубы, гортань…) и — речи внутренней — речи, где господствует не значение, но смысл, не синтаксис «порождающей грамматики» Хомского, но синтаксис «порождающей грамматики» Выготского. Здесь «работает» Гамлетово — «дальнейшее — молчание», вне которого речь вообще смыкается с бессодержательной болтовней. Вне «внутреннего строения» в речи нет внимания; нет понимания, то есть — нет… осмысленной речи. Есть ответы без вопроса. Но это — если (!) понимать семиотику как момент учения о культуре (!).

То, что я сейчас вскользь наметил, нуждается, впрочем, в одной дополнительной дихотомии, которую я еще не разъяснил.

Речь идет вот о чем:

Пиаже и идущие вслед за ним психологи (отчасти и Выготский), исследуют диалогику «внутренней — внешней» речи в основном в контексте формирования речи «эгоцентрической», в плане «поэтажного построения» «вниз-вверх». Уже те примеры внутренней речи, которые я приводил, говорят о другом направлении исследования: «в горизонтали»  культуры.

Человеческая культура «изобрела», как минимум, две формы высказывания внутренней речи — «открытым текстом», своего рода «говорящей тишины».

Это — во-первых, речь  поэтическая, когда система звуковых повторов, ритмов, рифм, смысловых сдвигов позволяет (делает возможным и необходимым) построить «нормальную» внешнюю речь — по «законам» речи внутренней, ее семантики и смысла. Из «обычных», последовательно произносимых слов, запинаний, препинаний, возвращений… — в движении стиха возникает единое странное слово (этого  произведения), умно расчлененное и «заумно» слитое в  одно, впервые возникшее, слово-высказывание, лишь в этом контексте имеющее  этот  смысл, лишь в этой «сдвигологии» ставшее словом внутренней речи.

Что ему почет и слава,
Место в мире и молва,
В миг, когда дыханьем сплава

В слово сплочены слова
                     Б. Пастернак.

Таким  одним, впервые произнесенным словом (из многих нормальных слов «составленным») оказывается каждое стихотворение поэтической классики. Поэтической речи.

«Братья Карамазовы» Достоевского, или — «Холстомер» Толстого — также «примеры», на этот раз прозаически построенной, внутренней речи, выданной на-горá открытым текстом. Здесь нет надобности прибегать к «перпендикуляру» психологии и психолингвистики. Здесь  поэтика  в ленте Мебиуса внешней речи сама дает всю архитектонику одновременного взаимоперехода внешней и внутренней речи. Сказанное целиком относится и к игре синтаксиса «предикативного» (с выпадением логического субъекта) и синтаксиса нормативного во внешней структуре поэтически организованного текста. (Об этом необходима специальная беседа.) Но историческая культура «изобрела» еще одну форму одновременного — открытым текстом произносимого высказывания внутренней речи (без погружения внутрь, без проваливания в психологическую вертикаль).

Это — речь  философская.

В философском тексте, в философском произведении (без чтения «в уме…») реализованы те же определения внутренней речи, что я — вслед за Выготским — только что вкратце определил.

Философская речь построена таким образом, что жесткая, даже подчеркнутая линия дедукции, вывода, определения, система категориальных переходов не только причинно-следственных, но всех иных категориальных движений и «снятий» (формы и содержания, сущности и явлений, возможности — действительности…) томительно продолжительная цепочка понятий-суждений-умозаключений, …всегда и целеосознанно замыкается на исходное начало (онтологическое предположение, Causa sui — в любом, не обязательно спинозовском смысле), образуя единое (одно) мега-понятие. Взаимное рече- и мысле- порождение вновь передают «лентой Мебиуса» «открытым текстом»  внутреннюю речь  в ее смысловой семантике, в ее «ядерном» синтаксисе. Вместе с тем, понимание философской речи-мысли в ее уникальной (для каждого философа) неповторимости, есть, одновременно, единственно-адекватная форма понимания  каждой теоретической  речи-мысли. Но — только — в ее мыслепорождающей самообращенной функции, смысле.

Поэтому возможно предположить, что  поэтика (1) и  философская логика (2) являются двумя дополнительными полюсами действительной  филологии, или, говоря иначе — семиотики, соответствующей своему насущному логическому превращению (то есть — превращению в философию культуры). «Частные», особенные (сказал бы даже — исключительные) формы внешней речи (поэтическая и философская) есть ключевые формы определения всеобщей речевой стихии. Рече- и мысле- творчества.

Все те проблемы, в которых замкнулась (спирально замкнулась) мысль Ю. М. Лотмана: семиотика двойной «стилистики» — поведения и поэтики; двойное встречное векторное движение в «интервале» произведения; двуязычие вербального и иконического языков; перевод — как формирование нового текста, новой информации… все это может быть сформулировано как производное совсем иной философской концепции, может быть определено в тех понятиях, вопросах, ответах, что возникают и осмысливаются в «философской логике начала логики» (Группа «Архэ»), в частности — в перипетиях внешней и внутренней речи. Думаю, что встречное движение наших подходов (от чистой семиотики; от философской логики) вполне продуктивно для будущих теоретических диалогов, для будущих открытий в филологии и философии XXI века.

В заключение — еще раз: спасибо Ю. М. Лотману за его человеческое и творческое бытие в веке ХХ.

За бытие, которое — продолжается.



Доклад на заседании памяти Ю. М. Лотмана (Лотмановских чтениях) в РГГУ в декабре 1993 г.

Лотмановский сборник 1. М., 1995. С. 278–285.