Вампир арман часть I тело и кровь

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   36

Я же знал только его величавые останки, поцарапанную скорлупу. Сейчас мне не хотелось заходить в церковь. Мне хватило и внешнего осмотра, потому что теперь, проведя несколько счастливых лет в Венеции, я представлял себе былое величие этой церкви. После великолепных византийских мозаик и картин собора Сан-Марко, после древней византийской церкви на венецианском остров Торчелло, я понимал, какое это когда-то было потрясающее зрелище. Вспоминая оживленные толпы венецианцев, ее ученых, школяров, юристов, купцов, я мог наделить кипящей энергией этот унылый, запущенный пейзаж.

На земле лежал глубокий, плотный слой снега, и в тот холодный ранний вечер немногие вышли на улицу. Так что мы могли чувствовать себя свободно, легко ходить по снегу, не выбирая удобную тропу, как смертные.

Мы подошли к длинной полосе разрушенной крепостной стены, к бесформенной заснеженной ограде, и оттуда я взглянул на нижний город, который мы называли Подол, на единственную оставшуюся часть Киева, на город, где, а грубой бревенчатой избе, в нескольких ярдах от реки, я родился и вырос. Я посмотрел вниз, на закопченные крыши, на покрытую очищающим снегом кровлю, на дымящие трубы, на узкие, изогнутые, засыпанные снегом улицы. У реки давно уже выстроилась целая сеть таких домов и прочих зданий, которые выдерживали как пожар за пожаром, так и самые страшные татарские набеги.

Население города состояло из торговцев, купцов и мастеровых, прикованных к реке и богатствам, которые она приносила с востока, к деньгам, которые некоторые могли заплатить за товары, которые она везла на юг, в европейский мир. Мой отец, неукротимый охотник, торговал медвежьими шкурами, которые он в одиночку привозил из чащи огромного леса, простиравшегося далеко на север. Лиса, куница, бобр, овчина – он торговал всеми этими мехами, и так велики были его сила и удача, что ни одному мужчине и ни одной женщине из нашей семьи никогда не приходилось продавать свое рукоделие или нуждаться в пище. Если мы голодали – а мы голодали, то причина заключалась в том, что пищу съедала зима, что кончалось мясо, а на отцовские деньги нечего было купить.

Стоя на крепостной владимирской стене, я вдохнул запах Подола. Я различил зловоние гниющей рыбы, скота, грязной плоти и речной слякоти.

Я завернулся в свой плащ, сдул с меха снег, попавший мне на губы, и оглянулся на темные купола собора, выделявшиеся на фоне неба.

- Давай пройдем дальше, давай пройдем мимо замка воеводы, - сказал я.

– Видишь то деревянное здание, в прекрасной Италии никто не назвал бы его дворцом или замком. Здесь это замок.

Мариус кивнул. Он сделал успокаивающий жест. Я вовсе не обязан был вдаваться в объяснения по поводу этого чуждого ему места, откуда я пришел.

Воевода был нашим правителем, в мое время воеводой был князь Михаил из Литвы. Кто стал воеводой сейчас, я не знал.

Я сам удивился, что использовал правильное слово. В своем предсмертном видении я не сознавал языковых различий, и странное слово “воевода” ни разу не срывалось с моих губ. Но я видел его вполне отчетливо – круглая черная шапка, темная плотная бархатная туника и войлочные сапоги. Я пошел первым.

Мы приблизились к приземистому зданию, больше всего напоминавшему крепость, построенную из громадных бревен. Его стены поднимались вверх под элегантным уклоном; четырехъярусную крышу венчали многочисленные башни. Я рассмотрел центральную крышу, своеобразный пятигранный деревянный купол, его четкий силуэт на фоне звездного неба. В огромном дверном проеме пламенели факелы, как и вдоль стен внешнего ограждения. Все окна были плотно закрыты, чтобы не впускать ни зиму, ни ночь.

Были времена, когда я считал, что это – величайшее строение христианского мира.

Нам не составило труда ослепить стражу несколькими быстрыми словами и стремительными движениями, проскользнуть мимо и войти в сам замок.

Внутрь мы попали через заднее хранилище и тихо пробрались к наблюдательному пункту, откуда можно было подсматривать за небольшой толпой закутанных в меха благородных господ, сбившихся в центральном зале под голыми балками деревянного потолка вокруг бушующего огня.

Они сидели на огромной куче разбросанных ярких турецких ковров в огромных русских креслах, геометрическая резьба на которых не представляла для меня загадки. Из золотых кубков они пили вино, разливаемое двумя мальчиками в кожаной одежде, а их длинные, просторные, перехваченные поясами одеяния были синими, красными, золотыми – не менее яркими, чем разнообразные узоры ковров.

Грубо оштукатуренные стены покрывали европейские гобелены. Знакомые старые сцены охоты в бесконечных лесах Франции, Англии или Тосканы. На длинной скамье, заставленной пламенеющими свечами, были накрыты простые блюда из мяса и птицы.

В комнате было настолько холодно, что господа надели русские меховые шапки. Какой экзотикой казались они мне в детстве, когда отец привел меня предстать перед князем Михаилом, испытывавшим вечную благодарность перед отцом за чудеса доблести, благодаря которым тот приносил из диких степей великолепную дичь, или же доставлял ценные свертки союзникам князя Михаила в западные литовские форты. Но это были европейцы. Я их никогда не уважал. Отец слишком хорошо научил меня, что они всего лишь ханские лакеи, они платят за право нами управлять.

- Никто не восстанет против этих воров, - говорил отец. – Так пусть поют свои песни о чести и храбрости. Они ничего не значат. Ты слушай мои песни.

А мой отец песни петь умел.

При всей его выносливости в седле, при всей его гибкости в обращении с луком и стрелами, при всей его грубой звериной силе в обращении с широким мечом, он обладал способностью извлекать длинными пальцами музыку из струн старых гуслей и даром петь песни, повествующие о древних временах, когда Киев был великой столицей, когда его церкви соперничали с храмами Византии, когда его богатства потрясали весь мир.

Через минуту я был готов идти. Я бросил на память последний взгляд на этих старомодных людей, съежившихся над золотыми кубками с вином, поставив ноги в меховых сапогах на замысловатые турецкие коврики, на стенах играли их тени. Они даже не подозревали о нашем присутствии, и мы удалились.

Теперь пора было пройти к другому городу на холме, к Печерску, под которым лежали обширные катакомбы Печерской Лавры. Я вздрагивал при одной мысли о ней. Казалось, пасть лавры поглотит меня, я пророю нору через влажную, сырую землю, буду вечно стремиться к солнечному свету и никогда не найду выход.

Но я все же пошел туда, тащась через слякоть и снег, и снова сумел пробраться внутрь благодаря нашей бархатной гибкости, на сей раз я шел впереди Мариуса, бесшумно срывая замки с помощью своей не сравнимой с людьми силы, приподнимая двери, когда открывал их, чтобы ничто не давило на скрипучие петли, и стремительно, как молния, пересекая комнаты, чтобы смертные глаза воспринимали нас лишь как холодные тени, если они вообще нас замечали.

Воздух здесь оказался теплым, застывшим - настоящее благо, но память подсказывала мне, что смертному мальчику было не так уж ужасно жарко. В скриптории при дымном свете дешевого масла несколько братьев согнулись над наклонными столами, трудясь над копиями текстов, как будто изобретение печатного станка их не коснулось – так оно, несомненно, и было на самом деле.

Я разглядел тексты, над которыми они работали, и узнал их – Патерикон Киево-Печерской лавры, содержащий удивительные сказания об основателях монастыря и его многочисленных живописных святых.

В этой самой комнате, в трудах над этим самым текстом, я окончательно научился читать и писать. Я прокрался вдоль стена, пока моим глазам не открылась страница, которую переписывал один из монахом, распрямляя левой рукой рассыпающийся оригинал.

Эту часть Патерикона я знал наизусть. Сказание об Исааке. Исаака провели демоны; они пришли к нему в виде прекрасных ангелов и даже притворялись самим Иисусом Христом. Когда Исаак попался в их ловушку, они танцевали от восторга и насмехались над ним. Но после долгих медитаций и епитимьи Исаак смог противостоять этим демонам.

Монах только что обмакнул в чернила перо, а теперь писал произнесенные Исааком слова:

Вводя меня в заблуждение, являясь ко мне в обличье Иисуса Христа и ангелов, вы не заслуживали этого звания. Но теперь вы предстаете в своем истинном свете…

Я отвел глаза. Дальше я читать не стал. Так хорошо слившись со стеной, я мог бы простоять незамеченным целую вечность. Я медленно посмотрел на другие страницы, переписанные монахом, он положил их сохнуть. Я нашел предыдущий отрывок, который так и не смог забыть – описание Исаака, удалившегося от мира и недвижимо пролежавшего без пищи два года:

Ибо ослаб Исаак и мыслью, и телом, и не мог повернуться на другой бок, встать или сесть; он оставался лежать на боку, и часто под его бедрами из нечистот собирались черви.

Вот до чего довели Исаака демоны своим коварством. Подобные искушения, подобные видения, подобное смятение и подобную кару надеялся переживать и я весь остаток жизни, когда попал сюда ребенком.

Я прислушался к звукам пера, царапавшего бумагу. Я незаметно удалился, как будто меня здесь никогда и не было.

Я оглянулся на свою ученую братию.

Изможденные, одетые в дешевую черную шерсть, провонявшую застарелым потом и грязью, головы практически выбриты. Длинные бороды – жидкие, нечесаные.

Я подумал, что узнал одного из них и даже отчасти любил его когда-то, но это было давно, решил я, и думать об этом больше не стоит.

Мариусу, верно стоявшему рядом со мной, как тень, я признался, что не выдержал бы такого, но оба мы знали, что это неправда. По всей вероятности я бы все выдержал и умер бы, так и не узнав, что существует и другой мир.

Я прошел в первый из длинных тоннелей, где погребали монахов, и, закрыв глаза и прильнув к земляной стене, я прислушался к мечтам и молитвам тех, кто лежал, замурованный заживо, во имя любви к Богу.

Именно это я себе и представлял, в точности, как я и запомнил. Я услышал знакомые, не представляющие больше для меня загадки слова, произносимые шепотом на церковно-славянском языке. Я увидел предписанные образы. Меня обжигал шипящий костер подлинной веры и подлинного мистицизма, воспламенившийся от слабого огня жизней полного самоотречения.

Я стоял, наклонив голову. Я прижался виском к земляной стене. Я мечтал найти того мальчика, такого чистого душой, который вскрывал эти кельи, чтобы принести отшельникам немного пищи и воды, чтобы поддержать в них жизненные силы. Но я не мог найти его. Не мог. И по отношению к нему я испытывал только бешеную жалость из-за того, что ему вообще пришлось здесь страдать, худому, жалкому, отчаявшемуся, невежественному, да, ужасно невежественному, знающему только одну чувственную радость жизни – смотреть на отблески огня в красках иконы. Я задыхался. Я повернул голову и, оцепенев, упал в объятья Мариуса.

- Не плачь, Амадео, - нежно сказал он мне на ухо.

Он отвел мои волосы с глаз и своим мягким пальцем даже вытер мне слезы.

- Попрощайся с ними навсегда, сын мой, - сказал он. Я кивнул.

Через мгновение ока мы стояли на улице. Я с ним не разговаривал. Он шел за мной. Я спускался по холму к прибрежному городу.

Запах реки усиливался, усиливалось и человеческое зловоние, и в конце концов я дошел до здания, в котором узнал собственный дом. Вдруг мне показалось, что это настоящее безумие! Чего я добиваюсь? Измерить все это по новым стандартам? Найти подтверждение тому, что у меня, смертного мальчика, никогда не было ни единого шанса?

Господи, моему новому существованию вообще не было оправдания - нечестивый вампир, питающийся жирными сливками порочного венецианского мира, я это прекрасно понимал. Неужели это просто тщеславное проявление самооправдания? Нет, не только это влекло меня к длинному прямоугольному дому, его толстые обмазанные глиной стены разделяли грубые балки, с четырехъярусной крыши свисали сосульки, и этот большой примитивный дом был моим домом. Как только мы добрались до него, я прокрался вокруг его стен. Сугробы здесь подтаяли и потекли, речная вода заливала улицу и все остальное, совсем как в моем детстве. Вода просочилась в мои венецианские сапоги тонкой работы. Но теперь она не парализовала ноги, потому что я черпал силы у неведомых этим людям богов и у созданий, чьих имен эти грязные крестьяне, одним из которых раньше был я, не знали.

Я прижался лбом к шершавой стене, как в монастыре, приникнув к глине, словно ее плотная поверхность могла защитить меня и передать мне все, что я хотел узнать. Через крошечную дыру в вечно осыпающейся глине я увидел знакомый огоньки свечей, более яркое пламя ламп – семья собралась вокруг большой теплой кирпичной печи.

Я знал каждого их этих людей, хотя чьи-то имена стерлись из моей памяти. Я знал, что это моя родня, я знал, какая среди них царит атмосфера.

Но мне нужно было заглянуть глубже. Мне нужно было знать, все ли у них хорошо. Мне нужно было знать, смогли ли они продолжать жить с былой энергией после того рокового дня, когда меня похитили, а отца, несомненно, убили в дикой степи. Может быть, мне нужно было знать, о чем они молились, когда вспоминали Андрея, мальчика с даром писать подлинные иконы, нерукотворные иконы.

Я услышал, что внутри играют на гуслях, я услышал песню. Голос принадлежал моему дяде, одному из братьев моего отца, такому молодому, что он мог бы быть и моим братом. Его звали Борис, и с раннего детства он отличался способностями к пению, легко запоминая старые думы, или саги, о богатырях и героях, и сейчас он пел одну из этих песен, очень ритмичную и трагическую. Гусли были старые и маленькие, отцовские, и Борис перебирал струны в такт речитативу, практически пересказывая историю жестокой и роковой битвы за древний и великий Киев.

Я вслушивался в знакомые распевы, переходившие среди нашего народа от певца к певцу на протяжении сотен лет. Я поднял пальцы и отломил кусочек глины. Сквозь крошечное отверстие я увидел иконостас — прямо напротив семьи, собравшейся вокруг мерцающего в открытой печи огня.

Что за зрелище! Среди десятков свечных огарков и глиняных ламп с горящим жиром стояли, прислоненные к стене, около двадцати икон, некоторые – в золотых рамах, старые, потемневшие, остальные – светлые, как будто божья сила оживила их только вчера. Среди картин были воткнуты крашеные яйца, покрытые прекрасными узорами, которые я прекрасно помнил, хотя даже с вампирским зрением находился от них слишком далеко, чтобы все увидеть. Много раз наблюдал я, как женщины расписывают к пасхе эти священные яйца, деревянными палочками накладывая тающий воск, чтобы наметить ленты, звезды, кресты или линии, обозначавшие бараньи рога, или же символ, означавший бабочку или аиста. Когда яйцо покрывалось воском, его окунали в холодный краситель поразительно густого цвета. Мне тогда казалось, что существует бесконечное разнообразие красок, а также бесконечные возможности выражения глубокого смысла в простых узорах и знаках.

Эти хрупкие, прекрасные яйца хранились для исцеления больных, или же для защиты от бури. Я сам прятал такие яйца в саду, на счастье, чтобы урожай был лучше. Одно из них я поместил над дверью дома, куда ушла жить моя сестра, молодая невеста.

Об этих расписных яйцах есть прекрасная легенда – пока существуют эти яйца, мир находится в безопасности от злого чудовища, которое всегда готово прийти и проглотить все, что есть в мире.

Приятно было увидеть, что эти яйца лежат в горделивом углу икон, как всегда, среди святых ликов. Я забыл этот обычай, что мне показалось не только позором, но и предвестником грядущей трагедии.

Но внезапно меня захватили святые лики, и я обо всем забыл. Я увидел, как сверкает в свете огня лик Христа, моего блестящего, нахмуренного Христа, каким я часто его рисовал. Я столько нарисовал этих картин, но как же она была похожа на ту, что я потерял в тот день в густой траве!

Но такого быть не может. Кто смог бы вернуть икону, которую я уронил, когда разбойники взяли меня в плен? Нет, конечно, это другая икона, ведь я уже говорил, что нарисовал их очень много, прежде чем родители набрались мужества отвести меня к монахам. Ведь мои иконы распространились по всему городу. Мои отец даже гордо носил их князю Михаилу в качестве даров, и сам князь сказал, что мой талант должны увидеть монахи.

Каким строгим выглядел наш Господь по сравнению с нежным, задумчивым Христом Фра Анжелико или благородным, печальным Господом Беллини! Но его согрела моя любовь! Он был Христом нашего стиля, любящим в строгих линиях, любящим в мрачных красках, любящим в манере моей земли. И его согревала любовь, которую, как я верил, он дарил мне!

Мне стало дурно. Я почувствовал, как руки господина легли мне на плечи. Он не потянул меня прочь, как я боялся. Он просто обнял меня и прижался щекой к моим волосам.

Я уже чуть было не ушел. Теперь с меня хватит. Но музыка смолкла. Та женщина, это же моя мать, не так ли? Нет, моложе, моя сестра Аня, теперь взрослая женщина; она устало заговорила о том, что мой отец смог бы опять запить, если бы им удалось спрятать от него все спиртное и привести его в чувство.

Дядя Борис усмехнулся. Иван безнадежен, сказал Борис. Ивану уже не прожить трезвым ни дня, ни ночи, ему недолго осталось. Иван отравлен спиртом, как хорошим вином, что он покупает у торговцев, продавая все, что ему удается украсть из этого дома, так и крестьянском самогоном, что он выбивает силой, по сей день оставаясь грозой округи.

У меня волосы встали дыбом. Иван, мой отец, жив? Иван остался в живых, чтобы умереть с позором? Ивана не убили в дикой степи?

Но в их темных лбах кончились и мысли о нем, и слова. Мой дядя запел новую песню, танцевальную. В этом доме танцевать было некому – все устали от тяжелой работы, женщины слепли, продолжая латать лежащую на коленях одежду. Но музыка их подбодрила, и один из них, мальчик, младше, чем я был, когда умер, да, мой младший брат, тихо прошептал молитву за моего отца, чтобы отец сегодня не замерз до смерти, свалившись пьяным в сугроб, что случалось нередко.

- Прошу тебя, приведи его домой, - шептал мальчик. Потом я услышал за своей спиной голос Мариуса – он пытался расставить все по местам и успокоить меня:

- Да, это, несомненно, правда. Твой отец жив.

Не успел он предостеречь меня, как я обошел дом и открыл дверь. Я сделал это сгоряча, не подумав, мне следовало спросить разрешения у Мариуса, но я уже говорил, что был неуправляемым учеником. Я не мог иначе.

В дом ворвался ветер. Съежившиеся фигуры вздрогнули и натянули на плечи густой мех. В пасти кирпичной печи великолепно полыхнул огонь.

Я знал, что нужно обнажить голову, в моем случае – снять капюшон, встать лицом к иконам и перекреститься, но этого я сделать не мог.

В действительности, чтобы замаскироваться, я, закрывая дверь, натянул капюшон на голову. Я прислонился к двери. Я поднес ко рту край плаща, чтобы скрыть все лицо, за исключением глаз, и, может быть, копны рыжеватых волос.

- Почему Иван запил? – прошептал я на вернувшемся ко мне старом русском языке. – Иван был в городе самым сильным. Где он сейчас?

Мое вторжение вызвало только настороженность и злобу. Пламя в печи затрещало и заплясало, пожирая свежий воздух. Иконостас сам по себе казался костром сияющих огней – светлые лики и разбросанные между ними свечи, пламя другого, вечного характера. В дрожащем свете я ясно видел лицо Христа, казалось, он не сводил с меня глаз, пока я стоял у двери.

Дядя поднялся и сунул гусли в руки маленького, незнакомого мне мальчика. Я увидел, что в тени на своих кроватках садились дети. Я увидел, как в темноте поблескивают их обращенные ко мне лица. Те же, кто сидел на свету, сбились вместе и посмотрели мне в лицо.

Я увидел свою мать, иссохшую, унылую, как будто с момента моего исчезновения минули века – настоящая старуха в углу, вцепившаяся в коврик, прикрывавший ее колени. Я всматривался в нее, пытаясь разгадать причины расстройства ее здоровья. Беззубая, дряхлая, большие, стертые, блестящие от работы костяшки пальцев – может быть, просто работа слишком быстро сводила ее в могилу.

На меня обрушилось огромное скопление мыслей и слов, словно меня осыпали ударами. Кто ты – ангел, дьявол, ночной гость, ужас тьмы? Я увидел, как поспешно они поднимают руки, осеняя себя крестным знамением. Но в их мыслях я прочел ясный ответ на свой вопрос.

Кто не знает, что Иван-охотник стал Иваном Кающимся, Иваном-пьяницей, Иваном-сумасшедшим из-за последствий того дня в степи, когда он не смог остановить татарских разбойников, похитивших его любимого сына Андрея?

Я закрыл глаза. То, что с ним случилось, хуже смерти! А я даже ни разу не поинтересовался, ни разу не посмел помыслить о том, что он жив, или же меня недостаточно волновала его судьба, чтобы надеяться, что он выжил, чтобы задуматься, что ждет его, если он выжил? По всей Венеции разбросаны лавки, где я мог бы набросать ему письмо, письмо, которое знаменитые венецианские купцы могли бы довезти до какого-нибудь порта, откуда его доставили бы по назначению по прославленным ханским почтовым дорогам.

Я все это знал. Это знал маленький эгоист Андрей, знал все подробности, которые, должно быть, так прочно сковали его прошлое, что он чуть не забыл его. Я мог бы написать:

Семья моя, я жив, я счастлив, хотя никогда и не смогу вернуться домой. Примите эти деньги, что я посылаю для моих братьев, сестер и матери…

Но с другой стороны, откуда мне было знать? Прошлое для меня превратилось в мучительный и хаос.

Стоило ожить самой тривиальной картине, как она перерастала в пытку.

Передо мной стоял мой дядя. Такой же здоровый, как мой отец, он был хорошо одет – в подпоясанную кожаную рубаху и валенки. Он спокойно, но строго просмотрел на меня.

- Кто вы, чтобы так приходить в наш дом? – спросил он. – Что за князь стоит перед нами? Вы принесли нам вести? Тогда говорите, и мы простим вас за то, что вы сломали замок на нашей двери.